Глава 5. Тиски Тикси.
Леонид Максимович Казяев, комендант строящегося полярного посёлка Тикси, довольный собой сел ужинать. После ужина в его распорядке дня последним пунктом стоял продолжительный, сладкий сон. По обыкновению пищу он принимал у себя в кабинете за рабочим столом. Конечно, кабинетом это помещение можно было назвать только от большой любви к бюрократии. Комнатушка во временном административном бараке, обставленная с типично северным аскетизмом служила Казяеву не только кабинетом, но и спальней – один из углов занимала жёсткая, панцирная кровать (единственная во всём посёлке). Ужин – под стать интерьеру – не отличался изысканностью. Перед комендантом стояла средних размеров чугунная сковорода с жареной бельдюгой. Сковороду только что сняли с огня, и она недовольно шипела и трещала, брызгая во все стороны маслом, словно лежащая на ней рыба до сих пор не сдалась, сопротивлялась и наделась вернуться обратно в море. Пустой стакан и полбулки ржаного, нарезанного большими ломтями, хлеба дополняли картину скромной трапезы. Стакан Казяев периодически наполнял до половины, доставая из ящика стола армейскую фляжку, а наполнив, прятал фляжку обратно. Выпивал он резко, с громким выдохом, а занюхивал глоток глубоким вдохом кусочка чёрного. Эту нехитрую процедуру комендант уже успел проделать два раза и стал душевно добрым, успел зарумяниться и вспотеть. В тот момент, когда первая порция сдавшейся бельдюги ныряла в комендантский желудок, в дверь кабинета несмело постучали, предварительно откашлявшись на пороге. «Вот же… кого ещё несёт в такой момент», – с лёгкой долей раздражения подумал Казяев, а вслух сказал:
– Кто там? Заходи, – повторив громче. – Заходи! Кто там?
– Можно, – как бы извиняясь, спросил вошедший.
Это был не кто иной, как намотанный на маховик репрессий, предшественник Остапа Бендера на должности, бывший председатель калабухова домкома, Швондер, которого угрюмая машина исполнения наказаний закинула на край света. Цигейковую ушанку он нервно жамкал в потных ладонях, да и сам весь немного дёргался, точно его кусали насекомые. Череп его украшал короткий, чёрный ёжик, и, судя по густоте и плотности, через пару месяцев ёж грозил разрастись до приличных размеров дикобраза. Короткая фуфайка сидела на его исхудавшей, сутулой фигуре как-то по-детски. На больших, стоптанных валенках обречённо таял снег.
– Ну, чего тебе, дурак, ты, дурачок, – спросил комендант, в назидательно-любезном тоне которого, слышалось снисхождение воспитателя коррекционного класса при общении с учеником-дебилом. – Докладывай, с чем пришёл. Только поживее.
– Товарищ комендант…
– Но-но-но, – по-извозчичьи оборвал Швондера Казяев.
– Извиняюсь. Гражданин комендант, я, это… сообщить вам хотел, – неуверенно начал Швондер, запинаясь языком за согласные буквы. – Я сегодня лётчика Севрюгова видел и этих… с которыми он прилетел. Так вот, – он вплотную приблизился к столу и склонился над жующим комендантом. Голос его зазвучал аккордами бдительного доносчика. – Эти люди не за того себя выдают.
– Кто кого не за того себя выдают!? Ты чего? несёшь что ли, дурак, ты, дурачок, – всё ещё добродушно сказал Казяев. Но полный злобного недоумения взгляд отогнал Швондера от стола на прежнюю дистанцию. – Это Севрюгов то не за того себя выдаёт? Я что, по-твоему, полярного лётчика не знаю, нашего прославленного ледового героя!?
– Нет, нет, – заморосил Швондер виновато. – Я не про Севрюгова. Я про тех, кто с ним прилетел.
– А они то, чем тебе не нравятся, дурак, ты, дурачок. Обычные товарищи из Осоавиахима. Или из института какого-то авиационного. Вместе с Севрюговым систему эту новую испытывают… обледенительную. Помогают ему, следят. Что тут такого? – постепенно комендант начал выходить из себя. – Иди отсюда не мешай, не отвлекай меня!
– Так в том, то всё и дело, – не отступал нарушитель комендантского покоя, – не из какого они не из Осоавиахима.
– А откуда они по-твоему?
– Понимаете в чём дело, – Швондер снова подошёл. – До того как меня не совсем справедливо осудили, я же в Москве председателем домкома был…
– Да знаю я, – Казяев постоянно перебивал Швондера, не давая тому договорить до конца, – читал я твоё дело. Не справедливо осудили его! Троцкист, ты, недоделанный!
Чайник, греющийся на печке-буржуйке, закипел и выпустил из носика густую, паровозную струю пара. И недоделанный троцкист, бодро этот чайник подхватив, услужливо наполнил пустующий стакан, чем вызвал совсем уж недовольный вздох коменданта, которой всё ещё не разобрался с бельдюгой и на чай переходить пока не собирался. Сам Швондер поискал глазами посудину и для себя, но не найдя, обиженно сглотнул слюну и с грустью поставил чайник на стол.
– Так вот, – продолжил он, – Севрюгов то в моём доме жил. И ещё двое: худой этот чернявенький и интеллигентный тот, усатый с бородкой. Тоже в доме нашем жили.
– И что с того, дурак, ты, дурачок. В Москве, я слыхал, там дома такие есть, где одни народные комиссары живут. Или военные. Эка невидаль – лётчики из одного дома!
– Да какие они лётчики. Они к авиации имеют такое же отношение, какое мы с вами к бронетанковой академии.
– Ну, ну. Ты меня то с собой не равняй, дурак, ты, дурачок, – отплёвываясь от мелких рыбных косточек, поставил Швондера на место комендант.
– Простите за неуместное сравнение, но я только хотел сказать, что ни какие они не лётчики и не осоавиахимовцы. Этот бородатый с усишками – доктор Борменталь. Он, между прочим, был ассистентом у профессора одного. Преображенского. А профессор тот – вредитель, каких поискать. Опыты антиобщественные ставил над животными. А потом, и вовсе, на запад эмигрировал, – Швондер многозначительно указал большим пальцем за спину, будто бы конкретно там и находился пресловутый, плетущий козни запад. – А второй тот, чернобровый, так он, вообще, художник, тип неблагонадёжный, политически чуждый нам элемент – анархист-индивидуалист.
– А третий кто? Высокий, загорелый брюнет, – заинтригованный рассказом Швондера Казяев перестал жевать и плеваться.
– Не знаю. Но он явно у них главный, – довольный тем, что ему удалось переключить на себя внимание коменданта, Швондер из своих догадок и подозрений стал делать далеко идущие выводы. – Может он белоэмигрант из какой-нибудь тайной контрреволюционной организации. А может и вовсе… – Швондер склонился над Казяевым. И после театральной паузы выдал: – …шпион иностранный!
Слова «иностранный шпион» подействовали на коменданта полярного посёлка совершенно магическим образом. Его одутловатая, вечно апатичная, угрюмая рожа оживилась. Крючковатый нос сморщился; рот скривила какая-то странная, нервно-паралитическая улыбка. Глаза – и без того на выкате – совсем уж вылезли из орбит так, что казалось, будто они сейчас лопнут и забрызгают стены, а вслед за ними треснет и разошедшаяся по швам морда лица.
С самого детства, практически, всю свою сознательную жизнь Леонид Максимович Казяев мечтал поймать шпиона. Грезя этой мечтой, он и вступил в ряды внутренних органов, полагая, что его тут же поставят на самое, что ни на есть, остриё борьбы со шпионажем. Но поскольку, в учёбе Леонид Максимович не преуспел, склонности к изучению языков иноземных не имел, талантами не блистал, да и умом большим наделён не был, никаких шпионов ловить ему, естественно, не доверили, а назначили младшим тюремным следователем в западносибирский городок Ишим, разгребать последствия великого крестьянского восстания, а заодно более мелких кулацких выступлений и прочих, тому подобных проявлений мелкособственнического интереса. И даже здесь, среди болот и непроходимых чащоб, он не отчаивался, а продолжал упорно выискивать шпионов, видя в каждом недовольном советской властью крестьянине-середняке, если не агента иностранной разведки, то, по крайней мере, его пособника. Все эти его поиски, домыслы и расспросы обращались в бумажную форму, которая ворохом осеннего листопада сыпалась на столы вышестоящего руководства, нарушая нормальную работу не только местного комиссариата внутренних дел, но и всей ведомственной фельдегерьской службы. В конце концов, казяевскому начальству надоело это неуёмное бумагомарательство доморощенного Пинкертона, и оно избавилось от неугомонного следователя, переведя его на другой участок борьбы с контрреволюцией. К большой досаде Казяева этим местом оказалась точка на карте, где Главное управление Северного морского пути решило организовать базу с портом, ремонтными доками, бункеровочной станцией, складами амуниции, горючего, продовольствия и всего прочего, необходимого для непростой полярной навигации. От основных центров цивилизации и высококультурных местностей страны эта точка была удалена настолько, что даже длинный северный рубль не мог затянуть в эти ****я вольнонаёмных строителей коммунизма. Поэтому рабочие ехали сюда в добровольно-принудительном порядке, по большей части это были заключённые исправительных учреждений, не утратившие веру в (своё) светлое будущее. Среди них оказался и прибывший месяц назад Швондер, которому обещали пересмотреть дело и уменьшить срок заключения. Двое других его подельников – товарищи Пеструхин и Шаровкин – в такие дали ехать не рискнули, а отправились в прикамскую тайгу возводить нового гиганта индустрии, химический город Березники. Благодаря природной смекалке, целеустремлённости и изворотливости на новом месте Швондер освоился быстро, получив должность завхоза. На роль серого кардинала он, разумеется, не тянул, но кое-какое влияние на Казяева имел, умело играя на слабостях недалёкого коменданта.
– Так, так, так… Шпион, значит, говоришь, иностранный…
Казяев сразу пригласил Швондера за стол. Он достал из ящика кружку и сам наполнил её чаем. Подставив кружку поближе к завхозу, комендант положил рядом с ней сахарок, вынутый уже из другого ящика стола.
– Благодарю, – кивнул расцветший Швондер. – Ну, шпион не шпион, но я бы этого исключать не стал.
– А те двое, значит, не осовиахимовцы… – трогая пальцами гладко выбритый подбородок, задумался комендант.
– Так точно, – отчеканил завхоз, прихлёбывая горячий чай.
– А как же во всю эту историю лётчик Севрюгов то попал? – задал вопрос не то Швондеру, не то самому себе Максим Леонидович. – Наш прославленный герой.
– Вот этого я не знаю. Но, честно признаться, как-то раз, ещё в мою бытность председателем домкома, этот самый Севрюгов, изрядно напившись, очень нелестно отзывался о некоторых видных членах партии, контрреволюционные вещи говорил… И советский строй попрекал, и вообще, держал себя недостойно. Не по большевистски! Он, скорее всего, с ними заодно.
Швондер только умолчал, что при попытке приструнить лётчика, он, а вместе с ним товарищи Пеструхин и Шаровкин, знатно получили по щам от пьяного полярника. После этого домком прекратил делать какие бы то ни было замечания Севрюгову, но тихую злобу затаил.
– Так отчего же ты не донёс на него в органы за речи эти контрреволюционные, дурак, ты, дурачок? Отчего бдительность пролетарскую не проявил?
– Извиняюсь, не думал, что всё так обернётся, – попытался оправдаться злопамятный (бывший) председатель домкома. – Думал, он хоть и пьяный, а всё ж герой. А оказывается – нет. Контра он, похоже! Надо бы их всех четверых арестовать и допросить: куда это они направляются и с какой целью.
– Арестовать? Кого арестовать?! Севрюгова арестовать? На каком основании, дурак, ты, дурачок! – с тупым укором попрекнул завхоза Казяев твёрдым голосом, но мягким тоном. – Ты, лучше, вот что, – тут комендант, привыкший начинать дела, опираясь на твёрдый фундамент из бумаг с лиловыми каракулями, вскочил и подал Швондеру лист и чернила, – чай давай допивай и садись, пиши всё.
– А что писать?
– Всё. Правду пиши! – возбуждённый комендант широкими шагами заходил по комнате, так что даже висящий на стене Сталин стал внимательно следить своими хитрыми глазками за мечущимся из угла в угол Казяевым. – И про речи контрреволюционные. И про тех двоих. И про то, что не за тех себя выдают, – пояснял он. – Всё пиши, в общем.
– А про четвёртого этого, что писать?
– Ну, придумай что-нибудь. Ты же говорил, что в газетах печатался, что-нибудь и сочини. Так, мол, и так, нельзя исключать, что данный гражданин является шпионом. Или нет… нет.. По другому как-то надо.
