Раз за разом, отправляясь навестить родовое гнездо, отмечаю я в себе одну и ту же необъяснимую перемену. Едва затворятся за мной дубовые двери в парадном подъезде дома на столичной набережной, столь же пышной, сколь и малолюдной, пребываю я в приподнятом расположении духа. Дорогою с умилением взираю на необъятные нивы справа и слева, то и дело перемежающиеся речонками и тропинками, неизменно находя сии сюжеты презанятными. Да и как не любопытствовать полотну живописца, в коем в другую минуту меняется все? Только что лазоревый край горизонта казался вполне уверен в полнейшей и незыблемой бесконечности своей сцены, ан нет — резво выскочила на нее затерянная деревушка, а за ней уж затемнелся сосновый бор. Ржаное поле, волновавшееся подобно морю с гонимыми вольным ветром водами цвета старинного золота вдруг возьми да обернись сырой бурой пашней, а та — мохнатым еловым перелеском. Громыхнет ли вдали гроза, крикнет ли тетерев; зайчик ли юркнет вдоль дороги, хоронясь от ястреба — все светло очам и дорого истосковавшемуся в столицах сердцу. Да и могут ли сии картины пресытить взор, доведись созерцать их хоть бы и тысячу лет?
Однако ж стоит экипажу свернуть на усаженную столетними липами аллею, в дальнем конце которой виднеются знакомые вороты с чугунной вязью и венчающим их фамильным гербом, нежданный сплин вдруг овладевает мною. И ни лихой парад-антре на устроенный по парижской моде курдонер вкруг фонтана с беломраморными эротами, ни люди под водительством Степана, выстроенные с непокрытыми главами поодаль, ни даже гирлянды розовых бутоньеров, сплетенные девками по случаю явления молодой госпожи над оной меланхолией не властны. Напротив, я дозволяю ей вполне царствовать надо мною, отвечая на поклоны и провинциальную элоквенцию Степана лишь кратким взмахом руки да утомленным кивком.
Степан, ту ва бьен, мон ами. Пёт-он аллер а ля мезон? Сей анфан террибль вот уже 30 лет изображает при батюшке роль дворецкого, которая не идет ему совершенно, притом нимало не надоедает. В ту же пору обе главные двери растворяются и на крыльцо выступает сам папинька, облаченный с неуместной пышностию. Прежде чем он успевает заключить меня в родительские объятия, я замечаю, что папá еще более постарел и подобрел, а парадный мундир генерал-аншефа с галунами и аксельбантами требует незамедлительного расширения в груди и талии.
— Боже мой! Боже мой! Доченька моя! Удостоила старика визитом. Из самых столиц пожаловала с Богом. Штучка ты моя столичная, кровиночка ты моя, плоть от плоти, кровь от крови, дай-ка я тебя обниму да расцелую. Степан, ну что же ты стоишь остолопом да глазами хлопаешь? Вели-ка, друг мой, сию же секунду подавать на стол шампанского!
— Ах, папá, выпустите меня наконец из ваших медвежьих объятий. Вы все тот же могучий гренадерский командир, помните это. Отрадно видеть, что изменения, властные над всяким живущим, оставляют на вас столь незначительный след.
— Ох и востра ты на язычок, Лизавета, — папá шутливо качает головой и широким жестом указывает на дом. — Ох и востра. Твои палаты, тебе и княжить.
За облачением к столу успеваю узнать от Егоровны некоторые подробности батюшкиного бытия.
