Глава 14
По воскресеньям у меня уроки, надо зарабатывать деньги, и поэтому я снова давно не появлялась в церкви. Но я чувствую, что там меня ждут. Ждут сами стены: за двадцать с лишним лет и стены, наверное, привыкают к нам…. и может быть, ждут некоторые люди. По крайней мере, те, о ком я сама часто думаю, потому что они (казалось бы, совсем посторонние) всё-таки стали уже частью моей жизни. Когда я прихожу в кирху, – теперь уже крайне редко, только если отменяются утренние занятия в воскресенье, – я каждый раз вижу в глазах этих людей беспокойный вопрос – и он, конечно, о маме, потому что сюда много лет назад я пришла с мамой, и все эти годы мы бывали здесь вместе.
По выражению моего лица и глаз сразу же считывается ответ на главный, непроизносимый вопрос, а потом – уже вслух – звучат другие: «Как мама?», «Как у неё самочувствие?», «Как настроение?»… Но еще один вопрос не звучит, но подразумевается, я это знаю: «Она всё еще там? Вы больше не придёте сюда вдвоем?» Да, для этих людей, в этом месте, мы с мамой были уже как бы одним целым. Да и я сама, когда сижу под высокими сводами и слушаю многоголосицу органного пения, – мне кажется, будто мама рядом.
В последние годы она приходила сюда отчасти по привычке, отчасти, наверное, потому, что это была возможность побыть со мной. Ни сама служба, ни всё, что происходило вокруг, её как-то уже не интересовало и не трогало. Она была погружена в собственные мысли, то и дело неодобрительно качала головой, ведя какой-то внутренний диалог; машинально и нехотя выполняла привычные действия в ходе литургии, а порой, вдруг заметив что-то, что задевало её эмоционально, тут же отпускала замечания громким шепотом, который, благодаря превосходной акустике, был слышен в каждом дальнем уголке этого здания. И она всегда ждала, с нетерпением и томлением, конца богослужения. Она всегда хотела мне что-то сказать, что-то горькое, злое, обидное, отчаянное, – я видела это по выражению её глаз, – но не говорила. Только делала скорбное лицо и сидела, застыв, сложив руки на коленях, вперившись взглядом в алтарь, на котором тоненькие струйки дыма ещё долго поднимались от загашенных свечей, растворяясь в косых лучах солнца, льющихся сквозь цветные витражи.
Иногда она начинала рыться в своем неизменном пакете, и я видела, что у неё там – папка со старыми, выцветшими фотографиями. Порой она доставала её, пристраивала у себя на коленях, прижимая ладонью, и беспокойно поглядывала по сторонам, выискивая, кому из присутствующих можно всё это показать. Порой даже не вынимала из пакета, просто трогала, приоткрывала, перебирая фотокарточки пальцами, вздыхая. С некоторых пор для мамы стало очень важным рассказывать всем и каждому о своих предках. Казалось, она хотела, чтобы весь мир услышал её историю, чтобы все узнали, удивились, оценили. Она очень гордилась тем, что она – коренная во Владивостоке, «старожил», как она сама себя называла, и что не только она сама, но еще и её мать родилась здесь, в этом городе. Получалось, что мои племянники были уже четвертым поколением коренных жителей Владивостока, но мама в своих рассказах сначала «округляла» до пятого, а потом стала добавлять шестое и седьмое, для весомости, или же просто потому что сбилась со счёта.
Абсолютно любой разговор с любым человеком и на любую тему она могла развернуть в нужную ей сторону и, как бы к слову, упомянуть, что она здесь «старожил», и начать повествование о своих родителях и прародителях. Как другие пожилые люди могут бесконечно рассказывать о своих детях и внуках, или же о том, где и как они трудились, – так мама бесконечное, бессчетное число раз могла пересказывать свою родословную. А если слушатель не проявлял особого интереса к её истории или не выказывал изумления и восхищения, она достраивала все эти реакции в своем воображении сама, и почти всегда оставалась довольна «разговором», который, по сути, был исключительно её вдохновенным монологом.
