Похоронку принесли пополудни.
Ольгуня, девка молодая и расторопная, достала из сумки документ, шмыгнула носом, отёрла варежкой иней, осевший над верхней губой.
Наталья, увидав в руках почтальонши знакомую бумагу, тяжёлым кулем повалилась в сугроб, неловко подвернув левую ногу.
Рыхлый снег принял её в объятия, будто старую знакомую. Хрустнул глухо, осев под грузным Натальиным телом.
– А-а-а! – закричала Наталья, и горячий пар повалил из её ноздрей и рта так, как будто у загнанной вусмерть кобылы. Морозный воздух подхватил надрывный крик её и далеко разнёс по обледенелой околице.
– Вставай, Наталья Егоровна, – почтальонша силилась поднять женщину, но, не удержав равновесие, плюхнулась рядом в сугроб.
Искрящийся снежный вихрь мучнистой россыпью упал на побледневшее лицо Натальи, и тут же стаял в бегущих по щекам горячих слезах.
– Айда в хату, а то простудишься, – трясла её Ольгуня, но без толку. Наталья ничего не отвечала, только смотрела, не моргая, в февральское небо серыми, с поволокой глазами. В глубине этих глаз угадывался не то небесный отсвет, не то сомнение, не то потаённая надежда.
Наталья охнула утробно, глухо, неловко перекатилась на бок и села… Вдруг слабое подобие улыбки озарило её лицо:
– Нет, Ольгуня, не могёт этого быть! Слышишь? Никак не могёт… Жив мой сын! Ошибка это, ей-богу, ошибка… Эх ты, кулёма!
Наталья выпростала руку из рукавицы, взяла у опешившей Ольгуни похоронную бумагу, сунула в карман цигейкового полушубка и, покачиваясь, побрела в сторону дома.
Ольгуня растерянно поглядела ей вслед, крепче затянула шаль, перебросила через плечо котомку и, непрестанно оглядываясь, двинулась по тропинке в противоположную сторону.
В сугробе, будто невольные свидетели случившейся драмы, остались две вмятины: одна, широкая и глубокая – Натальина, вторая поменьше – Ольгунина. Девке шёл осьмнадцатый год, и была она в самом соку. Счастье её бабье состояло в том, что перед самой войной дважды гуляла она за гумном с местным балагуром Васькой-плотником…
Дойдя до ближайшего проулка, Ольгуня оглянулась в последний раз и вдруг опрометью бросилась бежать, вспугнув сидящую на верхушке берёзы сороку. Птица тревожно застрекотала и, осыпав с веток щедрый иней, чёрной тенью метнулась прочь.
Суровый характер Натальи известен был каждому.
Жилистая, роста выше среднего, с широкой костью, имела она внешность яркую и необыкновенную. Цельный характер её обнаруживался при любом подходящем случае: правду всегда говорила в глаза, невзирая на чины и звания; в крепких крестьянских руках держала не только подворье, но и мужа своего.
Муж Наталье достался покладистый, мастеровитый, но без огонька, без искры, присущей малахольным людям. Похоронка на мужа пришла ещё по осени, в тот день, когда солнце, будто золотая печать в холодном ясном небе, подтверждало приход бабьего лета. Погода радовала душу: в палисаднике набирала ядрёности ягода калина, стаи воробышков весело щебетали, вспархивая с яблони на вишню. Вёдра с родниковой водой, стоявшие в сенцах дома, подёрнулись тонкой коростой льда. А печь в избе топилась теперь дважды – утром и вечером.
– Ты бы зашла ко мне повечерять, – звала Наталью подружка Ульяна. – Одна-то с ума сойдёшь! Степана твово, как и моего касатика, война забрала – не вернуть.
– Зайду опосля, как-нибудь, – Наталья отводила налитый горем, будто рюмка – водки до самых краёв, взгляд. – Дюже мне, подруга, некогда.