– Весьма вероятно, что шпион, – предложил Швондер.
– Точно! Так и напиши: «Весьма вероятно»!
Комендант подошёл к двери, и, раскрыв её, громко заорал:
– Апполон! Женя! Роскомпарт! Дуйте сюда! Да поживее.
Через короткое время в кабинет ввалились три добрых молодца. Это были помощники коменданта, смотрящие за общественным порядком в посёлке. Всё как на подбор: широкоплечие, узколобые, рослые, точно призывного возраста циклопы; лица не обременены интеллектом и муками совести. И фамилии у них были созвучные, почти одинаковые и, главное, по теме – Сержантов, Майоров и Штабс-Капитанов. Правда, Штабс-Капитанов давно хотел сменить свою золотопогонную фамилию на просто – Капитанов, но поскольку ближайший паспортный стол находился в двух месяцах пути от посёлка, мероприятие это у него откладывалось.
– Вызывали? – тяжёлым, прокуренным хором спросили они.
– Вызывал, вызывал.
И Казяев, широко жестикулируя, стал вводить своих помощников в курс дела. Иногда он обращался за подтверждениями к пишущему донос мстительному завхозу, сверял с ним свои россказни и продолжал жестикулировать дальше. После того, как Швондер закончил писать, и комендант прочитал донос, он подытожил:
– Ну вот, теперь и основание для задержания имеется. Можно и документы у всех проверить более тщательно, и самолёт обыскать, если потребуется, да и с Москвой, в случае чего, по радио связаться. Они всё там, на полярной станции? Ты их где видел?
– Ага, там, – ответил на поставленный вопрос Швондер, – в доме этом… как его… радиотелеграфном. Я их через окно разглядел.
– А они тебя не видели?
– Не-е. Я же говорю, через окно глядел. Там они сидят. С радистом в домино играют.
– Вот и хорошо. Собираемся поживее и выходим, – прикрикнул комендант.
– Винтовки брать? – спросил один из помощников.
– Я думаю, не стоит. Что мы там, воевать что ли будем. Наганов хватит, – надевая ремень с увесистой кобурой, промолвил младший тюремный следователь Казяев. – Да и к тому же, может оказаться, что документы, то у них в полном порядке, и они на самом деле выполняют важное задание Осоавиахима: систему эту… антиледенительную испытывают. Этому троцкисту тоже полностью верить то не стоит, – он потряс бумагами, кивнул в сторону Швондера и бросил на него презрительный взгляд. – А мы как с винтовками нагрянем… Скандал может быть.
– Я же раскаялся! Осознал, – обиженно замямлил Швондер. – Троцкий – враг! А я заблуждался. И не доверять мне – оснований нет. Я всю правду изложил. Всё как есть.
– Ладно, ладно. Шучу я, дурак, ты, дурачок. Пошутил я, пошутил, – усмехнулся Казяев.
Он мысленно уже сверлил на своём кителе дырку под орден и готовился к новому месту службы, почёту и торжественным приёмам. И хотя весь транспортно-гужевой парк посёлка насчитывал всего то полтора десятка ездовых собак и трёх старых безрогих оленя, комендант бодро скомандовал:
– По коням!
Остап Бендер в одинокого вышел на крыльцо покурить. Папироса, почему то, отдавала прелой ватой, только Бендера это никак не смущало. Подмораживало. Было ещё не поздно, но короткий полярный день, лениво зевнув, уже куда-то незаметно для всех слинял. Посёлок заслуженно накрыла тьма. И в этой темноте на весь огромный, безбрежный небосвод раскинулось потрясающе красивое северное сияние, яркое, радужное и колышущееся. Управдом стоял и любовался этим чудесным, завораживающим зрелищем и недоумевал: почему вокруг так безлюдно, почему больше ни кто не глазеет на всю эту красоту, на эти переливы, на эти затейливые, нереальные цвета, которые великому комбинатору доводилось видеть только на безумных полотнах Бурдова. Стоя так задравши голову, Остап не сразу заметил подходящие к нему тёмные фигуры, человеческие фигуры. Двигались они неспешно, хотя приближались довольно быстро. В сумерках их ноги не просматривались, поэтому Бендеру казалось, будто фигуры плывут или даже скорее текут, нарушая тем самым пространственно-временной континуум и подстраивая его под себя. Сколько фигур тоже сразу из-за темноты было не разобрать, да и перемещались они не ровно, по пересекающимся траекториям, будто прямое, наикратчайшее направление движения было им неведомо. Первым к дому подвалила не самая статная из фигур, в тулупе с высоким, поднятым воротником. В ней Остап узнал коменданта Казяева, который накануне так радостно и дружелюбно встречал прилетевших гостей. Только в тусклом свете висящего над крылечком фонаря лицо коменданта выглядело несколько иным чем вчера: мертвенно бледное, вокруг глаз тёмные круги, нос острый, чёрные губы неестественно оттопырены. В знак приветствия он улыбнулся Остапу улыбкой больше похожей на оскал. Оголились острые, большие, вампирские клыки, и на них явственно просматривалась свежая кровь. Малиновыми пятнами были заляпаны также серый овчинный тулуп и воротник. Бендер вдруг с ужасом осознал, что Семён, ушедший полчаса назад в столовую за добавкой грога, уже не вернётся. Он погиб! Вампиры выпили у него всю кровь, а может быть, и вовсе съели его горемычного. Между тем остальные упыри обступили крыльцо. Шипя, оскалились и они. Глаза их светились холодным и жутким апельсиновым огнём. От страха Бендер не мог пошевелиться, колени у него задрожали, противные мурашки побежали по спине и затылку. Ледяной пот прошиб Остапа. Что происходит в этом посёлке? Откуда взялись эти твари? Кто это, вообще, такие? Что за мракобесие здесь твориться!? Оцепенение, вызванное первоначальным шоком, быстро прошло. Надо звать на помощь. Нет, надо предупредить товарищей, чтобы они подготовились, и если не уничтожили, то хотя бы отпугнули эти адские отродья. А что для этого нужно?!? Лук? чеснок? осиновые пули? серебряный кол? скипидар? святая вода? свечи с Атлантиды? свет!? Солнечный свет! Внезапно небо озарилось вспышкой. Здоровенный огненный шар с глухим гулом летел по небу, становясь всё больше и ярче. Очередной космический скиталец, новый тунгусский метеорит, пролетев по вселенной не один миллион километров, решил закончить своё галактическое странствие и приземлиться в довольно-таки странный и совсем уж сумбурный момент всемирной истории, и конечной целью своего увлекательного маршрута звёздный булыжник выбрал чердак дома, на пороге которого блудный сын турецко-подданного встречал атаку заполярной нечисти. С диким грохотом камень врезался в крышу. Всё затряслось. «Крыша!» – раздался бешеный вопль Севрюгова. Стало светлее. Бендер открыл глаза, проснулся.
– Борис Брунович, – послышался голос доктора Борменталя, – зачем так по столу колотить? Оглохнуть можно.
– Это же «козёл». Его забивать надо, – получил ответ доктор.
– А я всё никак не пойму – почему «крыша»?
Спросил Севрюгова радист полярой станции, молодой человек с подкупающей внешностью и лицом неизвестного актёра. Он сидел в застёгнутом на большие, как царские пятаки, пуговицы ватнике без рукавов, из-под которого во все стороны торчала полосатая, моряцкая душа – тельняшка. Летом радист служил на исследовательском судне, а после окончания навигации перебирался на сушу и нёс вахту на различных научно-наблюдательных пунктах, разбросанных по всему арктическому побережью. Жены у него не было. Ещё будучи юнгой, он провалился в коварную ледяную полынью: вода была настолько холодной, что когда его оттуда выудили, шансы юного матросика повлиять на рост демографии в стране равнялись нулю; какой-то бесценный возвратно-поступательный функционал оставил он в той злосчастной промоине. Но юнга не отчаялся. Да и в половой немощи были свои плюсы – легко переносилось регулярное отсутствие женщин, как во время дальних морских походов, так и во время бесконечной зимней вахты на затерянных в снегах станциях.
– Ну, а как, по-твоему, надо? – шутливо справился лётчик, заранее зная, что ему возразят.
– Как, как… «Рыба» надо! – искренне пояснил радист.
– Хе, «рыба»! Это у вас в морфлоте – «рыба»… морская, а у нас в авиации – «крыша»! Потому что партию закрывает и потому что сверху! – и полярный лётчик ещё раз, только уже менее громко и размашисто, акцентировано ударил костяшкой домино по столу. – Всё, считаем бабки, у кого сколько?
Все сидящие за столом с приятным костяным стуком начали переворачивать оставшиеся у них доминошки. Бурдов, у которого осталось больше всех не выставленных камней, тяжело вздохнул.
– Чего, Бурде, вздыхаешь? – не преминул подколоть живописца Севрюгов. – Опять – козёл?
– Да, ну вас, – художник, резко потерявший интерес к игре, нервно отодвинул костяшки от себя. – Придумали игру какую-то дурацкую, в которую играть никто не умеет. Это домино… его… его, вообще, китайцы придумали чтобы гадать, а вы играете в него тут.
– Да ладно! – удивился услышанному радист. Лично он полагал, что домино изобрели моряки, и не просто моряки – а воинственно пьяные, развесёлые флибустьеры.
– Да, так и есть. Мне один китаец рассказывал. И погадал, кстати, заодно, – поделился информацией Семён. Правда, он не уточнил, что гадание это происходило в курильне, и китаец этот был порядочно накачан опиумом.
– Ну и что он вам, Семён, нагадал? – поинтересовался Борменталь. Врача с недавних пор сильно стали интересовать всяческие мистические истории, гадания, предсказания, пророчества и прочие ненаучные методы познания.
– Нагадал, что придёт время, и я себя найду, – это всё, что запомнил Семён из того объёма несусветной белеберды, которую безудержно нёс залипающимся языком с жутким азиатским акцентом обкуренный китаец.
– Себя он найдёт! Ха-ха, – рассмеялся полярный лётчик. – Бурде, ну ты, когда найдёшь, мне телеграмму пришли – приеду, посмотрю, как это новое твоё непотребство выглядит. Думаю, изменений к лучшему ожидать не стоит… Ну а пока, эти твои китайские домино говорят, что ты, Бурде, козлодой! Ха-ха-ха!
– Смейтесь, смейтесь. Вот найду себя – узнаете тогда, – художник не сдавался под нападками. – Я, правда, ещё не до конца знаю, как это будет. Но вы очень удивитесь моему преображению. Я вас ещё огорошу. Огорошу! Я чувствую.
– Мы в тебя, считай, Семён, верим, – поддержал Бурдова молодой радиотелеграфист, успевший за два дня сдружиться с живописцем и разглядевший в нём родственную, одноволновую душу. – Огорошишь, так огорошишь. Это, как это говорит наш кок, когда кашу гороховую сварит или ещё чего в этом роде: «Вы ешьте, ешьте. Я сам, правда, не пробовал, но вам понравится!»
– Эх, да когда уже эта метель паскудная, наконец, закончится! Когда нам взлёт разрешат, – переключился Севрюгов. Он достал папиросу, прикурил и долго эмоционально тряс уже погасшей спичкой, будто у него к пальцам прилипла и никак не отставала зелёная, тягучая сопля. – Второй день уже тут сидим.
– Метеорологи утверждают, что завтра, – осведомлённый радист попытался успокоить полярника.
– Да слышал я, – Севрюгов уже и сам днём ходил за метеосводкой. – Надоело уже просто тут. Скучно.
– Баньки нет, – с тоской поддакнул Бурде.
Севрюгов как-то человеконенавистнически посмотрел на него и продолжил:
– Сидим тут как эти… зажатые со всех сторон. Отсюда не выпускают, в Певеке не принимают. Так, что, ты там говорил в Певеке в этом?
Радист, а именно к нему и был обращён вопрос, пожал плечами:
– А кто его знает. Я, считай, недели две назад с пароходом «Лейтенант Шмидт» – судном этим… статистико… -экономической экспедиции Наркомвода по радио связывался, сообщили, что строителей оттуда оставшихся забрали, запасы там оставили и всё, ушли. А с Певеком, считай, связи нет – радиостанцию там ещё не установили. И кто там сейчас, что там…
Он снова пожал плечами и легонько потряс головой. Сквозь зубы, крепко сжимающие папиросу, авиатор негромко выцедил ожидаемую мало цензурную фигуру речи, отражающую (через призму сексуальной самореализации лётчика) текущее положение дел. Лётчик хоть и сохранил присущие ему задор и бодрость, но настроение его было скверным, да и сам он был резок, раздражителен и спонтанно вспыльчив. Ему не нравилась эта задержка и непонятная ситуация в Певеке, где предстояла остановка и дозаправка. Негатива добавлял и плохого качества ректификат, крутой, тяжёлый, не приносящий радостной лёгкости, от которого даже знаменитый брусничный грог противно отдавал сивушной дрянью. Заметив шевелящегося под ватным одеялом Остапа, Севрюгов оживился:
– О, Остап. Проснулся? Ну, как ты? Слезай, сыграешь с нами, а то Бурде этот совсем не вывозит. Всё козёл да козёл! Хы! Скоро молоко начнёт давать.