В лютеранской кирхе мама общалась только со старым пастором Герхардом и с молодым органистом Степаном, которого ласково называла «Штепа», на немецкий манер (в отличие от меня, мама уверена была, что у неё-то есть немецкие гены, правда, иногда она заменяла их на скандинавские, что, по её мнению, было в принципе почти одно и то же – Европа, север). Пастор Герхард, уроженец Гамбурга, приехал во Владивосток около тридцати лет назад восстанавливать лютеранскую кирху и лютеранскую общину. Теперь он совсем уже состарился, и недавно передал, (правда, с огромной неохотой), свои полномочия молодому преемнику.
Я помню Герхарда красивым, эпатажным, харизматичным мужчиной: густая, чуть тронутая сединой шевелюра, стильный пиджак из яркого вельвета, длинный, небрежно накрученный вокруг шеи шарф, и неизменный футляр со скрипкой в руках. Помню, как после богослужений мама вела с ним порой философские беседы, или как они рассуждали о музыке, – потому что наш пастор всегда в душе был больше философом и музыкантом, нежели служителем церкви. Он бегло, хоть и с сильным акцентом, говорил по-русски, а мама в их разговоре порой вставляла немецкие слова или коротенькие фразы, которые выучила по самоучителю, чем вызывала его добродушный, довольный смех.
Теперь они могли лишь обменяться приветствиями, узнавая друг друга по старой памяти, но уже не испытывая потребности в общении. Герхард широко улыбался и кивал, но по глазам его было видно, что мысленно он уже не здесь, что он напряженно размышляет о чем-то очень важном, но далеком от этого места, этих людей. Он болезненно переживал свою отставку, но по сути, ни церковь, ни прихожане давно уже не были ему интересны. Просто он привык всегда быть на виду, чувствовать уважение и восхищение окружающих, всегда находиться в эпицентре яркой, беспокойной, богатой на события, увлекательной жизни лютеранской общины, в создании которой он с самого начала принимал огромное участие. Когда годы стали брать своё, Герхард все больше и больше отходил от дел, может быть, даже сам того не желая; сам не осознавая, что постепенно для него всё теряет свою былую значимость, свой былой смысл. Он становился всё капризнее, всё резче в высказываниях, всё холоднее и черствее по отношению к окружающим. Все это видели и чувствовали, но пока официально он оставался пастором, всё-таки проявляли должное уважение.
Я давно не видела пастора Герхарда, наверное, с полгода, с тех пор, как перестала ходить в кирху, и как раз с того момента, как его место занял преемник. А увидев, поразилась тому, как сильно он изменился. Совсем седой, сильно сгорбленный и очень похудевший, – так, что одежда просто болталась на нём, – он выглядел теперь просто древним стариком. Он стал сильно прихрамывать и даже как-то волочить одну ногу; зимой, на гололеде упал и сломал руку, а только гипс сняли, снова упал, поскользнувшись на ступенях церковного крыльца, и сильно ударился затылком. И тем не менее, он всё еще приходил на богослужения, – даже едва выйдя из больницы, с перебинтованной головой. Сидел на первом ряду, сложив узловатые, с синими набухшими венами, руки на коленях, уставившись в одну точку, иногда погружаясь в дремоту, так, что седая голова его падала на грудь. Старая одежда его выглядела неопрятно, в выцветших вельветовых брюках светилась дыра. Никто не подходил к нему, никто не хотел с ним разговаривать. А когда во время причастия он с трудом поднялся и прошаркал, волоча ногу, к алтарю, одна из прихожанок сморщила нос и сказала достаточно громко, чтоб её могли слышать почти все присутствующие: «Фу, да от него воняет!». Как мне хотелось ответить ей, этой холеной, толстой, краснолицей здоровой тетке, которая еще пару лет назад подобострастно скакала перед пастором, и услужливо подливала ему вино во время Пасхального завтрака, – еще бы, ведь её муж много лет был «правой рукой» пастора, и наверняка, выполнял свои обязанности не просто за «спасибо», по крайней мере, в Германию эта чета исправно ездила каждый год, если не дважды в год. Но я промолчала. Промолчала, потому что испугалась, что эта дама ответит мне ехидным и злым упреком: «Кто бы говорил! Свою родную мать сбагрила в дом престарелых, а чужого старика пожалела!». И я расплакалась. От жалости к бывшему пастору. От собственной трусости и малодушия. От горького осознания того, как же скоротечна и как несправедлива наша жизнь. Или, может быть, справедлива, – ведь я сама так люблю повторять, то каждый получает именно то, что заслуживает, – справедлива, но все-таки очень жестока.