– Отчего так-то? – пытала Ульяна.
Наталья отмалчивалась…
Однажды решилась Ульяна потешить любопытство – нежданно нагрянула к овдовевшей подруге. Шагнула через порог и обомлела: в избе – жарко натоплено, а дух стоит такой, что впору вон из избы!
Воздух клубился разными ароматами: пахло ладаном, печёной картошкой, но больше всего – овечьей шерстью. Наталья, раскрасневшаяся, с горящими глазами и пылающими щеками, в цветастом переднике, вычёсывала шерсть.
– Проходи, Уля. Чайник поставлю, – Наталья отложила в сторону деревянный гребень.
Ульяна не нашлась, куда сесть. Всюду, на колченогой лавке, на кровати, на столе, большими и малыми горками лежала шерсть. Белая, словно облачко в летнем небе, и чёрная, будто грозовые тучи над селом…
На столе, ровными стопками – готовые вязанные варежки, носки, клубок со спицами, веретено…
– Батюшки-святы! – Ульяна развела руками. – Куды ж ты столько навязала?
– Знамо куда – на фронт. Зима вон какая лютая навалилась, озябнут наши ребятушки, и мой сынок Лёшенька озябнет, захворает ненароком.
– Вот оно что… Дык, и я посылку на фронт давеча собрала. Сало, чай да махру положила. Только вязать не люблю – это ты у нас мастерица!
Ульяна выбрала из общей кучи белые варежки, собралась примерить.
Внутри рукавицы что-то хрустнуло…
– Поклади на место, – приказала Наталья.
– Чегой-то там?
Ульяна, недоумённо поглядела на хозяйку, достала из варежки мятый листок.
– Письмо сыну… Да ты садись, Ульяна, чайник-то вскипел.
Ульяна вернула бумагу на место, придвинула к столу табурет.
– Тебе чай молоком побелить? – Наталья слегка приподняла широкую чёрную бровь.
– Можно и белить, а можно не белить.
Ульяна была полной противоположностью подруги. Покладистая, отходчивая, она легко могла рассмеяться и также легко могла расплакаться. Все движения души происходили в ней так быстро, так легко сменяли друг друга, словно бы погода – в капризном месяце апреле.
И сама Ульяна, в противовес смуглой и чернявой подруге – светловолоса, подвижна, небольшого роста, с приятной глазу полнотой.
– Тута варежек навязано – на всю армию хватит! – Ульяна на мгновение опустила в кипяток головку желтоватого сахара, поднесла ко рту, прищурив светло-карий глаз, с хрустом надкусила лакомство.
Наталья отставила кружку в сторону:
– Слыхала, чай? Фрица от Ржева поганой метлой погнали.
– Слыхала, как же не слыхала!
– Вот я и кумекаю, Уля… А может Лёшка мой скоро домой возвернётся?
– Оглянуться не успеешь, как возвернётся! Драпают немцы… чтоб ни дна им, ни покрышки!
Вдруг в печи, точно выстрел, громко треснуло полено. Наталья вздрогнула, взяла в руки кочергу и, отворив заслонку, пошебуршила в огненном чреве железным прутом.
– Мороз-то как ныне лютует! – вновь заговорила Ульяна.
Наталья не ответила, заворожённо глядя на разгоревшееся пламя.
В печной трубе неистово загудело, затрещало… Пламя, точно живое, разбушевалось, разыгралось, готовое вот-вот вырваться наружу. Хозяйка, опалённая жаром, в испуге отпрянула, поспешно прикрыв дверцу.
– Пойду до хаты, пока совсем не стемнело, – Ульяна поднялась. – Люди бают, волки близко к деревне приходют. У Тимофеевых курей давеча задрали.
– Ступай, Уля, да с оглядкой, – Наталья проводила подругу и накинула дверной крючок…
С того страшного дня, как принесли похоронку на сына, печь Наталья не топила, потому стужа чувствовала себя в доме полноправной хозяйкой.