– Остап Ибрагимович, чувствуешь себя как? Температура спала? – в свою очередь спросил доктор Борменталь, вовремя заметивший у Бендера первые признаки инфлюэнции и накормивший Остапа целебным, противовирусным порошком, от чего Остап крепко и уснул.
– Да, вроде, получше, – ответил управдом, – слабость только осталась. – И сухо откашлявшись, добавил: – И ещё дичь какая-то снилась.
– Это нормально, – медик развернулся на лавке в сторону Остапа. – Sit nox cum somno, sit sine lite dies! (Латынь. Пусть будет ночь со сном, а день без ссоры!) С горячечными снами лихорадка выходит. Они порой хоть и страшные, зато интересные.
Остап потянулся и, лёжа на верхнем этаже двухъярусных нар (головой к выходу), приподнялся на локте, чтобы лучше рассмотреть, что там внизу происходит. Неширокую полоску свободного пространства залил полумрак. Лишь над столом, свисающая на шнуре лампа, укрытая жестяным коническим колпаком, роняла неяркий раструб света на стол и прилегающие окрестности. Хорошо был виден сам стол, вплотную прижатый к стене. Лётчик Севрюгов и моряк-радиотелеграфист разместились на дальней от Остапа лавке. Напротив них, на точно такой же грубо сколоченной скамье вполоборота к Бендеру сидел доктор. Пригорюнившийся Бурде торчал отдельно, чуть поодаль, на табурете, как сыч на пне; сгорбившись, нога на ногу, цигарка меж сиреневых губ скупо мерцала тёмно-алым огоньком.
– Спускайся, Остап, – по-доброму позвал Борменталь, – послушаю тебя.
Доктор вытащил из-под стола свой потёртый саквояж, поставил его на колени и достал оттуда старенький, но проверенный стетоскоп. В этот момент в дверь радиотелеграфной станции с силой затарабанили.
– Кто это к нам в столь поздний час? – встрепенулся молодой радист.
Он резко вскочил со скамьи, расстроив тем самым шаткое равновесие рычага первого рода, отчего конец скамьи, где только что сидел радист, пошёл вверх, противоположный же край, с грузно восседающим полярным лётчиком, устремился вниз.
– Бля-адь! Морфлот, двою ж эскадру! – только и успел выкрикнуть Севрюгов.
Полярник попытался удержаться, ухватиться за стол, судорожно и неуклюже задёргал руками, будто, не умея плавать, хотел куда-то уплыть, но сила земного тяготения, так легко побеждаемая отважным пилотом за штурвалом винтокрылых аппаратов, вернула долг. Обидно завалившись на бок, лётчик рухнул на дощатый пол, рассеяв вокруг себя, сметённые со стола костяшки китайского изобретения для гадания. А золотая коллекция великорусских ругательств пополнилась очередным эпохальным шедевром, где даже междометия несли на себе чёрный груз половых извращений. Тяжёлые слова этой меткой инвективы основательно потрясли генеалогическое дерево радиста от корней до самого верха, так что с его ветвей посыпались спелые, плодоносные шишки.
– Оп, простите-извините, – слегка иронично, но в тоже время совсем безучастно сказал «морфлот», будто бы в этом падении лётчика был виноват вовсе не он, а Ньютон и его суровый закон.
Он отпрыгнул от распластавшегося Севрюгова и кинулся встречать гостей. По пути моряк деловито похлопал по плечу Семёна: мол, чего сидишь, помоги старшо;му подняться. За спиной радист оставил открытую дверь, ведущую непосредственно в рубку, где стояло радиотелеграфное оборудование. Из радиорубки доносилось ровное гудение, потрескивание и писки. В мире видимо не происходило ни чего знаменательного: телеграф молчал, лишь в радиоэфир сквозь треск и волновые разводы электрических помех робко прорывался негромкий, монотонный голос какого-то иностранного диктора. В темноте рубки мигали редкие лампочки. Слева связиста обдала жаром пузатая, на изогнутых ножках, чугунная печь, похожая на круглый комод без ящиков. Продукты жизнедеятельности своего клокочущего, трескучего нутра буржуйка беззастенчиво выбрасывала через трубу, выставленную в окно. На крыше трубе места не нашлось. Там торчали провода, мачты антенн и прочий радиотелеграфный такелаж, полное предназначение которого знали только Попов, Эдисон и ещё один мужик – радиолюбитель из Нижней Вохмы. В три шага преодолев открытое пространство закутка, молодой человек углубился в узкий проход между стоящими вдоль стен парами пар нар. Он быстро достиг двери, где его поджидали часовые: справа – умывальник, слева – три поставленные друг на друга небольшие тумбы. Отперев эту дверь, радист пропал из виду, скрывшись в прихожей. Послышались скрипы, сдавленные, глухие голоса, завывание пурги на улице, мягкий топот валенок, отбивающий приставший снег, стуки и какая-то возня. Затем дверь снова распахнулась, впуская процессию. Впереди с озадаченным видом вразвалочку шёл радист, в руках он нёс внушительную охапку дров, обнимая её как трофейного поросёнка. За ним по узкому проходу цепочкой двигались комендант и его грозные штурмовики. Щуплый Швондер затерялся где-то между ними.
Приблизившись к печи, радиотелеграфист резво накидал в её пылающий зев половину принесённых поленьев, затем прикинулся сильно занятым, шустро удалился в радиорубку, надел наушники и прикрыл за собой дверь. Казяев же остановился, не доходя до стола. Его дружина встала за ним, зажатая в узком проходе меж нар, как персы в Фермопильском ущелье. Их большие головы в шапках-ушанках замерли, аккурат на уровне лежака Остапа, по левую руку от него. Бендер вдруг вспомнил только что виденный сон, и ему захотелось заглянуть им в зубы, как скакунам на ярмарочном торжище или поднять одну из шапок, чтобы убедиться, нет ли под ней рогов, но он только тихо поприветствовал вошедших. Лётчик Севрюгов, который к этому времени уже успел подняться, и теперь стоял посреди закута в тупом, злобном недоумении, соображая, то ли ему ещё раз, только теперь уже более скрупулезно и обстоятельно отматерить радиста, то ли сходить сначала до ветру, а уж потом, окунуть незадачливого морячка в кладезь житейской мудрости, несколько растерялся, увидев нагрянувших гостей. Казяев продолжал нерешительно мяться, не зная, как начать.
– Ба, кто к нам пожаловал? Казян! Чего не спишь? У тебя же как его… режим! – развязано спросил Севрюгов, не чувствуя надвигающейся опасности. – Какого моржового сюда припёрся?!
Лётчик, не то чтобы недолюбливал коменданта, но относился к нему предельно пренебрежительно, как к прыщу на лице любимой женщины: смотреть, конечно, противно, но вроде самому то не мешает, а надо будет – так она сама его выдавит.
– Товарищ Севрюгов, попрошу предъявить документы, – с натугой произнёс комендант и нервозно отдал честь, вскинув руку ко лбу.
– Чего, чего? – переспросил лётчик самоуверенно-снисходительным тоном, ведь до этого Казяев обращался к Севрюгову не иначе как «Глубокоуважаемый Борис Брунович», иногда, в особо торжественных случаях, льстиво начиная обращение с «наш». – Ты чё такой официальный, Лёня? Ты случайно нигде там головой не ударился? – стал нагреваться, как паяльник, полярник. – Документы ему покажи! Я уже тебе их показывал. Со вчерашнего дня там всё по-прежнему. Ничего нового не появилось. Идите-ка, давайте отсюда!
Подручные коменданта напряглись, а сам он покраснел и слегка затрясся.
– Я бы вас попросил не препятствовать следствию, – напыжившись, упорствовал комендант. Голос его дрожал. – Поступил сигнал. Надо бы его проверить. Поэтому предъявите документы и мандат от Осовиахима на испытание. И вы, товарищи, документы покажите.
Казяев кивком головы указал на доктора и Бурде.
– Какой на хер мандат!? – не выдержал Севрюгов. Теперь все заготовленные гневные молнии, посыпались не на голову радиста, а на коменданта и его свиту. – Ты, что за ферзь, чтобы я тебе одни и те же бумажки по десять раз показывал! Если ни хера не понимаешь, иди грамоте учись. Нечего тут людей от дела отвлекать. Задание правительственное срывать! Я в Москву после испытаний вернусь, я тебе такой мандат покажу!..
– Попрошу не скандалить, товарищ Севрюгов, – срывающимся писком выкрикнул Казяев, точно его крепко прихватили за мошонку.
Он вспотевшей ладонью потрогал свою кобуру, проверив на месте ли пистолет. Лётчик заметил это движение и вышел из себя окончательно. Как не выспавшийся, злой и голодный медведь, докучаемый всю зиму блохами, а тут ещё самонадеянный охотник нагло ввалился в берлогу.
– Ты, чё, мне угрожаешь?! Ты тут, ****ь, чё, самый опасный!!! – неистово захрипел здоровяк Севрюгов. По шкале громкости и величине издаваемых децибел этот его рык занял строчку между рёвом забуксовавшего трактора и грохотом воды в Ниагарском водопаде.
Он пытался задавить коменданта авторитетом и галимой нахрапистостью, и никак не мог взять в толк: с чего это Казяев так усердствует, не отступает? А всесоюзная слава полярника, помноженная на дурное настроение, и возведённая в квадрат дрянным, забористым спиртом, моментально накалили обстановку. Воздух в небольшом помещении радиостанции сгустился, наэлектризовался, готовый вот-вот разразиться грозой или даже бурей кровавой потасовки. И тут на арену назревающего конфликта, как из табакерки, из-за спины Казяева выплыл козырной валет комендантской партии – Швондер. Он натянуто и злорадно улыбался, собираясь покрыть безосновательные доводы полярного лётчика и прилюдно разоблачить всю шайку аферистов-испытателей. Завидев его, доктор и Бурде побледнели, будто у них и в правду выпили всю кровь; художник от неожиданности даже выронил изо рта папиросу. Севрюгов сначала набыченно перевёл взгляд с коменданта на Швондера, пытаясь понять, кто это ещё тут нарисовался, потом со Швондера на казяевских помощников и потом опять на коменданта. Поза коменданта говорила: «Долетался, дурак, ты, дурачок!».
Сложив воедино всё это, взбешённый авиатор принял решение, во многом спонтанное, но оправданное. Медлить было нельзя. Хук справа. Хук слева. Миллисекундная пауза. Прямой в печень и правый апперкот. Казяев, взбрыкнув, рухнул, едва не расшибив голову о печь. По зажатому в ущелье персидскому войску пробежал ропот. Царь пал! Эфиальт-Швондер, поражённый и напуганный сквозанул обратно, опять спрятавшись за широкими спинами, а место выбывшего Ксеркса тут же занял один из дюжих бойцов личной гвардии царя. Фермопильское сражение закипело. Персы наступали, по одному выдвигаясь из ущелья, спартанцы не сдавали позиции. Лётчик Севрюгов, совмещавший в одном лице все три сотни элитных мордоворотов Спарты, как заведённый, самозабвенно молотил кулаками, повергая наседающих врагов. Хуки, джебы и апперкоты щедро сыпались на них, будто пилот не глядя, раздавал пряники: этому в ухо, этому в нос, а тому сразу – в раззявленное хлебало. Остальные кладоискатели выступали в качестве зрителей и на ход сражения влияния не оказывали. Раскрыв рты, сидели Борменталь и Бурдов с каменными лицами. Остап неподвижно лежал и с олимпийским спокойствием, молча, взирал на битву с верхотуры своего лежака, как греческие небожители с вершины Олимпа глазеют на воюющих, одаривая героев и наказывая уродов. Изредка до Бендера долетали какие-то тёплые брызги. Снизу неслись смачные шлепки и выкрики. «Бессмертные» явно не оправдывали своего звания. Последний из персов попытался сначала выхватить револьвер, а поняв, что сделать этого уже не успеет, просто ухватился двумя руками за стойки нар и, раскорячившись в проходе, упёрся, боясь выйти на поле брани. Севрюгов сцапал его за грудки и тянул на себя, с твердым намерением дать в репу и ему и уложить в ряд к товарищам. Оба тяжело пыхтели. Силы казались равными. И тут Бендер проявил свойственное обитателям Олимпа коварство и ногой в толстом шерстяном носке подпнул упирающегося гвардейца в спину. «Бессмертный» вывалился из ущелья, где Севрюгов, сначала врезал ему в подбородок своей крепкой головой, а затем с нескольких ударов отправил казяевского помощника в глубокий, качественный нокаут. Только Швондер попробовал удрать. Но провидение настигло его. Остап ухватил Эфиальта за шкирку и задом наперёд выволок предателя на расправу к рассвирепевшему спартанскому герою. Швондеру хватило одной сочной затрещины, чтобы присоединиться к груде тел.