Я смотрела на старого пастора Герхарда сквозь солёную пелену слёз и снова думала о маме, о прошлом, о том времени, когда мы с ней были еще дружны, и частенько приходили сюда слушать органные концерты. Думала и о последних десяти годах, когда кирха оставалась для нас одним из немногих мест, где мы ещё появлялись вместе, мест, которые нас хоть как-то объединяли, позволяли поддерживать общение, словно ничего не произошло, словно всё было по-прежнему. Хотя со временем это давалось всё труднее и труднее, особенно маме, потому что она все эти годы как будто и не жила, а просто ждала, что я вернусь, что снова буду с ней.
…. Молодой пастор ведёт службу, внимательно глядя на свою паству из-за толстых стекол очков. Его низкий глубокий голос, напоминающий звучание фагота, гулко отдается в стенах здания. Гладко выбритое, загорелое лицо, светлые волнистые волосы над высоким лбом, высокая, немного нескладная фигура, в широком пасторском облачении, длинные руки с большими кистями, которые двигаются, как у куклы в кукольном театре, – всё это так знакомо мне. Пастор Виктор Доор. Я знаю этого человека больше десяти лет – почти ровно столько, сколько знаю Владу. Так получилось, что они появились в моей жизни практически одновременно.
Виктор приехал в наш город, в нашу кирху из Германии, где учился тогда в семинарии, – на практику. Молодой, внимательный, скромный и весёлый, он почти сразу очаровал всех, в том числе, мою маму. Она в нём просто души не чаяла, и сразу сказала, что вот было бы здорово, если бы именно он сменил Герхарда на его посту, когда придёт время. И еще одного своего пожелания она тогда вслух не высказала, но я достаточно хорошо умела читать её сокровенные мысли относительно меня: вот было бы чудесно, если бы у нас с Виктором «что-нибудь вышло»! Она захотела этого потому, что сама немножечко влюбилась в него, а может быть, даже и не немножечко. И еще потому, что сразу же заметила и поняла его отношение ко мне.
Я вспоминаю, как мы с мамой впервые пришли на Библейские чтения, которые стал проводить молодой викарий: большой круглый стол, косые лучи света, льющиеся сквозь переплеты стрельчатых окон, темно-синие томики Библии, и несколько человек вокруг стола, склонившие головы над самым главным в мире текстом… Викарий задает какой-то вопрос, я вызываюсь ответить, говорю, глядя ему прямо в глаза, и вижу, как простое, умное, спокойное лицо этого человека медленно заливает краской, становясь просто ярко-пунцовым.
Как-то наша классная руководительница сказала, что «девушка всегда знает, когда она нравится мужчине». Тогда я очень усомнилась в её словах, потому что сама этого никогда не понимала, не могла разглядеть. Но здесь всё было настолько очевидно, что даже у меня не возникало никаких сомнений. И впервые в жизни я почувствовала удовлетворение, удовольствие, наслаждение даже от сознания того, что нравлюсь мужчине. Тем более что я и сама испытывала к нему симпатию, пусть просто дружескую. Но по большому счёту, мне было всё равно, потому что на тот момент я была уже полностью погружена в свое новое знакомство, в свое общение с Владой.
Незадолго до Нового года у нас с ней произошла первая размолвка. Я, совершенно наивная и несведущая в деле построения отношений, восприняла эту ссору (которая, по сути, и ссорой-то не была) как катастрофу. Влада упрекнула меня в том, что я веду себя с ней равнодушно, неромантично, буднично, как будто мне всё равно, а ещё в том, что я, такая вроде образованная и интеллигентная девушка, выражаюсь грубыми словами и не умею есть китайскими палочками. Её это все очень раздражало, обижало, не устраивало во мне. Она написала мне обо всём в резком тоне и добавила, что нам, видимо, не стоит продолжать общение. Мне показалось, что мир разлетается на осколки. Я была уверена, что если человек говорит, что надо перестать общаться и встречаться, то это его окончательное и бесповоротное решение, и что теперь я снова осталась одна.
В тот день вечером мы с мамой поехали в церковь, чтобы помочь готовиться к Рождеству, и в автобусе я расплакалась, как маленькая, и продолжала лить горючие слезы, когда мы пришли в кирху. Виктор Доор был один. Он усадил нас с мамой в кресла в маленьком пасторском кабинете, и обеспокоенно, смущенно поглядывал на меня, захлебывающуюся от рыданий (я правда никак не могла остановить этот поток слёз, и не понимаю, откуда во мне было столько этой соленой воды). Мама молчала, опустив голову. Она догадывалась о причине моего состояния, возможно, она и сопереживала мне, но в то же время в выражении её лица явно читалось тихое торжество: в уголках красивых, накрашенных малиновой помадой губ дрожала улыбка.