Наталья вновь и вновь возвращалась к началу работы. Холодные спицы обжигали, петли соскальзывали, а закоченевшие пальцы совсем не хотели слушаться.
Иней толстым слоем укрыл окна изнутри, и что творилось там, за окном, не известно.
Слабый мышиный писк и возня в подполе не тревожили Наталью, как не тревожило чувство голода и пустой чугунок на печи. Сложив в скорбную гримасу посиневшие губы, она что-то усердно выводила на клочке бумаги, еле слышно шепча:
– Такого быть не могёт… Ошибка это… Ошибка!
Наслюнявив химический карандаш, писала снова и снова, складывая записки в каждую шерстяную варежку, пока не закончилась в доме бумага…
За последние дни Наталья сильно изменилась: под глазами – тёмные круги, возле губ – две глубокие скобы-морщины.
Сделав последнюю петлю, Наталья щёлкнула ножницами, отрезав от готовой варежки шерстяную нить, крючком протянула кончик вовнутрь, чтоб соблюсти аккуратность.
Закончив работу, тяжело поднялась, протопала валенками в чулан и вскоре вернулась с громоздким ящиком.
Одна пара, вторая, третья… Пара белая, пара чёрная… И снова белая… Стопка носков – стопка варежек…
В сенцах неожиданно хлопнула дверь.
Ульяна, едва отряхнув валенки от снега, шагнула в избу:
– Наталья!
Хозяйка, словно не слыша, не оглянулась на вошедшую, положила в посылку последнюю пару варежек, прикрыла сверху газетным листом, сказала чуть слышно:
– Вот, Уля, сыночкам моим гостинец собрала.
Ульяна, глядя на образа, перекрестилась – сын у Натальи был один-единственный… Ульяна нерешительно шагнула к столу:
– Вот и слава богу, милая, вот и слава богу… Пойдём, Наташенька, со мною.
Ульяна заботливо накинула на плечи подруги полушубок:
– А посылку твою мы завтра же отправим. Вместе на почтамт поедем, Красулю запряжём и поедем.
Она мягко подтолкнула Наталью к выходу и крепко прикрыла за собой скрипучую дверь…
Согревшись на тёплой печи, Наталья тут же провалилась в сон.
Ульяне не спалось… Засветив лампу, она долго сидела у стола, подперев голову руками и предаваясь горьким думам, прислушиваясь к ночным шорохам и к завыванию то ли ветра, то ли хищного зверя за окном.
Слёзы не один раз за вечер сбегали по её округлым щекам, быстро высыхали, и снова торили себе дорожку…
Будто что-то внезапно вспомнив, Ульяна открыла посылку, и, сунув ладонь в варежку, достала записку. На клочке бумаги, твёрдой Натальиной рукой, было выведено несколько строк. Ульяна, шевеля губами, прочла по складам:
«Сынок! Молюсь о твоём возвращении. Час победы близко. Возвращайся живым. Твоя мама».
Ульяна убедилась в своих догадках и предположениях: в каждой связанной паре, хранящей тепло женских рук, лежала точно такая же записка. И текст каждой из них оказался написанным словно бы под копирку. И адресат каждой записки оказался тем же – «На фронт. Сыну»…
Ульяна покачала головой, аккуратно сложила вещи, выключила лампу и, забравшись на лежанку, прижалась к подруге, крепко её обняв…
Утром слегка попустило.
Мороз неожиданно сдал свои позиции, и иней, отяжелев от утреннего тумана, большими белыми хлопьями полетел на землю.
Первые струйки печного дыма взвились к небу, потекли, побежали, точно струи парного молока – в подойник. И в первых проблесках зари, и в первых петушиных криках, и в протяжном мычании коровы в хлеву – всюду явственно чувствовалась близкая долгожданная оттепель.
Первая оттепель зимы сорок третьего года.