— А и хорошо, что пожаловали, матушка. А и хорошо. Батюшка-то ваш даром что хорохорится, а сам живет ровно затворник али столпник лесной. Как матушка ваша, царствие ей небесное, отошла, так и они поникли, ровно цвет полевой. Грех сказать, но и то — днями, пробудившись, в столовую спуститься не желают. Заместо того благоволят распорядиться, чтобы кофий подавали наверх, да в опочивалье его пьют и календарь часами листают. Виданое ли дело, кофий пить в затворничестве, аки басурманин? Хорошо ли это? А к столу иной раз в шлафроке и ночном колпаке придти изволят. Я ведь вам не ябеды ради… Так-то и я ему, и Степан — ваше превосходительство, не извольте гневаться, уж вы бы облачились к обеду. Шутка ли, генерал-аншеф! А ну как сами их высокопревосходительство генерал-губернатор с визитом пожалуют? А они знай ручкой машут. Вы уж, кормилица, бывайте у нас почаще. Не оставляйте нас, сирых, вашей милостью, благодетельница вы наша, радетельница и заступница, храни вас господи, здравия и долгия лета…
По пути к обеду задерживаюсь взглядом на портретах, идущих галереей вдоль лестницы. Венчает сию анфиладу особенное полотно. Мало что оно выше и больше прочих, так и висит на царском месте, где обе лестницы сбегают к широким парадным ступеням. Таковой портрет мог бы привечать каждого входящего в парадную залу, если бы изображенный на нем господин не стремил свой взор прочь от помещения, имения и даже целой губернии. Лик его с резкими ястребиными чертами выражал столь необыкновенные решимость и задумчивость, каковые на обывательском челе вместе никак не уживаются.
— Это государь Император? — спросила я папá однажды в детстве.
— Это, Лизанька, благодетель и наставник наш. Чти его превыше родного батюшки, — ответствовал мне папá, указуя перстом в портрет. Много позже привелось мне узнать, что милостию сего мужа mon papa был произведен из скромного чиновника тайной канцелярии в благородные дворяне с родословной грамотой, преизрядной вотчиной, навечно жалованными душами, имением в палладианском штиле, генеральским чином и пожизненным пенсионом из казны. Сие было жаловано папиньке за заслуги перед богоспасаемым нашим Отечеством, да не ему одному. Господин сей властию своею облагодетельствовал многих батюшкиных сослуживцев с тем наказом, что сии сиречь истинные дворяне, а прочие гиль, им от века и поклоны бить холопам.
К обеду папá под одобрительные возгласы Егоровны выходит в партикулярном платье английского сукна, да еще и со златою цепию, протянувшейся к спрятанному в кармашке жилетки турбийону. Узрев белые перчатки на руках Степана, я догадываюсь, что батюшка распорядился о приеме по высшему разряду. Apportez du meilleur champagne pour ma chere fille, восклицает он, хотя бокал передо мной и так уж пенился шампанским. Батюшке меж тем по его знаку наливают настойки. Он отказывается садиться, берет рюмку и напускает на себя самый торжественный вид. Comme je suis content que tu sois enfin venu. Как же я рад, что ты явилась.
— Премного благодарствую, папá, — ответствую я, прибавив, что и моя душа обуреваема теми же чувствами.
— Виват! — восклицает батюшка. Виват, подхватывает и Степан, не спуская преданных глаз с батюшкиной рюмки.
— Марфуша готовит, — крякнув и побагровев, батюшка ставит пустую рюмку на стол, спеша объяснять свою измену славному игристому напитку. — Ей-богу, лучше всякого Периньона.
За ухой из стерлядок папинька рассказывает о житье-бытье. Бывает у него сосед, тоже из столичных. Приезжает сойтись в пикет, хрусталя посушить, да над листом попотеть. Всем бы хорош сосед, да за ломберным столом удержу не знает, понтирует нещадно, а проигрывать страсть как не любит. Экая притча. Борзых прикупил для псовой охоты, да псарь, каналья, раскормил их, притом плохо притравил. Псаря порядком выпороли да крепко наказали.
— Гляди, рожа, дела не поправишь, сам за куропаткою на ружье побежишь.
— Папá, а расскажите мне гишторию, как вы турка воевали, — прошу я его, желая отвлечь от докучливых хозяйских материй.