– Позволь спросить…Что-то случилось? – сказал, наконец, собравшись с духом, викарий.
Я только и смогла, что кивнуть, и с новой силой разрыдалась. Как я могла ему сказать, что именно случилось? Через какое-то время я все-таки постепенно успокоилась, тем более что Виктор налил нам с мамой по чашке горячего чая и, открыв коробку «Птичьего молока», предложил угощаться. Это очень сильно помогло. И когда пришли все остальные прихожане, занятые в подготовке к празднику, и мы стали репетировать кукольный спектакль на Библейский сюжет о рождении Спасителя, я уже совершенно пришла в себя, отвлеклась от своих горестных мыслей и настолько увлеклась происходящим, что на время совсем забыла о причине своих недавних слёз.
Пришел пастор Герхард, в своем длинном черном пальто и огромной ушанке из чернобурки, с ярко-бордовым шарфом, намотанным вокруг шеи, и, не раздеваясь, стал наблюдать за репетицией. Он так непосредственно, искренне, по-детски реагировал на появление каждого нового персонажа в спектакле, что я не могла удержаться от смеха. Меня вообще очень легко рассмешить, и если уж я начала смеяться, то смех будет таким же безудержным, как и рыдания. В общем, я хохотала, как сумасшедшая, хотя лицо мое ещё не совсем высохло от слез, а Виктор с недоумением и нежностью смотрел на меня из-за поблескивающих стекол очков и улыбался одними уголками тонких губ: наверное, он никак не ожидал от меня, обычно сдержанной и спокойной, таких резких перепадов настроения и таких бурных эмоций.
Через пару дней Влада написала мне, что она очень скучает, и что как только она вернется в город после праздников, нам непременно надо встретиться. И мы встретились, конечно, и наши отношения стали теперь развиваться уже совсем серьезно, глубоко, «по-настоящему». А у Виктора вскоре после Нового года закончилась практика, и он вернулся в Германию, но время от времени писал мне оттуда на электронную почту, – писал коротко, сухо, сдержанно, только о своих делах. Иногда он звонил по телефону, но разговаривала с ним мама, довольно подолгу, обо всем. И еще мы ездили к нему в гости, в Германию, все вместе, – я, мама и папа. Но об этом чуть позже…
Меня немного забавляет тот факт, что моя Влада и Виктор одного года рождения – чуть младше меня, оба Львы по гороскопу, и у обоих корни в Алтайском крае, в Барнауле. Как будто бы судьба в последний раз давала мне шанс определиться, с кем же мне быть в этой жизни, и преподнесла такой вот «двойной» подарок: выбирай. И я выбрала. Не колеблясь ни секунды. Потому что все же меня нельзя отнести к людям, которые сами не знают, чего хотят. Я всегда знала и знаю, определенно и чётко, что именно мне нужно, – а то, что сами желания мои могут быть странными и казаться кому-то чем-то совершенно нестоящим, – это уже другой вопрос.
Теперь, спустя десять лет Виктор Доор вернулся во Владивосток, чтобы сменить пастора Герхарда на его посту. Прямо как и хотела мама. Она была бы ужасно рада. Она была бы счастлива. Конечно, если бы она могла сейчас воспринимать всё так, как раньше…. Поэтому, когда теперь я изредка прихожу на воскресную службу и слушаю звучный баритон Виктора, читающего проповедь, мне бесконечно жаль, что мама этого не знает и не видит.
В марте прошлого года я отвезла маму в Дом престарелых, а когда летом пришла, наконец, в кирху, застала уже нового пастора, и атмосфера в церкви была уже совсем другая, потому что молодой хозяин всегда приносит новый дух в старый дом. Я немного опоздала на службу, но все равно прошла на самый первый ряд, – церковь у нас обычно полупустая, и мест всегда достаточно. Мне было очень тяжело тогда, мысли о маме не оставляли ни днём, ни ночью, и в это воскресное утро в кирхе мне хотелось быть ближе к алтарю, ближе к цветному калейдоскопу витражных окон, и лучше видеть лицо человека за кафедрой – знакомое, простое, умное лицо. После окончания службы, когда отзвонили колокола и прихожане потянулись к столу с чаем и кофе, я осталась на своем месте, и Виктор подошел ко мне. Обычно он ходит быстро, стремительно, по-птичьи раскачиваясь на длинных ногах, но теперь он шёл медленно и словно осторожно. Приблизившись, он чуть склонился вперед, стекла очков сверкнули, губы были плотно сжаты и улыбались только самые их краешки.