На этот раз при Фермопилах безоговорочная победа досталась грекам.
– Вот, Остап, познакомься… Тьфу! – потирая набитые кулаки, Севрюгов ожесточённо сплюнул в сторону лежащего завхоза. – Это Швондер. Бывший наш председатель домкома. Ну, который до тебя был. Узнал нас, паскуда, и Казяеву, похоже, нашептал: кто мы, да какого мы.
– Ах, вот в чём дело! – Бендер уже сидел на нарах, свесив ноги вниз. Чуть качнув ими, он спрыгнул на пол и пошагал в сторону лётчика оценить итоги битвы. – А я думаю, с чего бы ты это тут кулачные бои устроил. А, оказывается – раскрыли нас. Как думаешь, арестовывать нас пришли или так, проверить просто?
– Не знаю. Казяева этого не поймёшь… Чего у него на уме… – лётчик-боксёр, озабоченно глядя на сваленных у печки вдрызг отмудоханных визитёров, помассажировал свою тугую шею. – Надо бы их связать, пока не очухались.
– Зачем связывать? – взял слово доктор Борменталь. – У меня есть замечательные соли барбитуровой кислоты. Сделаю им инъекции. Часов пять-шесть эти, с позволения сказать, защитники родины тихо-смирно поспят.
Саквояж всё ещё покоился на коленях у врача, и Борменталь начал рыться в нём, выискивая заветный препарат. Приготовление раствора заняло несколько коротких мгновений. В ту самую минуту, когда доктор готовился сделать первый укол, приспустив штаны и оголив большую ягодичную мышцу одному из казяевских помощников, из радиорубки вышел телеграфист. Всё время пока длилась схватка, он просидел в наушниках и звуков побоища не слышал. Он поймал волну, где ему пела какая-то чужеземная певичка, на ужасном скандинавском наречии активно призывая потанцевать с собой. Ну а что-что, а танцевать молодой радист любил. Любил, умел и не испытывал при этом общеизвестных трудностей. Ведь из той злосчастной проруби он, кроме всего прочего, вынырнул ещё и великолепным танцором. Со стула он не вставал, а только под песню бойко двигал плечами и согнутыми в локтях руками, повторяя движения шимми. Так он и вышел, продолжая слабо шевелить конечностями в такт всё ещё играющей в мозгу мелодии. И первое, что бросилось ему в глаза, была широкая жопа, матово белеющая в полутьме. Над жопой склонился доктор Борменталь и что-то тихонько колдовал там. Вообще-то, укол можно было сделать и прямо через брюки, и даже Гиппократ по этому поводу не возражал бы, но Борменталь руководствовался видимо каким-то своим железным правилом. Он уже успел протереть ректификатом будущее место укола. Со спины это выглядело так, будто доктор хочет наказать и отшлёпать обладателя белеющей задницы, а то и вовсе надругаться над ним, может быть даже в порядке очереди.
– Оп… – опешил радист от представшей его взору картины. – Свистать всех наверх! – он сильно смутился, пытаясь найти приличное объяснение происходящему. – Это, что это тут случилось?
– Рубаха в сраку засучилась! Не видишь, достаём, – зарифмовал ответ лётчик Севрюгов.
– А, это вы уколы ставите, – наконец, разглядев блестящий шприц в руке у доктора, смекнул радист. – А то я уже было подумал, что вы им, как говорит наш шкипер: «кингстоны прочищаете», – и он несколько раз изобразил, как лыжник отталкивается двумя палками одновременно. – И что я пропустил? Какой такой страшный недуг их так резко скосил?
– Не волнуйся, это не заразно, – прихворнувший Остап тут же развеял напрасные опасения радиста.
– Я и не волнуюсь особо. Мне просто интересно, что же всё-таки тут стряслось, – любопытствовал молодой человек, подходя ближе и рассматривая поле битвы. – Через наушники ещё вроде отдаленно слышал грохот какой-то, думаю, опять что ли Борис Брунович у нас с лавочки оверкиль исполнил. А это вона чё! Ну а что здесь всё-таки стряслось?
– Да так. Ничего особенного, – попытался отшутиться полярный лётчик. – Не поняли мы друг друга. Ну, вот и повздорили.
– Ничего себе повздорили! – как-то нехорошо усмехнулся радист и уже менее весело и более серьёзно добавил: – Так это же полная полундра! Вы же, считай, всю Советскую власть в посёлке свергли. Кроме этих четверых тут больше ни милиции, ни военных, считай, что и нет.
– Ого… Точно, – испугавшись содеянному, ледовый герой аж вздрогнул.
И пусть он сотворил это нечаянно и без злого умысла, но что сделано, то сделано. Как если бы он начал сжигать мусор и старую листву у себя в саду, разжёг костёр, на секундочку отвлёкся, глядь, а уже ветер подхватил огонь, и весь город вспыхнул и сгорел вместе с райисполкомом, театром и пожарной каланчой. Севрюгов в мнимом отчаянии даже провёл ладонью по лицу, как будто хотел стереть с него сажу и гарь от этого пожара.
– Ну дела, – восторженно присвистнул Бурдов.
Остап, которого давно подмывало выкинуть какой-нибудь громкий внешнеполитический фортель, сразу предложил:
– А давайте, ради смеха, раз уж советскую власть всё равно свергли, объявим тогда Тикси вольным городом. И по радио всему миру об этом сообщим.
– А прилегающую территорию – первой на планете заполярной анархической республикой, – тут же поддержал идею Бендера Семён, и в порыве нахлынувшего энтузиазма вскочил с места.
– Можно и так, – великодушно согласился раскуражившийся Остап. – Какая, Борис Брунович, у Тикси прилегающая территория?
– Да кто её мерил эту территорию. Тут от Лены до Колымы и посёлков то больше нет никаких. Одни олени да тюлени! И на юг до самого Якутска – тундра с тайгой. Ну, какая тут территория. Пол-Европы влезет и ещё место останется, Бурдову, вон, огород разбить и капусту выращивать, козлов разводить. Ха-ха! Он у нас по козлам большой спец!
– Очень даже достойные площади, – обрадовался Остап и снова живо спросил у лётчика: – А как думаешь, местное население нас поддержит?
– Где? В Тикси? Тут местного населения – десять человек на полярной станции. А строители – всё сплошь контра, кулачьё да политические проститутки, вроде Швондера вон этого. Они то поддержат. Они, кого хочешь, поддержат, лишь бы против Советской власти снова повернуть.
– Ну вот! – полушутя, продолжал развивать и углублять свой замысел Остап. – Объявим Тикси вольным городом, а себя министрами какими-нибудь назначим. Прибудем в Америку уже в положении, со статусом. Министры, как-никак! Ты, Борис Брунович, будешь у нас военным министром. Иван Арнольдович – министром здравоохранения. Ну а Семён Кондратьевич будет статс-секретарём по вопросам культуры быта и межполовому общению.
Семёну должность понравилась. Он рад был хоть сейчас бежать и проводить поголовную ревизию немногочисленного женского населения посёлка, но решил проявить принципиальность.
– В анархической республике не бывает статс-секретарей, – заявил он с таким гонором, как будто прожил в анархических республиках как минимум лет сорок.
– Зато там телесные наказания бывают… и расстрелы, – жестко сказал Бендер. Он, в отличие от Бурдова, в такой республике жил и хорошо знал перегибы махновского правления. – А особенно это касается тех, кто руководству перечит, – добавил Остап.
– Простите, а от имени какой организации мы будем выступать? – доктор закончил усыплять последнего представителя старой власти и тоже подключился к обсуждению итогов переворота. – Обычно такими мероприятиями всякие контрреволюционные организации занимаются с броскими названиями. Должны же и мы как-то называться. Ну, там, «Правый центр», например, или «Вольное повстанчество северных земель», или ещё как-нибудь в этом духе.
У Остапа, разумеется, был свой вариант названия, и он даже открыл рот, чтобы его озвучить, но Семён Бурдов опередил великого комбинатора.
– «Братство неприкаянных»! – предложил поэтически настроенный статс-секретарь.
– Бурде, ну ты, совсем что ли, психический! – использовал любимое словечко живописца Севрюгов. – Да нас за одно такое название, если поймают, к стенке поставят, и разбираться не станут, какая у нас программа и какие взгляды.
– А что такого? По-моему очень даже соответствующее нам название, – Бурдов, видимо, давно в своей бедовой башке вынашивал кое-какие мысли по поводу перелёта, поэтому моментом нашёлся, как обосновать своё предложение. – Ведь и мы летим и летим… Полстраны уже облетели. Не одну тысячу вёрст. И нет нам нигде пристанища. Везде мы чужие, везде в гостях. Странствуем, как альбатросы, подхваченные ветром, не зная, где приземлиться, не ведая, где отложить яйца.
– Бурде… – лётчик немного подумал и махнул на художника рукой. – Иван, у тебя для этого альбатроса неприкаянного тоже соли какой-нибудь не найдётся? Яйца ему негде отложить! Усыпить его тоже, на хер, пока он нас со своими идеями совсем не огорошил, как обещал.
– Да, Семён, я давно подозревал, что вам вашу фантазию лечить надо, – строго и вкрадчиво сказал Борменталь, будто обращался к душевнобольному. – Но с названием вы уж совсем погорячились. И с сопутствующими галлюцинациями, кстати, тоже… лишка хватили.
– Сеня, ты погнал, – только и произнёс Остап, соглашаясь с доктором и пилотом.
– Ну и ладно. Не хотите, как хотите, – обиженно вымолвил Семён надломленным голосом, в котором чувствовалось крылатое выражение: «Художника обидеть может каждый». Он присел обратно и упёрся взглядом в пол. Весь его революционный, анархический порыв угас.
– Так я не понял, мне за радиостанцию идти или нет? – телеграфист воспринимал всё случившееся с юношеским задором. Казяев ему и самому не нравился. – Будем в эфир выходить? Радировать, что Тикси теперь вольный город? А?! Анархическую республику провозглашать будем!?
– Да подожди ты, – притормозил пылкого радиста Остап Бендер. – Борис Брунович, ты как? Объявим?
– Я, вот, думаю, не стоит нам шумиху поднимать. Ну, наваляли по сусалам всей этой кодле, Советская власть то тут причём, – лихое гусарство у Севрюгова уступило место холодной рассудительности. – Нам же ещё может пару остановок по маршруту на родной территории делать придётся, а мы анархию тут разведём, в министры-капиталисты подадимся, да ещё и всему миру об этом сообщим. Проблемы могут возникнуть. Так что, с анархией вашей обождём пока. Не до неё сейчас!
– Жаль, а я уже было настроился, – радист несколько приуныл, но, помолчав, пресно улыбнулся. – Правда, как говорит наш старпом: «Бунт на корабле – дело, конечно, весёлое, но если узнаю, кто бузу поднял – тому абгалдырь засуну туда, куда военно-морской устав даже пальцы совать не дозволяет».
– Чего засунет? – не понял Остап, слабо разбирающийся во флотской терминологии.
– Абгалдырь!.. засунет, – повторил радист и пояснил: – Прут такой металлический с крюком на конце. Он, считай, где-то метр длинной. Им якорную цепь растаскивают. Вот его, считай, и засунет.
Объясняя принцип использования загадочного инструмента, радист сначала развёл руки в стороны, показывая примерную длину прута, потом опустил воображаемый абгалдырь к полу и изобразил, как им растаскивают цепь, выглядело это так, будто неумелый гольфист пытается клюшкой вытащить попавшую в лунку жабу, а затем резким и коротким движением осуществил угрозы старпома, при этом лицо радиста сделалось каким-то остервенелым, а движение было таким неожиданным, что у всех наблюдающих за этой пантомимой непроизвольно сжались булки, а кто-то даже от испуга не громко, но отчётливо пёрнул.
– Да уж. Строгий у вас старпом, – только и сказал Бендер.