Тут папá дважды просить не надо. Покончив с морским языком, нафаршированным пьемонтскими трюфелями, и для виду задумавшись, он подает Степану знак наполнить другую рюмку и дает вольную гиштории.
Вот что, Лизанька, друг мой, мне тотчас припомнилось. Идем раз с отрядом в горах. В гарнизон надо поспеть непременно засветло. Слава Богу, в проводниках у меня был Дауд из местного варварского племени. По-нашему изъяснялся, хоть и не без греха. Семью его вырезало противное племя, да и самого мало что не убили, а мы подобрали да выходили. Так он в нашем стане и оказался.
Смеркается, до лагеря еще версты три, но к закату аккурат поспеваем. Впереди местечко одно, называемое Пасть Шайтана. С одного боку провал, дна не видать. С другого высится каменная стена до неба. Идти надо бочком, чтобы шайтану в пасть не сверзиться. Растянулись мы вереницею, и тут из-за скалы выныривает турка. Да при нем ружье! Завидев нас, побледнел да попятился. А позиция у него была, я тебе доложу, чистый флэш-рояль. Встань за камень, да выстреливай солдатиков по одному как куропаток. Токмо поворотился он на месте и был таков. Гляжу, Дауд ни жив ни мертв, брови хмурит, бормочет что-то по-своему. Ну-ка, дружок, допрашиваю его. Знаешь того басурманина? Кто таков? Как не знать, говорит, да ведь это мой кровник.
Я смиренно внимаю папá, хотя и слышала эту историю многажды. Кровник? Что за кровник?
Вооот, обрадованно продолжает папинька, воодушевленный возможностию преподать мне горскую науку. Аще кто у дикарей другому обиду учинит, то другой обязан отмстить. А ежели обида смертная, то и отмстят до смерти. Не отмстить никак нельзя. Так у них заведено.
Что же полиция, вопрошаю я самым невинным голосом, хотя и знаю наперед ответ.
Какая полиция, голубчик ты мой, машет папá рукой. Отрадно видеть, что настроение его улучшается с каждой минутою застольной беседы. Дикарь — он сам себе и следователь, и прокурор, и судия, и заплечных дел мастер. Иной раз подумаешь грешным делом — а хорошо бы и нам таковой институцией обзавестись. Ну да к гиштории.
Добрались мы в тот раз засветло. Протрубили отбой. Ночью будит меня денщик — вставайте, ваше высокоблагородие, инцидент в гарнизоне. Лазутчика схватили. Что такое? Выхожу, мне часовые докладывают, так и так, заслышали голоса у палатки проводника, проследили. И узрели чистую итальянскую оперу. У входа в палатку стоит наш Дауд, а пред ним на коленях в саване склонилась какая-то фигура. Что-то говорит на своем, тот отвечает, а фигура клонит голову ниже к самой земле и вдруг воздевает руку, а в ней — кинжал. Дауд тот кинжал берет, а фигура сдергивает с головы саван и шею обнажает — режь! Тут и признали в сем втором варваре прошлого кровника. Оный обидчик нарочно проник в лагерь просить прощения или умереть от руки того, кому нанес обиду. Тем временем Дауд заговорил этак резко и гортанно, затем размахнулся — папинька, уже разгоряченный настойкою, показал, как размахнулся Дауд, — и каак вонзит кинжал в землю по самую рукоять. Даровал прощение, стало быть.
— Не пожелал убивать обидчика? — вопрошаю я с деланным изумлением. — Сколь же немыслимо ожидать сие от дикаря, не ведавшего Христова откровения.
Тут-то мои орлы из засады и вылетели, продолжает папинька, не замечая моей репризы. Тот на ноги скок, да за пояс хвать — а кинжала-то нет как нет! Кинжал-то в земле по рукоять торчит. Сей же час спеленали его, да в холодную. Шалишь, брат! Проникновение в фортификацию!
— И что же дальше приключилось? — хотя печальный финал сей истории мне хорошо известен, умоляю папиньку не томить с ужасающей развязкой.