– Ну, привет, – сказал он просто, и у меня слёзы подступили к глазам. Но я справилась с собой.
– Привет.
– Тебя так давно не было здесь. С тех пор, как я приехал, ты ведь не приходила еще?
– Нет, не приходила.
Я напряженно ждала, что он спросит о маме. Но он не задавал этого вопроса. Смотрел, улыбаясь, чуть заметно покачиваясь с пятки на носок.
– Если останешься после чаепития, можем посидеть, поговорить часок. Как ты на это смотришь?
– Да, останусь.
Мы расположились с ним в маленьком пасторском кабинете, том самом, где я рыдала десять лет назад, а он утешал чаем с самыми вкусными конфетами на свете. Те же кресла, те же полки с книгами вдоль стен. Только теперь он был здесь полноправным хозяином, мы были не втроём, а вдвоём, и плакать я не собиралась, хоть мне было очень грустно. Сначала мы поговорили о нём – о непростой истории его назначения на эту должность, о том, как сложно порой бывает здесь, потому что народ у нас в общине своеобразный (уж это я знаю не хуже его), и работы очень много, и столько всего надо решать, да так, чтобы никого не обидеть, – сложно, но все-таки очень интересно. С пастором Герхардом тоже бывает иногда трудно найти общий язык, гораздо труднее теперь, чем тогда, когда Виктор был викарием. Оно и понятно. Мне было очень интересно слушать его, я задавала вопросы, вникала в то, что он говорил. Но забыться и расслабиться не могла все равно. Наконец, закончив свой рассказ, помолчав с полминуты, внимательно глядя мне в глаза, он спросил:
– А ты как?
– Я – нормально. Ты не спрашиваешь о маме…
– Надеюсь, всё хорошо? – его глаза стали очень серьезными, вся фигура как-то подобралась и напряглась.
Я собралась с духом, словно перед прыжком в море с высокой скалы.
– Мама в пансионате для пожилых людей, я отвезла её туда весной, в конце марта.
Пауза перед его ответом была совсем коротенькой, но мне показалось, что прошла вечность.
– Вот как. Понимаю. Что ж… Сколько ей уже?
– Восемьдесят шесть.
– Порядочно… Знаешь, я могу представить, что ты чувствуешь сейчас. Это тяжело.
Я сидела перед ним сейчас и чувствовала свою полную открытость, как на исповеди. Наверное, это и было что-то вроде исповеди. Мне хотелось рассказать ему обо всём, мне было нужно это. И я стала рассказывать. Говорить о том, о чем могла бы уже давно ему рассказать, еще в то лето, когда мы с родителями приехали к нему в гости, в деревушку Каденберге под Гамбургом. Это было самое последнее наше совместное путешествие. Увлекательное, но очень сложное эмоционально….
В один из вечеров, когда, вернувшись с нашей очередной самостоятельной экскурсии, мы сидели в маленькой деревенской гостинице, мне пришла смс от Виктора: «Добрый вечер! Ты не против того, чтоб сейчас встретиться и поговорить?» Я догадывалась, о чем он хочет говорить со мной. Или мне казалось, что я понимаю это. Так или иначе, я ответила отказом тогда. И не потому, что мне не хотелось увидеться наедине и побеседовать. Мне хотелось, и даже очень. Потому что у меня была своя, очень больная тема для разговора.
Но в тот вечер я не могла бы уйти в любом случае, потому что мама устроила мне очередной спектакль. Я не могла понять, что с ней происходит. Всё было довольно спокойно, всё шло так, как мы и планировали: каждый день после завтрака в гостинице мы шли на станцию и ехали в Гамбург, а там покупали билеты на скоростной поезд в какой-нибудь другой город – Бремен, Любек, Берлин. И целый день проводили, исследуя новые города, а вечером возвращались в маленькую тихую Каденберге, где за низенькими заборчиками из штакетника белели роскошные шапки гортензий, а по главной улице, вымощенной серым булыжником, прогоняли на закате стадо овец с пастбища.