– Строгий, но справедливый, – подтвердил телеграфист. – Он, вообще, мужик нормальный. Бывало придёт ко мне в радиорубку…
– Так, хватит нам про своего старпома байки травить, – оборвал радиста Севрюгов. – Что он кому куда там на корабле у вас суёт – нам это знать не обязательно. У нас своих проблем выше крыши! Я вот думаю, – обратился лётчик уже к своим подельникам, – вырываться нам отсюда надо, и чем быстрее, тем лучше. Утра дожидаться не стоит. Прямо сейчас, собираемся и на старт.
– Вы это об чём? – художник быстро сглотнул обиду. – Как на старт? А метель?! Там же метель, как мы же полетим?
– Да так и полетим. На крыльях, как альбатросы… неприкаянные, – авиатор стал преображаться, точно накачиваясь адреналином, и сердце его превращалось пламенный мотор, и за спиной стали расправляться крылья! Такое с ним обычно происходило перед полётом полным риска. И чем больше было риска, чем меньше было шансов на успех, тем разительнее были происходящие в нём перемены. – Зря мы, что ли, бутыль с антифризом возим. Закрылки обработаем… элероны, глядишь, и не обледенеем. А в случае чего, молоток имеется. Заправиться только надо, припасы кой-какие прихватить. На склады пойдём. Первым делом будем маслогрейку брать, – поставил боевую задачу полярный лётчик, словно собрался проводить полномасштабную войсковую операцию с использованием авиации и бронекатеров. – Придётся мародёрствовать – замки срывать! Ключей то нет.
– Так вот он же завхоз, – радист указал на Швондера, – у него, считай, от всех складов ключи должны быть.
Наперекор бушующей стихии экипаж «Красного буревестника» неторопливо двигался в сторону складов, держась за трос, протянутый вдоль дорожек. Радист увязался с ними, чтобы помочь. Он до сих пор считал, что Севрюгов выполняет важное задание Осовиахима, а неприятный эпизод с Казяевым – лёгкое недоразумение. «Перегибы на местах», – как высказался по этому поводу Остап Бендер. Да и все разговоры про Америку и заполярную анархическую республику, радиотелеграфист воспринимал как простую шутку. Пурга сбивала с ног. Шквалистый ветер, с наклонностями патологического садиста, злой и колючий, свирепствовал, сыпал в лицо какой-то ледяной, обжигающей гадостью. От этого лицо невольно сжималось, стягиваясь и растягиваясь одновременно. «У-уу, падла!», – ругался Севрюгов, возмущённый поведением ветра. А он исступлённо рыскал по посёлку, и, казалось, дул со всех сторон одновременно: куда ни пойди – всё навстречу. Протягивая кверху крутящиеся султаны снега, необузданный шторм будто бы хотел перемешать небеса и землю, превратив всё в однородную белую взвесь. В такую погоду хорошо воевать с теплолюбивым супостатом, наивно решившим, что раз у нас всего много, то это и забрать будет легко. Зима, стужа, страшный минус трещит, а захватчики алчные бродят по бескрайним заснеженным полям, мёрзнут, понять не могут, куда так быстро лето ушло. И до того навоюются, столько новых впечатлений получат, что уши себе отморозят или какой другой орган не менее полезный. И богатств им уже не надо – домой бы. А всё – нет пути назад! Перемело дороги, снегом засыпало, мороком затянуло, теперь там партизаны да разбойнички хозяйничают, произвол чинят, лютуют, кистенями черепа кроят, злорадствуют, из заезжих путников дурь вышибают; да звери дикие, голодные бесчинствуют, непрошеными гостями без хлеба закусывают. И гибнет несчастный супостат, ни снискав ни богатств, ни славы, так и не постигнув всех прелестей загадочного русского климата.
Сторож и по совместительству истопник склада горюче-смазочных материалов, в простонародье – маслогрейки, очень удивился, когда увидел, сколько народу, да ещё ночью, пришло за керосином. Функции сторожа он выполнял чисто формально, поскольку грабить склад никто и не собирался. Не имело смысла. Продавать горючее было не куда, а пить его ещё не научились. Единственной опасностью могла стать диверсия, но такой важный стратегический объект как маслогрейка полярного посёлка Тикси в планах империалистических вредителей пока не значился. Поэтому основной его обязанностью было поддержание положительной температуры в складском помещении для сохранения состояния текучести масел и топлива.
– Вы это куда это в такую непогодь навострились? – сощурил глаза сторож-истопник. – Лететь!?
– Ага, считай, отчаливают они, дед. Отдавай швартовы, – первым отозвался радист.
С «дедом» радист, конечно, загнул. Сторож был ещё не стар. Просто он носил могучую, пеньковую бороду цвета парижской грязи, которая к тому же зимой разрасталась до совсем уж возмутительных размеров, и в ней истопник становился похожим на вышедшего из леса думного боярина, разве что одет был скромнее. А ещё он имел специфический, какой-то не то вологодский, не то берендеевский говор, от чего речь его и напоминала стариковскую.
– Батюшки! Это в такой-то шибкий буран собрались?! Страсть то какая! Не ровён час, убьётесь ведь грешники перелётные, – предостерёг он.
– Ты за нас не беспокойся, – лётчик Севрюгов попытался развеять опасения истопника. – Нам оно, чем хуже, тем лучше. Проверим противообледенительную систему в жёстких погодных условиях. Как раз то, что нужно!
– А где же комендант? Чего он сопровожать не пришёл? – остающийся начеку сторож начал задавать неудобные вопросы. – И заведующий где? Кто же вам карасин отпускать будет?
– Да спят они уже, – вмешался Остап. – Будить их некогда, а взлетать надо срочно. Нам шифрограмма из Москвы пришла, – и Бендер будто бы озвучил её содержание. – «Срочно вылетайте тчк. Проводите испытания тчк. Ждём доклад тчк». Вот.
Он вынул из кармана обрезок старой телеграфной ленты, прихваченной в радиорубке, и сунул его сторожу. Истопник повертел обрывок ленты в руках, но ему было бы проще прочитать египетские иероглифы, чем разобрать бездушную тайнопись агрегата Морзе. Поняв это, бородач испытующе посмотрел на радиста. Телеграфист, в подтверждение слов сказанных Остапом, одобрительно кивнул. Это была его идея, подсунуть малограмотному истопнику огрызок левой шифрограммы.
– А кто же вам двери то отопрёт? – продолжал держать оборону упрямый сторож. – Ведь я же во внутря то не захожу. Пешку то у себя из кандейки топлю, а температуру по храдуснику слежу. И ключей у меня нету. Да и чего мне тама, во внутрях делать то. Чего я карасина чтоль не нюхал?
– Мы сами откроем, нам же заведующий ключи свои дал, – доставая бренчащую связку, подтвердил легитимность своего позднего визита Севрюгов, чем окончательно развеял остатки сомнений сторожа. – Так что, можешь дальше службу нести, пеШку свою топить, мы без тебя управимся.
Работали споро. Пока Бурдов и радист на санях подвозили топливо, остальные готовили к полёту «Буревестник»: расчищали его от снега, обрабатывали обшивку антифризом, заправляли горючее в баки. На всякий случай дополнительно загрузили четыре бочки с керосином. Через три часа можно было взлетать; даже, кажется, метель начала стихать. Все на прощание жали молодому радиотелеграфисту руку, а Севрюгов искренне и дружелюбно предложил:
– Может тебе тоже морду набить?
– Да не-е, не надо, – честно отказался связист.
– Ну, как хочешь, хозяин-барин. Просто могут подумать, что ты с нами заодно. А так, вроде как ты и не при делах… Ну заставили, скажешь, да ещё и фотографическую карточку помяли, – поучал лётчик. – Казяев очухается, злой будет, виноватых начнёт искать.
– А чего он мне сделает? Кого тогда за радиостанцию посадит? Связь с большой землёй кто, считай, держать будет? Да и, считай, не начальник он мне. Я руководству полярной станции подчиняюсь, товарищу Страборну, Адольфу Кузьмичу, а Казяев этот, считай, пусть там, в посёлке у себя командует. А то, что вы подрались там с чмырями с этими, или как говорит наш боцман: «рундуки перетряхнули так, что зубы по палубе разлетелись», так это, считай, ваши с ним неполадки, мне до них дела нет, – хорохорился храбрый морячёк. – Так что, спасибо, Борис Брунович, обойдусь без мордобития. А вы летите! Систему испытывайте! Удачи вам.
Глава 6. «Братство неприкаянных» в яранге у лунного шамана Лелекая Вырвагынгына.
Жёсткие погодные условия, о которых предупреждал опытный лётчик Севрюгов, на высоте проявили себя в полной мере. Не стеснённая земной твердью и складками местности снежная буря рвала и метала самолёт, точно хотела разобрать его на винтики. Несмотря на все ухищрения и манипуляции с незамерзайкой после двух часов полёта Юнкерс стал обмерзать, терять управляемость и начал вести себя как необъезженный жеребец – фыркать, брыкаться, перестал отзываться на команды и всё норовил брякнуться на землю. Севрюгову пришлось несколько раз выбираться через двери наружу и сбивать с обшивки наледь знаменитым экспериментальным молотком. Эту опасную работу он не доверял никому. «Вы упадёте – хрен с вами! Молоток новый жалко», – иронизировал он, хотя лицо его при этом оставалось очень серьёзным, а в глазах бушевала метель, сродни той, что буянила за бортом. Для безопасности лётчик обвязывал себя прочной бечёвкой, и за неё Семён и доктор Борменталь страховали полярника, готовые в любой момент придти ему на помощь. Ну а пока Севрюгов героически боролся с обледенением, Остап подменял его и самолично управлял «Красным Буревестником». Собственно, всё управление сводилось лишь к тому, чтобы самолёт шёл прямо, чтобы его не болтало, и чтобы рискующий жизнью первый пилот не сорвался вниз вместе с драгоценным молотком и шансами на благополучное завершение полёта. В мозгу Бендера как на священных скрижалях отпечатались указующие слова первого пилота: «Курс, крен, тангаж… держи, держи, ровно на хер держи». И Остап держал. Он так крепко, до боли в пальцах вцепился в штурвал, что ворвись сейчас в кабину какой-нибудь вооруженный негодяй, и, угрожая воронёным стволом выкрикни: «Руки вверх!», от неожиданности Бендер вырвал бы штурвал из гнезда.
Во время третьего выхода в открытый космос лётчик Севрюгов уже воспринимал эту сложную и опасную операцию по отбивке льда как рутину, он даже в какой-то мере утратил бдительность и к тому же порядком замёрз. И окончательно теряющая свою мощь буря, словно заметив эту лёгкую безалаберность лётчика, из последних сил пихнула «Буревестник» в бок предательским порывом ветра. Юнкерс мотнуло, и герой-полярник соскользнул вниз. Крылатые фразы, которые начал изрыгать воздухоплаватель в этот момент, по пышности форм и поэтически выверенной красоте слога превзошли все предыдущие ораторские достижения пилота. Непотребные перлы посыпались из него довольно непринуждённо и обильно, как будто бомбардировщик, долго тужившись, наконец приступил к бомбометанию. Удали его языку добавляло то обстоятельство, что лётчик неправильно закрепил на себе страховочный канат, и от этого его перевернуло кверху ногами, и он повис в пяти метрах под днищем самолёта (и в двух километрах над землёй!), беспомощно извиваясь, как насаженный на рыболовный крючок червяк. Всё это напоминало цирковой трюк, который пошёл не по плану, и мат, без остановки льющийся из уст воздушного акробата, всецело это подтверждал. Доктор и Бурде тут же попытались втащить Севрюгова обратно в салон, но полярный лётчик оказался тяжёл (почти центнер), да и спасатели далеко не были чемпионами по перетягиванию каната, поэтому поднимали его медленно, с большим напряжением сил, короткими рывками, не более чем на вершок подтягивая вверх лётчика при каждом таком рывке. Отважный ас, побывавший во многих переделках, вдруг очутился в глупом и смертельно опасном положении: «Беревестник» летел, а он висел вниз головой под крылом собственного самолёта, болтаясь и кривляясь в воздухе, а за штурвалом сидел дилетант, по сути – «чайник», а двое других, таких же далёких от авиации парней, безуспешно пытались вернуть арктического экстремала на место. И Севрюгову стало по-настоящему страшно! Полностью опустошив свои хранилища ненормативной лексики, авиатор перешёл на какие-то народные, славянские присказки, подбадривая вытаскивающих его художника и Борменталя.