— Далее сей нарушитель был предан на рассвете экзекуции через повешение за шею как неприятельский лазутчик, проникший для разведки и разоблаченный доблестными воинами, — голос папиньки приобрел твердые нотки, не оставляя сомнений в том, что приключись сие дважды или трижды, финал пьесы вышел бы тот же.
— Как печально, — сокрушаюсь я. — Несчастный сей обрел прощение от того, кому нанес ужасный вред, но не от Империи, коей нимало не навредил, хотя и располагал таковой возможностию. Не означает ли сие, что дикарь с его дикарскими законами куда как милосерднее христолюбивого воинства?
— Истинно, что означает, — батюшка удовлетворенно кивает, всецело подтверждая мое заключение. — А ежели иначе, то жить бы нам тогда, голубушка, под началом сих жестоких варваров.
И он надолго задумывается, качая головою и в лучших красках живописав себе скорбное наше житие под варварским началом.
— Порадуете ли новыми строками? — кротко справляюсь я, дабы переменить печальную тему. Воистину достойно удивления, как мало нужно для счастия мужу, располагающему златом, душами и властью — одним словом, всем, кроме посылаемого единственно Фебом дара соединять слова. Перво-наперво таковому господину потребно признание, что сей дар у него до известных степеней присутствует, хоть и не получил должного развития вследствие непомерной государственной занятости. Вот и папинька — позабыв печальную гишторию, отнекивается, не в силах удержать смущенной и счастливой улыбки.
Ну право же, ma chere Lisavette, смущенно бормочет он. Стоит ли оно того? А, впрочем, вот хотя бы одну вещицу да прочту. Давеча баловался рифмами, само и вышло. Засим откашливается и вступает, выводя окончания низко и протяжно:
— Инда льщусь ли я надеждой
Тщусь ли мыслию о роке
Ах! Не быть мне тем, что прежде,
Не минуть судьбы жестокой.
— Не складнее ли употребить «не миновать»? — уточняю я учтиво, похлопав ладошками.
— Голубушка моя, ты должна уяснить себе, что есть Поэзия, — горячится папинька. — Это не хрестоматия правописания и не гимназическая ведомость. Это акт высокого творения! Стихо-творение, вот стало быть как. Поэту дозволяется сказать «снеги» там, где обыватель твердит свое злополучное «снега».
Я тотчас соглашаюсь и от греха подальше не спрашиваю о причине неизъяснимой мрачности, пронизавшей его последние строки. Но папинька и сам немедля признается, что дальнейшее будет радостнее, да токмо он запамятовал рифму, но слава Вседержителю, успел записать ее к себе в дневнички. Я же и сама знаю, что среди прочих записей и картинок с видами окрестных пасторалей неукоснительно помещает он туда свои вирши, и все ради восторгов, выражаемых дворовыми и лакеями, коих сам и обязал строго-настрого к непременному посещению, прочтению и выражению приязни любым доступным способом, буде то лестное слово или чело с улыбкою.
Батюшка меж тем в поисках досадно упущенной рифмы углубился в свои заметки, да вдруг побагровел и прогневался необычайно. Тому виной была не вполне учтивое замечание среди записей, оставленное неким досужим визитером, пожелавшим сохранить инкогнито. Ах, ты шпанский мухомор, змием шипел папинька, предвкушая свою самую уничтожающую отповедь. Ну так на же. Изволите знать, милостивый государь, что вы есть неимоверный плут и невежа, бормотал он вполголоса, набивая филиппику. Потрудитесь прежде хорошенько над манерами, а покамест имейте сей же час в виду, что вам от моего общества отказано. Засим, надавив «отправить», устроился в покойных креслах и как по волшебству пришел в совершеннейшее благорасположение духа, позабыв про декламацию.