Маме в тот год исполнилось семьдесят пять, но она по-прежнему ходила на каблуках, даже в путешествии, и красила губы яркой помадой, так что, думаю, в Германии её вряд ли принимали за русскую, скорее, за француженку или польку. И в целом она была довольна и весела, и даже мило общалась с папой, но порой на неё накатывало какое-то странное настроение.
Вот и в тот вечер, когда мы пришли со станции в гостиницу, она, не раздеваясь, уселась на кровать и стала сосредоточенно рыться в своей сумочке, поминутно вздыхая и качая головой. Для меня это было уже знакомое поведение, которое всегда служило предвестником драмы. Хуже всего было то, что совершенно невозможно было догадаться о причинах подобного её состояния, но не могло ведь оно возникать совсем беспричинно, само по себе. Скорее всего, оно было реакцией на какие-то мамины размышления, на постоянно крутящиеся хороводом в её голове мысли, которые она, если и озвучивала, то какими-то обрывками, намеками, – и как обычно, это были упреки, обвинения и сетования на судьбу. Но увы, невозможно было обсудить всё с ней, просто спокойно сесть и поговорить, а приходилось лишь снова и снова сталкиваться с внезапно возникающими приступами дурного настроения, раздражения, агрессии, отчаяния и тоски … Мне всегда было больно на это смотреть, и особенно мучительно от того, что я понимала, что ничего не могу сделать, чтобы помочь ей.
Продолжая рыться в сумке и вздыхать, она вдруг начала вся дрожать мелкой дрожью, как будто в ознобе. Я спросила, что с ней, предложила ей горячего чаю, – чайник как раз вскипел, – но она только замотала головой, и выдавила со злостью и ненавистью в голосе: «Ничего…ничего. И ничего мне не нужно…». Я с ужасом наблюдала, как сильно стали у неё трястись руки и голова, – могло ведь подняться давление, – но она продолжала сидеть, теперь уже тупо уставившись в одну точку. За окном было уже совсем темно, и я лихорадочно соображала, куда бежать и как вызвать доктора, если ей станет по-настоящему плохо: ресепшена в этой малюсенькой частной гостинице не было, на ночь постояльцы оставались одни в помещении.
В конце концов, она, раздевшись («Не надо мне помогать, оставь меня!») улеглась, скрючившись под одеялом в позе эмбриона, и в этот момент на мой телефон пришла смс от Виктора. Разумеется, я никуда не пошла. Хотя мне очень хотелось пойти, хотелось рассказать ему всё-всё. О том, что наша семейная идиллия – это лишь иллюзия, что мы все трое – я, мама и папа – давно уже чужие друг другу, но мы поехали все вместе в это путешествие, имея на это каждый свои, сугубо личные причины.
Что мама, скорее всего, хотела этой поездкой попытаться склеить разбитую вдребезги вазу наших с ней отношений, а еще, она втайне, в глубине души надеялась, что Виктор воспримет наш семейный визит как знак того, что родители не против нашего с ним союза. Мама не могла понять и принять того, что я уже больше года живу с Владой, и что мы – семья. Она была уверена, что это просто какой-то мой каприз, какое-то временное помешательство, которое пройдет.
Я согласилась на эту поездку, потому что мне хотелось попутешествовать по стране, в которой я никогда прежде не была. А еще я хотела показать маме, что хоть я и живу теперь отдельно, это не означает, что я полностью разорвала отношения с ней, что я не держу на неё зла и не против того, чтоб у нас были какие-то совместные дела, как и раньше, и что человек, с которым я теперь строю свою собственную маленькую семью, тоже совсем не против этого.
Папа поехал с нами, потому что, думаю, ему было скучно проводить свой отпуск одному, и конечно, он тоже хотел посмотреть мир.
Каждый из нас троих спонсировал себя сам: у всех нас были свои сбережения, часть которых можно было безболезненно потратить на путешествие; за все передвижения и культурную программу отвечала я, я же была и переводчиком. С погодой на всем нашем маршруте (кроме Германии, мы останавливались еще в Швеции и Норвегии) нам тоже повезло, и всё в целом было прекрасно, если не считать периодических маминых спектаклей.