– Ребятушки, родненькие, наддай! На раз-два, родимые! На три-четыре, любезные! Ух, вывози, вывози залётные! Глаза, хлопцы, боятся, а руки – они делают! Э-эх!!! Не всё коту масленица-а-а! А-ааа!!! – невпопад нёс испуганный полярник. И в отчаянии затянул: – Мы рождены-ыы, чтоб сказку сделать былью-ю. Пре-о-доле-еть пространство и просто-ор…
Если бы с земли этот замечательный полёт лицезрела толпа зевак иностранно-буржуазной национальности, то они сочли бы это зрелище самым захватывающим со времён первых военно-воздушных выходок братьев Райт, и непременно присудили бы Севрюгову Кубок Шнейдера, да ещё и наградили бы его Крестом лётных заслуг – высшей наградой авиаторов, и, вообще, посчитали бы всю советскую авиацию самой сокрушительной и несокрушимой. Вот только внизу ни кого не было. Укрытая ночной темнотой, там стелилась безлюдная тундра и спала тяжёлой зимней дрёмой. А лётчик Севрюгов летел и летел над ней, лицо его сморщилось от холода, как урюк, и ветер свистел у него в ушах. Он, хоть и был хорошо утеплён и закутан, начал совсем коченеть, а неудачное его положение головой вниз привело к нарушению кровотока: голова заболела, глаза затянула красная пелена, в ушах появился режущий шум. Но, наконец, уже теряющего сознание арктического ковбоя дотянули до взлётно-посадочной лыжи, куда он кое-как смог забраться. Оклемавшись, переведя дух и набравшись сил, лётчик, цепляясь за конструкции лыжных креплений и внешние детали обшивки, сумел-таки вползти в салон. Кожаный шлем на нём стоял колом, меховой воротник реглана оброс сосульками, а сам реглан задубел и практически не сгибался, закрывавший рот и нос знаменитый полосатый шарф, великодушно одолженный Севрюгову художником, покрылся хрусткой ледяной коркой, заиндевевшие очки пристыли к лицу, красному от мороза и прилива крови, пальцы окоченели в промёрзших крагах; первый пилот весь трясся и дрожал, зубы его отбивали частую дробь, которую, присутствуй здесь молодой радист из Тикси, расшифровал бы с морзянки как: «Ни за что больше не полезу отколачивать эту ебучую наледь!!!». Севрюгов даже не сумел толком отблагодарить своих спасителей, лишь крепко обнял их и на несгибающихся ногах быстро проследовал в кабину, звонко и печально цокая мёрзлыми унтами по жестяному полу, точно отвергнутая принцем Золушка на своих хрустальных каблуках.
Дальше полёт протекал без ненужных геройств и показной доблести: буря кончилась, выпавший из рук лётчика молоток втоптало в снег пробегавшее стадо растревоженных самолётом овцебыков, откуда-то справа по курсу вылупилось тусклое полярное солнце и не спеша поплелось низко-низко над горизонтом, слабо озаряя рахитическим светом погрустневший к зиме арктический небосвод.
– Ну вот, думал же, что надо было на булинь вязаться, так нет – навязал не понятно чего, вот меня кверху хвостом и перевернуло, – после долгого молчания заговорил Борис Брунович, и сопли падали ему на грудь. – Совсем околел. Даже струхнул малость, – нагло соврал полярный лётчик, у которого перед глазами успела промелькнуть вся жизнь, пока он беспомощно болтался на свежем воздухе. – Напрочь озяб! Думал уже всё – сублимируюсь там, ко всем собачим! До сих пор колбасит.
Но потрёпанный стихией закалённый Севрюгов быстро оправился от потрясений. В кабине он согрелся, лишь вокруг глаз всё ещё оставался белый контур от холодных очков, хорошо заметный на розовом обветренном лице, да иногда его всего сильно перетряхивало, будто он получал удар электричеством. После каждого такого фантомного разряда полярник незатейливо сквернословил, и добавлял: «Бр-рр, всё ещё не отошёл» и тихо сквернословил опять, и сопли падали ему на грудь. Лётчика уже осмотрел доктор Борменталь; признаков переохлаждения и обморожений врач не обнаружил, а как согреться этанолом полярник знал и без рекомендаций светил науки.
– А это хорошо, что мы ночью вылетели, – продолжил он, – в Певек хоть днём прибудем, а то в темноте можно и не заметить его – мимо пролететь. Раз там нет никого, огни не горят…
– Ага, хорошо, – поддержал Остап,- особенно, если учесть, что нас всех в Тикси в этой чуть не прихватили.
Полярный лётчик только вяло усмехнулся на это. С какого-то момента ему вдруг стало как-то неуютно. Кислая, щемящая сердце обида сидела где-то глубоко внутри и не давала Севрюгову насладиться грядущим триумфом. Ведь, если бы он выполнял реальное задание Осоавиахима по испытанию антиобледенительной системы и преодолел во время такого полёта столько же проблем, трудностей и пакостей, уже успевших выпасть на их долю, то об этом перелёте трубили бы все радиостанции мира, газеты печатали хронологию событий, и небезызвестные московские халтурщики, бурдовские приятели Услышкин-Вертер, Леонид Трепетовский и Борис Аммиаков уже сварганили бы и выбросили на рынок обозрение под незамысловатым, почти ехидным названием: «Тяжело в учении?». Но ни чего такого не было. Тайна покрывала полёт. Общественность не ведала о подвигах. А слава Севрюгова не прирастала новыми героическими свершениями. Вот от этих размышлений полярнику и становилось тоскливо. Он чувствовал себя вором, крадущим у самого себя и при этом умудряющимся незаметно для себя же сбывать краденое налево.
Все – не только лётчик Севрюгов – были погружены в подобные крутые раздумья, копошась в собственных мыслях, словно в куче прелого опила. Доктор Борменталь думал о том, как всё ещё очень плохо поставлена квалифицированная медпомощь в Заполярье. О том насколько жизнерадостнее и активней шло бы освоение этих краёв будь в каждом посёлке подобном Диксону или строящемуся Тикси не замызганный фельдшерский пункт, а полноценный стационар с хирургией, стоматологией и акушерским отделением. И ещё врач сочувствовал (и хотел бы помочь) коренному населению Севера, не имеющего иммунитета к алкоголю, табаку, палочкам Коха и прочим болезнетворным субстанциям, которые несли с собою ретивые покорители Арктики. Нехоженая стезя полярного врача-общественника, на которую доктору ненароком довелось ступить, манила своей широтой и безбрежным размахом. Она хоть и не отличалась профессорским комфортом, но зато несла людям пользу, во всяком случае, бо;льшую, чем пересадка обезьяньих яичников молодящимся, цепляющимся за «последнюю любовь» бабулям или лечение сухостоя у не по годам похотливых старпёров.
Мечтания и терзания поглотили и Бурдова Семёна. Научившийся делать татуировки он теперь всё грезил собственным тату-салоном на любимом Монпарнасе, и чтобы к нему туда приходили молодые и, желательно, красивые парижанки с нежной, бархатистой кожей, а художник набивал бы им в самых интересных местах лилии, бабочек, вензеля и кошачьи лапки. Кабаре, куртизанки, кокаин, шампанское, последняя мода, новые лица, новые связи, адюльтеры, адюльтеры… Всё это широким, порочным водевилем неслось перед глазами размечтавшегося живописца, начавшего тосковать по богемному антуражу. Но в то же время, художник чувствовал, что за фасадом этой беззаботной праздности, за всем этим финансовым благополучием скрывается гниль мещанского болота, топкого и вонючего, куда обязательно засосёт, и где безвозвратно утонут талант и вдохновение, музы и мечты, вечная молодость и лёгкость романтичного бытия маргинала. У Семёна из головы всё не шёл тот молодой радист с полярной станции Тикси. Как вольно, как славно, не пуская корней, а лишь время от времени бросая и поднимая якорь – этот многовековой символ скитаний, живёт он. И Семёну хотелось пожить также. Странствовать по морям летом, наслаждаться океанским простором, дышать солью морских ветров, полной грудью ощущать свободу и независимость; зиму же коротать в уединенных посёлках, вдалеке от цивилизации, в обществе таких же бродяг-асоциалов. Да и, собственно, какое это общество? Это же группа единомышленников, презирающих само понятие «общество» и давно положивших с прибором на этот самый современный социум, вместе с его декретами, мандатами, эдиктами, рескриптами, устоями, порядками, несправедливой классовой иерархией, надуманной субординацией, процессуальным регулированием, лицемерным этикетом, уголовным кодексом, нормами морали, и прочими ограничительными барьерами, за которые человечество само себя загнало, что бы хоть как-то компенсировать банальную потерю совести.
А у Остапа Бендера жутко чесался шрам. Сегодня был ровно тот день, когда четыре года назад одержимый старик Воробьянинов чуть не лишил великого комбинатора жизни, полоснув бритвой. События того рокового дня, как и нескольких предыдущих и последующих, скомкались, стёрлись из памяти, оставив после себя лишь боль, темноту, горький осадок незавершённости начатого дела да хрупкий шрам на смуглом горле. И сегодня старая рана особенно зудела и саднила, и у Остапа даже временами перехватывало дыхание, он будто бы чувствовал в своей гортани холодную сталь плохо заточенной бритвы. Бендер сглатывал комок и оборачивался на доктора Борменталя, чьи добрые, умелые руки вернули Остапа с того света.
– Подлетаем! – хриплый бас Севрюгова оторвал Остапа от тягостных воспоминаний.
В иллюминаторах показались разбросанные по заснеженной тундре остовы различных строений, явно незаконченных. Кругом громоздились закутавшиеся в сугробы какие-то кучи, штабеля чего-то нужного и массивного. У берега виднелся наполовину вмёрзший в лёд залива недостроенный причал. Посреди этой широко размахнувшейся стройки возвышался будто бы кем-то брошенный и забытый огромный паровой экскаватор, похожий на застывшего мастодонта, не справившегося с резкой переменой климата и внезапно наступившим ледниковым периодом. И вообще, вся стройка выглядела застывшей, замороженной, и позёмка бегала по её развалам.
– Так, ну и где здесь полоса? Куда я машину садить должен? – мастер ледовой разведки вглядывался вниз, силясь рассмотреть на белой глади ориентиры взлётно-посадочной полосы. – Ничего не понятно. Я когда тут летом был, тут палатки везде стояли, где строители жили, а сейчас их нет. Я и не пойму, где полоса раньше была. Всё белым-бело и снегом замело! О, рифма получилась! Хы-хы.
Он снизил Юнкерс и пошёл на второй круг. Вдруг откуда-то из-под снежного бугра выскочила собака, и, задрав кверху морду, принялась сопровождать самолёт. Очевидно, она лаяла, но в кабине слышно этого само собой не было. Вслед за ней откуда-то оттуда же выбежала вторая и помчалась за первой, также лая на «Буревестник». После них наружу выбрался облачённый в звериные меха человек, а за ним ещё одна лайка, только уже не такая злая и шустрая как две первые. Человек размахивал красным знаменем и подавал знаки, будто Чапаев своей дивизии.
– О, Капканыч из своей берлоги выбрался, – заметил человека с флагом лётчик. – Показывает, куда самолёт садить.
– Кто? Кто? – переспросил Остап Бендер.
– Капканыч, охотник местный, – начал объяснять первый пилот. – Ну, вернее, он не местный, в смысле не якут, не чукча, не эскимос какой-нибудь, он просто живёт тут. А сам он из-под Калуги что ли или с-под Костромы… Я как-то в среднерусской топографии не больно силён. Путаю их всё время. В общем, он раньше где-то там охотой промышлял, а потом при царе, а может и ещё раньше, сюда на севера перебрался, теперь вот тут охотиться. Старый он уже, ему лет семьдесят, наверное, слышит-видит уже плохо, вот и ставит силки, капканы да черканы всякие на зверя пушного. Оттого и зовут его все – Капканыч. Ну а настоящая у него фамилия… ммм… идиотская ещё, непростая, мать её… вся такая старорежимная…
Правая рука Севрюгова коснулась волевого подбородка Севрюгова и нащупала там суровую трёхдневную щетину: побриться бы надо.
– А вспомнил. Предположенский! Точно, точно, Предположенский. А какое имя-отчество у него я и не знаю вовсе. Поговаривают, что он чуть ли не из дворян… Ну а теперь, видишь, тут вон флагом машет, показывает, куда мне самолёт садить.
И «Буревестник» твёрдо управляемый полярным лётчиком, всё больше снижаясь, взял курс на размахивающего знаменем охотника, вокруг которого скучились присмиревшие псы. Сама полоса скрывалась под снегом, но Капканыч стоял где-то в её конце и служил своеобразным ориентиром. Едва коснувшись лыжами земли, летательный аппарат потонул в облаке снежной пыли, и старый охотник со своими четырёхногими друзьями скрылся из виду.