Почтя за благо оставить батюшку в объятиях послеобеденного Морфея, я погрузилась в чтение недавних своих записок, к коим следовало присовокупить и сегодняшние заметки. Вскоре однако ж папá пробудился, потянулся руками и громогласно изъявил горячее желание непременно сию же минуту показать мне свежевозделанные розовые кущи в саду. Кто же мог предсказать, что в сем Эдеме нас поджидало происшествие, нежданное и от того страшившее пуще обычного?
Пока мы под ручку неспешно шествовали к означенным кущам, папá завел беседу о столичной политике, с коей он по своему обыкновению расходился. Я же, не помысливая ему противуречить, кротко вставляла лишь «не все, mon papa, столь решительно трактуемо в одну лишь сторону» и «мы, батюшка, всей подоплеки не ведаем», пока не поравнялись мы наконец с чугунною оградою, над коей красовались фамильные гербы. Об ту же пору под оградою наметился лаз, из коего показалась на свет саженная фигура, самый вид которой поразил меня необузданною дикостию. Фигура была облачена в одно лишь исподнее, космата, до высших степеней неопрятна и стояла нетвердо, однако ж дерзнула обратиться к папиньке, нимало не смущаясь разницею в положении:
— Ополчились басурманы поганые
Да пошли окаянные полчища
Попирать сапогом землю русскую
Жечь огнем города да сёлушки!
Батюшка мой сею выходкою фраппирован был преизрядно. Экая, изволите ли видеть, ажитация, молвил он, желая сокрыть за беспечною фразою своего смущения. Подлинный moujique иже есть, n’est-ce pas, ma chere? Жизненная сила так и пышет. Степан же не в шутку озадачился и принялся ладошками пихать сию фигуру, направляя ее обратным порядком в проделанный ею же вертеп. Не изволите беспокоиться, барин, хрипел он, сталкивая фигуру под землю. Сей же час все поправим. Будет лучше прежнего.
— Исполать тебе, добрый князюшка,
Бороней ты встал против ворога,
Выди в чисто поле да сразися, князю
За други своя сокруши Змей-Тугарина,
— хрипела фигура уже из-под земли, мало-помалу уступая стараниям Степана, покуда окончательно не сокрылась под землею. Дворецкий тотчас выхватил молоток и гвозди, спеша заделать еловыми досками место пролома. Минуты не прошло, а ограда была как новенькая, с фамильными гербами, воссиявшими на прутьях краше прежнего.
— Прохановские пожаловали, — отрясая прах с дланей, виновато молвил Степан, словно по его недогляду и приключилось негаданное нашествие. — Суседи, стало быть, наши. Иной раз бражки пьяны напьются и ну бузить на всю ивановскую. Заделал дыру я крепко. Вдругорядь, чай, не проникнут.
Чувствуя неодолимое желание отразить сей случай в своих путевых записках, я потянула батюшку ко двору. Мое стремление незамедлительно покинуть сад укрепил вид русалочьего хвоста, как бы невзначай свисавшего с ветвий кряжистого дуба посередь сада. Дупло древа обратилось в око, кое озорно мигнуло и указало бровию на закат, боле не алевший, а возвысившийся серою стеною как раз в той стороне, куда батюшка не обращал свой взор. С каждою новою минутою было все труднее отвращать взгляд папиньки от несообразий, коими мало-помалу наполнялось окружение. Сие были знаки, указывавшие на скорое окончание моего визита.
— Холодает нынче. Пойдемте в дом, мон папá. Выпьем чаю, а там и распрощаемся, — предложила я, заранее предвкушая папенькины протесты. Но в этот раз батюшка лишь покорно повел плечом да пошел прямиком к крыльцу, ограждаемый мной и Степаном от опадавшего кубиками серого заката, стремительно вянущих дерев, скачущих по траве боровов с человечьими ликами и прочих непотребств, противных христианскому взору. Нежданно в небе над садом тревожно прозвучала протяжная и громкая нота, слышная всем, окромя батюшки.