Теперь я понимаю, в чем была их главная причина: она понимала, что наш вполне успешный и увлекательный совместный тур скоро закончится, и всё вернется на круги своя, что её надежды на эту поездку не оправдаются, что все её усилия ничего не могут изменить.
– Ты знаешь, – говорит Виктор, после недолгого молчания, – ведь я звонил ей, когда только приехал сюда. Да, на домашний, как обычно…Мобильного ведь у неё так и не было? Я позвонил, и она не сразу поняла, кто это. Я объяснил. И она вроде сообразила и даже обрадовалась, а потом, через пару минут, снова спрашивает: «А кто это? И как мы с вами знакомы?». Я объяснил еще раз. И потом она опять говорит: «А где мы с вами встречались раньше?» И вот тут я понял, что что-то не то… Честно, я не ожидал этого. До конца не мог поверить. Мы еще немного поговорили, и когда в конце разговора она снова поинтересовалась, как меня зовут и откуда мы знаем друг друга… знаешь, мне было очень горько это принять. Поэтому я понимаю тебя, очень.
Он рассказывает об этом их телефонном разговоре, и мне становится вдруг так грустно и так тяжело… Отчего? Ведь я сама знаю, в каком состоянии была мама в последнее время, видела, что происходит с её головой… Но вот это наблюдение постороннего человека, постороннего, но все-таки не совсем чужого и так искреннее сопереживающего, – оно просто разом подводит черту, оно заставляет окончательно поверить в то, во что я никак не хотела верить, порой думая, что может быть, мама просто притворяется, просто разыгрывает меня, просто играет роль, она ведь всегда была такой артисткой! А она не притворялась… и не разыгрывала меня, даже когда начала вдруг спрашивать, кто я такая, и кем ей прихожусь.
И она ничего не сказала мне об этом разговоре с Виктором, о его звонке. Она просто забыла об этом. Так же, как забыла человека, к которому испытывала такую огромную симпатию, с которым дружила, на которого возлагала такие большие надежды.
Виктор внимательно, сочувственно смотрит на меня, лицо его очень печально, и голос звучит тихо, мягко:
– Видишь, у нас, в России ведь это до сих пор как-то не принято…То есть, еще не стало нормой. В Европе подобные учреждения существуют очень давно, и общество привыкло к этой практике. Здесь же до сих пор это кажется чем-то диким, и зачастую…да, зачастую осуждается. Поэтому я могу представить, насколько тяжело тебе дался этот шаг… И что ты сейчас чувствуешь.
– Да, – киваю я, – но…но ты знаешь, скольким людям, близким и не очень, я рассказала об этом, поделилась, потому что я не знаю, как скрывать,…никто из них не сказал, что осуждает меня…
Виктор усмехнулся горько:
– А никто и не скажет. Вслух не скажет. Но про себя…
– Да, ты прав. Я тоже думала об этом. Порой я просто кожей чувствую это осуждение, хотя человек никак его не проявляет.
Я говорю это и понимаю, что поделиться с Виктором еще одним сокровенным – а именно тем, что я теперь с Владой – я не смогу. Хотя я столько лет хотела, собиралась ему об этом рассказать. Хотела, чтобы он знал, что я не выбрала его не потому, что он для меня какой-то «не такой», а потому, что это я – не такая, я – неправильная. Влада как-то возразила мне: «Но ведь он сам не делал никаких шагов, сам не проявлял открыто и прямо свое отношение! И ты его не отшивала. Почему ты должна перед ним объясняться и оправдываться?» Да, всё это верно. И я знаю, почему он не делал шагов (кроме той единственной, вечерней смс в Каденберге). Потому что он прекрасно чувствовал мое отношение к нему: очень теплое, светлое, доброе, но – чисто дружеское. Влада сама точно такая же – она так же безошибочно чувствует отношение к себе (я этой способностью не могу похвастать, увы!), и она никогда не будет навязываться к человеку, если не ощущает взаимности, синхронности, если не видит, что интенсивность чувств хотя бы примерно одинакова…
Когда-то я даже мечтала о том, как расскажу Виктору всё о нас с Владой, и он нас обвенчает (в лютеранской церкви, единственной из всех, это разрешено). Однако мечты так и останутся мечтами. И скромная, торжественная, немноголюдная церемония нашей свадьбы: простое, прямое белое платье, стильный светло-серый костюм, маленькие букеты бледно-розовых цветов, веточки цветущей яблони, зеленые атласные ленточки и длинные белые свечи, золотистое искрящееся шампанское в высоких узких бокалах на скатерти, расстеленной прямо на траве, – всё-всё это останется только в моём воображении. Останется эпизодом фильма, запланированным Главным Режиссером, но вырезанным по каким-либо причинам из окончательного варианта киноленты.