– Мы этого калужского чудика не задавим вместе с его сворой? – испугался за старика Остап.
– Да, не-ее, пришвартуемся аккурат перед ним, – полярник поспешил успокоить Бендера. – Лишь бы Капканыч этот не напутал ничего! А то наскочим на какую-нибудь подснежную хрень, ещё, чего доброго, лыжи себе оторвём.
До знаменосца оставалось с полсотни метров, когда самолёт остановился. Его винты всё ещё крутились, и, подражая бурану, разгоняли локальную пургу, а экипаж «Красного Буревестника» уже высаживался. Всех порядочно утомил этот затянувшийся перелёт. В салоне было не комфортно, холодно, всё тряслось и вибрировало, и десять часов проведённых в таких условиях побуждали к срочной высадке на земную твердь.
Начало смеркаться. Белая гамма постепенно уходила в сине-голубой спектр, меняя окружающий мир. Близлежащие сопки обрели особую загадочность и пугающую задумчивость, также как и лица высадившихся эмигрантов, которые, выпрыгнув из самолёта, по колено провалились в глубокий снег. И как только улеглась поднятая пропеллерами метель, их окружили собаки во главе с охотником. Поздоровались, представились. Гостеприимный Капканыч пригласил всю неприкаянную четвёрку в свою землянку.
– А вы чего, совграждане, прилетели то? – спросил старик, пока они продирались через сугробы к землянке. – Ох, не сидится вам по домам?! Навигация вроде закончилась. Ледовую разведку проводить уже не надо, а вы мотаетесь.
– Задание выполняем. Секретное, – лётчик решил ничего охотнику не разъяснять, а ограничился подобным пространным заявлением.
– Яснопонятно, – скороговоркой проговорил Капканыч. Ему и такого объяснения оказалось вполне достаточно.
Тот бугор, из-под которого выскакивали псы, и оказался землянкой, вернее её крышей. Вокруг него вилась тропка, резким аппендиксом уходящая вглубь выдолбленными в грунте ступенями, незаметными с воздуха. Хлипкая, обитая грубой рогожей дверь преграждала вход. Низкие потолки. Буржуйка при входе. Посреди – узкий стол; на столе протоавангардный натюрморт: видавший виды чугунок с мясным варевом, какие-то плошки, ложки, кружаны, ружьё в полуразобраном состоянии, шомпол, патроны, самодельный светильник с тюленьим жиром, острый и блестящий нож. Справа от стола лежак, слева небольшие нарты, в качестве скамьи. На санях ещё пара псов, вдобавок к тем троим, что выбежали встречать самолёт. Ещё две собаки развалились под столом. Противоположная входу стена напоминала экспозицию музея охоты: «Традиционные ловушки и самоловы коренных народов Севера». Светильник, освещающий землянку тусклым язычком пламени, не давал в деталях рассмотреть весь непрезентабельный интерьер. По углам висел сумрак. И всюду – шкуры, шкуры, шкуры. На лежанке, на нартах, на стенах, на полу и даже на потолке. В основном оленьи, но ещё и волчьи, и медвежьи, и ещё каких-то незнакомых науке тварей.
– Тесновато тут у вас, – заметил доктор Борменталь, едва переступив порог охотничьего жилища.
– А мне хоромы ни к чему, – отозвался охотник. Морщинистое его лицо исказил оскал стариковской улыбки. – Я, совграждане, человек скромный, кхе, кхе, отщепенец. Похлёбку будете?
Старый охотник не любил обращение «товарищи», он и советскую власть не любил и относился к ней со злобным нейтралитетом. Поэтому и считал себя отщепенцем: новый строй не признавал, а от старого миропорядка он давным-давно убежал. Убежал, ещё будучи молодым небогатым землевладельцем. Ему надоела пустота, однообразие и бесцельность помещичьей жизни, и, благополучно промотав имение невзначай почившего тестя, он отправился в исследовательскую экспедицию, оставив сварливую жену, непослушных детей, скучную выборную должность в земской управе, любовницу-толстуху, карточные долги, назойливых кредиторов и прочие тухлые прелести жизни уездного дворянина. В это сомнительное путешествие его позвал один друг по гимназии, которого со скандалом отчислили с географической кафедры какого-то убогого провинциального университета. Оскандалившийся друг решил утереть всем нос и загорелся желанием во чтобы то ни стало открыть какие-нибудь острова или на худой конец пролив, и, разумеется, назвать все эти открытия в честь себя любимого. Или как он сам выражался: «Попасть на глобус». Но экспедиция не имела ни чёткого плана, ни маршрута, ни соответствующей организации, да и состав участников оставлял желать лучшего. Судно и вовсе оказалось не пригодным к походам в высоких широтах. Не проплыв и пятисот миль, корабль оказался зажат льдами и пустился в безвольный дрейф. На второй неделе такого плавания, когда истощились запасы крепкого алкоголя, подступала цинга, а от настольных и азартных игр хотелось разнообразить свой быт членовредительством, и когда пароход сдавливаемый льдами начал трещать и ломаться, решено было экспедицию прервать и покинуть терпящий нешуточное бедствие корабль, высадившись прямо на льдины. Через несколько дней скитаний по полям пакового льда, средь торосов и айсбергов незадачливым экспедиционерам удалось добраться до архипелага Новая Земля, ну а скованный неумолимыми тисками холода корабль в качестве заслуженного трофея утащил куда-то на север падкий на сакральные жертвы Ледовитый океан, самый недружелюбный из всех мировых водоёмов. Так бесславно закончилась эта малоизвестная экспедиция. Её участники большей частью вернулись обратно домой, но некоторые – и в их числе молодой помещик – остались в Арктике. Жизнь на Крайнем Севере обрела для него смысл, наполнилась содержанием борьбы за саму себя, ежедневной, ежеминутной. Все эти обывательские бытовые проблемы казались теперь такой никчёмной мелочью, бессмысленной суетой, чепухой и мышиной вознёй среди себе подобных; а охота перестала быть простым, наскучившим развлечением, она стала составной частью этой борьбы – инструментом выживания. И преисполненный пафосом подобных размышлений, бывший землевладелец перешёл в разряд охотников-промысловиков и стал кочевать по заполярью, уходя всё дальше и дальше на восток, пока и не обосновался в районе Певека. Теперь он стал походить на отмороженного Робинзона Крузо: такая же нечёсаная борода, хмурые, густые брови, одежда из меха, такая же нелюдимость и склонность к аутизму. Только вместо одной Пятницы у Капканыча их было целых семь – в виде ездовых и охотничьих собак.
– Позвольте, господа, но где же мы будем спать? – разглядев насколько мала площадь землянки, возмущённо справился художник.
– Бурде, ну ты опять за старое начал? – вновь упрекнул Бурдова за излишнюю поэтику в речах Севрюгов. – Какие «господа»? Какие «позвольте»? Тебя в полёте укачало что ли?
– Конечно, укачало. А кого не укачало? – быстро отреагировал на упрёки Семён, уже привыкший к севрюговским порицаниям. – Но вопрос то насущный. Не в самолёте же нам спать. Там холодно и надоело.
– А вы, совграждане, идите к чукче;, – посоветовал охотник, отчётливо сделав ударение на последнем слоге. – К этому Выр… дыр… вырмыр… Тьфу, ты! К Лелекаю в общем. К шаману тутошнему.
– К шаману?! Настоящему? – в голосе Бурдова почувствовалось некое волнение и даже какой-то трепетный восторг. Противоречивые, смешанные чувства вдруг овладели живописцем. С одной стороны он хотел бы пообщаться с реальным шаманом, поучаствовать в каких-нибудь магических практиках, а может быть и отведать чего-нибудь этакого – волшебного. Но с другой стороны он боялся колдовских чар и их негативного воздействия на свою тонкую душевную организацию.
– Настоящей не бывает. Тут на севере всё настоящее и шаманы тоже. А этот шаман к тому же чёрный! Или как он сам себя называет – лунный. К нему со всего побережья чукчи; ездят. В бубен стучат, песни какие-то воют, будто псы побитые. Бывает дня по три, по четыре живут. У него в яранге места много. Вот недавно и сыновья его приезжали с жёнами, с детьми гостили. Большая яранга! Места вам всем хватит. К нему идите. Он на другой стороне посёлка живёт, но я вас провожу, не беспокойтесь, совграждане. Похлёбкой только поужинайте и идите, – Капканыч помешал в чугунке большой деревянной ложкой и, закатив глаза, втянул носом поднимающийся ароматный пар. – Только-только сварил. Отведайте, не пожалеете. А то вас чукч;а таким ужином чукчанским угостит… кхе, кхе… специфическим. Уж, я сколько их еды пробовал-перепробовал, а и то иной раз воротит от их деликатесов. А вас то, совграждане, и подавно вывернет.
Судьбу решили не испытывать. Похлёбка у Капканыча оказалась простой и понятной. Мясо, немного крупы и… всё. В благодарность выделили старику часть своего пайка, дали муки, соли, сахара, сухофруктов и сухарей. От консервов охотник отказался с не самой тактичной формулировкой: «Сами, совграждане, этой дрянью питайтесь».
Как и обещал, Капканыч пошёл провожать гостей до чукотской яранги. Он на лыжах шёл первым, остальные вереницей двигались вслед за ним. Две лайки сопровождали путников и бежали чуть впереди. Лыжня витиевато змеилась, будто сама заплутала и уже не знала куда ведёт.
– Далеко от проторенной лыжни вправо-влево не отходите, – предостерегал старый охотник. – Тут у меня капканы, ловушки, кулёмки везде расставлены. Угодить можете в них. Ну, в «пасть» то или в «петлю», конечно, не попадёте – не пролезете, а вот в капкан попасть можете. Так, что осторожнее, совграждане, будьте.
И всю дорогу, пока шли, старик рассказывал премудрости ловли пушного зверя, повадки различных животных, дикую первозданность природы здешних мест, интересные и поучительные истории из своей непростой охотничьей жизни.
– Ну, вот и добрались, – наконец сказал Капканыч, прервав увлекательный рассказ о том, как чуть не стал жертвой подкравшейся сзади росомахи. Он остановился и кивнул в направлении яранги. – Вам, совграждане, туда, а я к себе, обратно поеду, – охотник махнул рукой за спину и поправил сползшую с плеча винтовку Винчестера.
– Как обратно? – удивился Остап, которому понравился старый, проверенный зверолов. – А с нами к шаману этому разве не пойдёте, папаша?
– Не-е. Я у него два дня назад был. Теперь пока он ко мне в гости не придёт, я к нему не сунусь.
И, не вдаваясь в тонкости своих с чукчей дипломатических отношений, старый отщепенец покатил назад в свою землянку. Интенсивно виляя хвостами, собаки побежали за ним.
– Странный он какой-то, – высказал своё отношение к старику-промысловику Семён Бурдов, когда тот отдалился на некоторое расстояние и не мог услышать художника. – Мутный совсем. Собаки одни на уме да зверьё. Одно слово – психический!
– А ты, значит, Сеня, у нас не странный. Не мутный! – заступился за охотника Бендер. – Ты ещё его в политической отсталости упрекни! Хотел бы я на тебя посмотреть, если бы ты лет сорок тут на Севере прожил, и с собаками бы больше, чем с людьми общался, – тут Остап на секунду задумался. – Хотя нет, не хотел бы… Веру в человечество я уже потерял. Боюсь ещё и веры в здравый смысл лишиться.
– Да, Бурде, – подключился лётчик Севрюгов, – это ещё надо разобраться, кто из вас мутнее. А таких отшельников как этот Капканыч тут в Арктике, знаешь, сколько живёт. У-у, и не сосчитать.
Глава 7. А, нет, вот они в яранге, а там они в землянке у Капканыча были.
Взгляды экипажа «Буревестника» проводили старика, пока его фигура не пропала во тьме полярной ночи, и перешли на шаманский чум. Дул лёгкий ветер и сыпал снежок. Перед непрошенными гостями чернел одинокий широкий конус, метра четыре в высоту, с лапой торчащих из вершины жердей. Загадочной таинственностью язычества вдруг повеяло от пристанища чукотского жреца, в особенности сейчас, когда ретировался охотник, с пространным обоснованием своего нежелания наносить к шаману высокий государственный визит. Исторический материализм, и так не особо закрепившийся в Заполярье, исчез совсем, растворился, растаял, уступив место предрассудкам и животному страху перед неизведанным, ни с того ни с сего обуявшем души неприкаянных собратьев.
– Ну, пойдемте, чего стоять, – первым сбросил с себя мимолётное мистическое наваждение смелый авиатор, не раз бывавший в гостях у коренных народов Севера. – Тут дверей нету – стучаться не надо. Идёмте.