— Сию же минуту вам пора, барыня, покидать сие место, — строго заметил Степан. — Да и нам время отходить ко сну.
— Ну уж и пора. Как не так, пора, — задорно вскрикнул папинька, а засим снова сник, дозволяя беспрепятственно погрузить поклажу и лишь ответил легким кивком на мой взмах, когда экипаж выруливал с курдонера на аллею, предвещавшую путешествие обратным манером. Я же, усевшись против хода, долга махала рукою его фигуре, видневшейся в окне гостиной, покуда имение не сокрылось за поворотом, и не понеслись по бокам знакомые нивы, растворявшиеся в сплошной серости. Настало время возвращаться, а коли не поспел ко сроку — застрянешь меж времен. Сие мы с папинькой твердо выучили.
***
Громкая нота в наушниках зазвучала повторно — на этот раз еще протяжнее и настойчивее. Облаченная в тончайший экзокостюм женщина медленно подняла обе руки, сняла с головы гарнитуру и некоторое время оставалась в полной неподвижности, лежа на медицинской кушетке. В помещении царил полумрак, но глаза ее были по-прежнему закрыты. Полежав, она принялась отделять от себя пиявки сенсоров — руки двигались медленно, мерно, заученно.
Освободившись наконец от экзокостюма, она надела висевший на стуле строгий форменный пиджак с погонами майора службы охраны, после чего устроилась в глубоком кресле и ровно десять минут оставалась в неподвижности, откинув голову на мягкий подголовник. Согласно регламента, после сеанса нужно сохранять полный покой и дышать глубоко, вспоминая, что мираж, а что — объективная реальность, имеющая настоящее значение.
Затем она выпрямилась, придвинула к себе старомодный журнал с прошитыми и пронумерованными страницами, макнула перо в чернильницу. Очередное посещение спецметавселенной «Ближняя Дача» состоялось тогда-то… время посещения такое-то… состояние объекта посещения удовлетворительное… в виртуальной среде обнаружены уязвимости такие-то… они незамедлительно устранены ботами тогда-то… окончание сеанса произошло во столько-то.
Энергично расписавшись и просушив написанное валиком, майор взглянула на капсулу, в которой покоилось тело спецпациента — слишком значительного, чтобы упоминать его имя, и слишком заслуженного, чтобы оставить без шанса на жизнь вечную. Пока ученые колдовали над формулой вечной жизни, процессы в значительном теле были замедлены до минимума, а сознание перенесено в наиболее желанную среду. Немногочисленные обитатели капсул на спецэтаже в своих снах наяву обретались в великокняжеских имениях, окруженные неотлучными ботами-слугами, как и положено аристократам новейшей формации. Исследования установили, что для полноценного функционирования мозга им требовались регулярные диалоги с живыми душами, появлявшимися в их уделах в виде дорогих сердцу гостей — ненадолго, так как замедленная мозговая активность полноценное общение не вытягивала, да и серверных ресурсов пока не хватало. Впрочем, задача с серверами успешно решалась.
Возможны ли задачи, неподвластные ее ведомству, размышляла майор, возвращаясь к своей конечной жизни. Она поднялась из кресла и машинально поправила волосы, собранные в жесткий пучок. Вечная жизнь хорошо, но не будут лишними и сверхурочные, позволявшие гасить специпотеку. Прямая и непроницаемая, твердо прошагала она к посту дежурного, отрывисто расписалась в журнале посещений и направилась по спецлестнице к спецвыходу. Над площадкой висел портрет человека с ястребиным взглядом. Взор его стремился куда-то далеко за пределы этого тусклого помещения и даже за границы свежеизобретенной концепции новейшей аристократии, не нуждавшейся ни в чем, кроме бессмертия. Она толкнула наружную дверь. Такси ждало у тротуара. Она решила не ехать на метро, чтобы оказаться дома раньше мужа. Он был болезненно ревнив и не любил, когда она приходила домой слишком поздно.