И наш новый пастор ничего не узнает. Не только потому, что я в глубине души всё-таки боюсь его осуждения… А еще и потому, что исповедь моя сейчас, наверное, не имеет смысла: Виктор уже больше года женат, на одной из своих бывших прихожанок, своей ровеснице, Светлане, и она, конечно, приехала с ним сюда. Живая, бойкая, веселая и пробивная женщина, с лукавыми зелеными глазами и немножко хищной улыбкой, – именно такая жена и нужна мягкому, интеллигентному, всегда немного витающему в облаках пастору.
После сумрачного пасторского кабинета (ризницы! вот, как правильно его называют, потому что именно в этой комнате пастор надевает свое облачение перед службой) – послеполуденное солнце кажется просто слепящим. Виктор проводил меня до крыльца и теперь стоит, щурясь на солнце, как кот, а его бронзовое от загара лицо кажется под яркими лучами совсем красным. Он ободряюще улыбается мне, снова раскачиваясь с пятки на носок, засунув большие пальцы в карманы своего черного сюртука с белоснежным накрахмаленным воротничком.
– Спасибо, что осталась, что поговорили!
– Это тебе спасибо, – я смотрю на него уже из-за стекол тёмных очков: совершенно не переношу в последнее время такого яркого солнечного света.
– Приходи на службы почаще.
– Постараюсь…но не обещаю. Хотя, честно, меня тянет сюда. Я привыкла к этому месту, к этому зданию…
– Всегда буду рад!
С высокого гранитного крыльца кирхи открывается потрясающий вид на Золотой мост: белоснежные струны гигантской арфы кажутся то серебряными, то хрустальными в ярко-голубом небе, а еще выше, над ними – легкие белые облачка, так и норовят зацепиться за высокие рожки этого невероятного, сказочного существа, раскорячившегося над бухтой. Насколько проще построить огромный железобетонный мост, чтобы соединить два берега залива, чем построить невидимый, крошечный мостик между сердцами двух людей. Даже если оба тянутся друг к другу…..
У Вас хороший слог и читать интересно. Но будет правильно начать читать сначала, чтобы впечатления от сюжета было полным.
Но вот что я нашла в эрилоге этого рассказа, так:
“Насколько проще построить огромный железобетонный мост, чтобы соединить два берега залива, чем построить невидимый, крошечный мостик между сердцами двух людей. Даже если оба тянутся друг к другу”
Это, пожалуй, достойный вывод к моей притче “Любите и на этом, пожалуй, всё”
https://litra.online/blogs/ljubite-i-na-etom-pozhaluj-vsjo-sovremennaya-pritcha/
Лучше и не придумаешь. С теплом и уважением.
Валентина, благодарю за отзыв и за добрые слова!
Любить, просто любить… Да, пожалуй, в этом и только в этом весь смысл
Каждый раз, после прочтения, мне необходимо время, чтобы подумать…Попытаться понять для чего сложилось именно так..
Ведь бывает только то, что должно быть, а чего быть не должно, того не бывает..
И все люди посылаются нам для чего то..И мы им… Жаль нам не всегда открывается эта …тайна ..наверное..
Добра Вам, света и радости…С теплом и уважением,
Светлана, огромное спасибо за чтение и за отклик! Мне кажется, этот текст не всем даётся…для его чтения нужна особая сила духа ❤️
Разные истории, разные ощущения…
В тяжёлых ситуациях переживаю и за Вас, и за маму…Обеим ведь нелегко…
В хорошие – радуюсь…опять же за обеих…и тому, что и много хорошего было в Вашей жизни…
Бог ведь даёт нам испытания по силам…Значит Вы – сильная и всё выдержите, и не сломаетесь…
Всего Вам наилучшего..
С теплом и уважением,
Спасибо за очередную главу. Всегда с удовольствием читаю. Нахожу что-то созвучное своей душе и то, что заставляет задуматься.
Надежда, спасибо Вам за чтение и за обратную связь! ❤️