Он подсветил карманным фонариком и раздвинул края оленьих шкур, закрывающих вход. Наклонившись, лётчик полез в образовавшуюся щель, и остальные гуськом устремились за ним, преодолевая предательское мандраже. К немалому удивлению они оказались в некоем подобии прихожей, где луч фонаря летчика выхватывал из темноты множество подпорок, камни очага, связки веток, тюк кого-то барахла, две низкие скамеечки, подвешенные на перекладинах куски мяса, рыбу, пучки трав. А впереди стоял ещё один шатёр, еле заметно освещённый изнутри притаившимся там слабым источником огня. Этакая яранга внутри яранги, только гораздо меньше.
– И куда это мы попали? – спросил озирающийся по сторонам управдом, поражённый масштабом внутреннего пространства, особенно в сравнении с малолитражной землянкой Капканыча. – Это что? Предбанник что ли или конферец-зал?
– Ага. Типа того, – Севрюгов продолжал водить фонарём. – Это, вроде как, – кухня, кладовка и сени вместе взятые.
– Ах, вы сени, мои сени, сени новые мои, – раздался тревожно-писклявый голосок живописца.
– Помолчи, ты, Сеня! – тихо попросил Остап. – Шаман этот может спать уже лёг, а ты тут горланишь. Тактичней надо быть, – и уже обратившись к полярному лётчику, Бендер указал на второе «помещение». – А это, я так понимаю, непосредственно, штаб-квартира этого самого шамана.
– Ну, да, она самая. Полог – называется, – лётчик нащупал туда вход и, встав на четвереньки, заявил: – За мной лезем! Снег только с ног стряхните.
Внутри, представшая глазам экипажа «Красного Буревестника» картина была неожидана и пугала своей волнующей простотой. Прямо по центру на полу сидел худой старик похожий на иссохшего хана Батыя. До пояса он был совершенно голый. (Вполне вероятно, что он был гол и ниже, но ноги его скрывала мохнатая шкура, а может это были просто особые меховые штаны). Дряблая белая кожа, рёбра, выпирающие ключицы; по голове растеклась шапка редеющих, смоляных с проседью волос. Перед ним горел круглой формы жирник, упирающийся своим пламенем в дно небольшого ведёрка, подвешенного на свисающий сверху крюк. Ковшиком с длинной ручкой шаман зачерпывал в ведре готовящийся там отвар и, слегка приподняв ковш, тонкой струйкой выливал отвар обратно. Время от времени он подносил ковшик с отваром ко рту, делал короткий глоток, пару секунд анализировал состояние готовности и опять сливал всё в ведро, продолжая таинство. Лицо шамана не выглядело дружелюбным, да и вся его тщедушная фигура отталкивала, вызывая зябкую оторопь. Огонь от жирника отражался в немигающих шаманских глазах, и казалось, что это его глаза горят и мерцают в темноте.
В пологе было не холодно, но как-то влажно, словно в остывшей бане. Там стояла душная, странная смесь каких-то отчаянных ароматов, тяжёлых и естественных. Благоухающий букет из запахов пота, звериных шкур, тухлой рыбы, горелого жира, продуктов человеческой жизнедеятельности, горечи неведомой травы, и всё это наслаивалось одно на другое, и совсем нельзя было разобрать, чем конкретно, так отвратительно воняет. От спёртого воздуха и этого потрясающего амбре у гостей головы пошли кругом, и они так и застыли в замешательстве, выстроившись в ряд все вчетвером на карачках перед шаманом, словно псы перед хозяином. Не хватало только высунуть языки и прерывисто задышать. Все молчали. Повисшая двусмысленная пауза грозила обернуться конфликтом цивилизаций. И опять инициативу взял на себя закалённый первый пилот.
– Вечер добрый, – поприветствовал он чёрного шамана. – Гостей на ночлег примете?
– Добрый, добрый. Вот, я самолёт, видел, прилетел, – начал разговор обитатель яранги, не отрываясь от своего дела. – Вот, думаю: если один человек в самолёте прилетел то ко мне не пойдёт – у русского охотника, вот, у Капканыча останется. А, вот, если большая команда прилетела – то придёт. У русского охотника, у Капканыча мало-мало места, вот. Да вы, вот, садитесь. Чего встали, как н’ырангыткат! (чукотск. четырёхногие)
Русскому языку чукча научился у забредавших в эти места путешественников, купцов, промысловиков, первопроходцев и прочих проходимцев с пытливым умом и непомерными амбициями, шатающихся по Арктике в надежде отыскать своё место в истории и попасть на страницы школьных учебников или на худой конец героико-приключенческих романов. Несколько раз он и сам был проводником в исследовательских экспедициях и многих закоренелых полярников знал лично. Говорил чукча не плохо, почти без акцента, лишь делал большие паузы между словами и будто бы сглатывал их окончания; а голос его казался мягким, но каким-то сухим, и от этого вся его речь звучала неприятно, не располагала к задушевной беседе и совместному песнопению.
– А чего это он голый? – шёпотом в самое ухо спросил у Остапа Семён Бурдов, когда они расселись также как и чукча прямо на полу.
– Я то откуда знаю. У него и спроси, – также шёпотом ответил Бендер.
– И как же вы, вот, в такую непогоду летели? Всю ночь, вот, большая пурга была, только, вот, к утру стихла, – удивился шаман. – Не иначе, вот, Мать-Моржиха вам помогала.
– И она тоже, – скорбно вздохнул лётчик Севрюгов. Болтаясь вверх тормашками под крылом самолёта, он разослал молитвы всем кого знал, и Матери-Моржихе – верхнему чукотскому существу – в том числе. – Так, мы переночуем?
– Ночуйте, коли, надобно, – продолжил разговор старый чукча. И озвучил валюту, которой будет взиматься плата за постой. – Спирт, вот, у вас есть? Табак есть?
Умудренный опытом Севрюгов вытащил из заплечного вещмешка фляжку со спиртом, упаковку «Казбека» и три пачки солдатской курительной махорки в пятьдесят грамм весом каждая. Увидев подношения, шаман проворно подхватил фляжку, как будто она могла от него убежать и скрыться, и потряс ею над ухом. При этом лицо его прояснилось и, вроде, даже улыбнулось.
– А у меня, вот, и чай поспел. Чайпат! Чай русские лётчики пить будут? – сразу предложил ставший благодушным хан Батый, получивший со славян дань. – А может вы, вот, есть хотите? У меня, вот, рыба солёная есть, к’эмк’ин – это нельма по-вашему, по-русскому. Есть печень нерпы, вот, мэмыл по-нашему, по-чукотскому, сырая, вот, почти свежая. Да и, вот, мало-мало мясо нерпы есть. Только оно у меня, вот, закопано… За ярангой, вот, улюв, то у меня сделан.
Чукча испытующе посмотрел на «русских лётчиков».
– Мы есть то не хотим, – за всех ответил Севрюгов, знакомый с местной кухней и обычаями. – А, вот, от чая горячего не откажемся!
– А зачем он мясо закопал? – опять наклонившись к Остапу, вполголоса спросил Бурде.
– Да откуда я знаю, то, – и хотя Бендер еле сдержался, громкости он не прибавил. – Я с ним это мясо не закапывал. У него и узнай, раз так интересно.
– Боюсь я у него спрашивать, – оправдался за своё любопытство Семён. – Вон он какой страшный. Глаз у него дурной. Вдруг нашаманит. Вдруг ещё, чего доброго, он меня сглазит или порчу какую нашлёт.
Остап сам был бы рад наслать на пытливого художника порчу, чтобы то не приставал с глупыми вопросами, но смолчал.
Между тем шаман снял ведро с крюка и поставил перед собой.
– О, готов, вот, – всё также, не убирая с довольного лица лукавой улыбки, сказал чукча. – Чай у меня, вот, согревающий. Традиционный. Сейчас вам, вот, кружки дам.
– Традиционный, в смысле, чукотский? – уточнил доктор Борменталь.
– Традиционный, в смысле, шаманский! – гордо отозвался старый чукч;а .
Он обернулся и стал рыться где-то там, в тёмном углу полога. А пока он искал в своём скарбе посуду, доктор из чисто научного любопытства заглянул в ведро, узнать, из чего шаман сварганил свой хитрый чай.
– Листья какие-то плавают, ягоды, – прокомментировал увиденное врач. – Ещё что-то, не пойму. Темно… Грибы что ли… или корни какие-то.
– Корни? Какие ещё корни? – с испугом осведомился Бурдов, в котором колдовским эхом отозвалась мандрагора.
– Не знаю. Но точно не имбирь!
И доктор с озадаченным видом отстранился от ведра. Ну а шаман нашёл то, что искал и опять повернулся к гостям. Он расставил перед ними посуду, будто бы подобранную с разных ступеней социально-классовой лестницы. Перед лётчиком чукча поставил большую жестяную кружку, потускневшую от времени и потемневшую от возлияний. Ивану Арнольдовичу досталась деревянная чашка, похожая на пиалу, только более глубокая и… из дерева. Художника и живописца чукч;а одарил роскошной чайной парой из фарфора с рисунком на корабельную тематику. А на долю Остапа выпал обычный гранёный стакан в массивном серебряном подстаканнике, тяжёлом как гантель чемпиона-физкультурника. Лунный шаман закончил сервировку и решил внести последние пикантные нотки в уже готовый напиток: смело, не особо отмеряя, налил туда из фляжки спирта.
«Началось», – подумал Остап Бендер.
«Кто бы сомневался», – про себя хмыкнул Борменталь.
«Не, ну точно, опоит и сглазит. Старый лиходей», – испугался мнительный Бурде.
«Маловато для хорошего грога будет», – прикинул полярный лётчик Севрюгов.
Налив в ведёрко спирт, чёрный шаман принялся размешивать отвар, при этом он поднял глаза кверху и стал что-то бубнить на своём языке. Слова, слетавшие с его тонких губ, были короткие и резкие, будто он шинковал слова своим острым языком и ссыпал их в этот – не при детях будет сказано – чай, словно огурцы в оливье. После этой немаловажной процедуры старик приступил к разливке.
Вкус у чая оказался терпкий, горьковатый и с лёгкой кислинкой.
– Можно поинтересоваться? – тон доктора был учтив. – А какие ингредиенты, ну кроме спирта, входят в этот ваш чай?
– Ингрд… Индигриденты… – тупанул чукча, последний раз слышавший это слово ещё при Александре Третьем, лет тридцать пять тому назад. – Входят… входят… Чего, вот, входит. Вэривичьын входит. Это брусника по русскому, по-вашему, вот, ягоды и листья от неё. Потом, лыгоонъылгын входит. Это ягоды, вот, этой… лыг… лыг… а по-вашему… Шикша, что ли, или водяника, и так и так по русскому, вроде, называется. Потом… потом, чай, вот, входит! Ага, чай, чай. Ещё мало-мало кчоп тут есть. Это дудник, корень, вот, его. Ну и ещё челгывапак’ – мухомор, по-вашему. Куда уж шаманский чай без них, вот!
– Какой ещё, на хер, мухомор?! – встрепенулся полярный лётчик, уже успевший порядочно отпить из кружки.
– А может и не так, по-вашему, будет, – чукотский шаман задумался и решил схитрить, дабы не нагонять на гостей лишней жути. – Я эти, вот, названия всякие – ягод, грибов, цветков всяких, вот, мало-мало по-русски путаю. У нас в тундре столько всего не… не… тын’агыргын… а не растёт, не растёт, вот, как там у вас много. Да, вы, пейте, вот, не бойтесь. Мать-Моржиха с нами! А если хотите, вот, можете чак’ар – сахар добавить. Вкусней, вот, будет. Дети у меня тоже с сахаром, вот, любят пить. Вы, вот, пейте. Чай хороший, вот, от всех болезней помогает!
В доказательство того, что чай безопасен и очень даже полезен для здоровья, необходим в плане повышения тонуса, разгона тоски и общего подъёма жизненных сил, повар сделал большой глоток из своей чашки. Глядя на эту показательную дегустацию, Севрюгов успокоился и послушно из вещмешка достал сахар и раздал всем по куску. Шаман отказался.
– Я, вот, чай пить люблю с табаком, – заявил он.
Он распечатал одну из пачек махорки и для пробы засунул небольшую щепотку табачка себе в ноздрю. При этом он так мощно чихнул, что показалось, будто внутри шаманского организма что-то хрустнуло и вышло из строя.
– О, хороший табак, – вынес свой вердикт старый язычник.
Из-под себя он извлёк трубку, и, плотно набив её, стал дымить, параллельно потягивая свой отвар. Дальнейшее чаепитие шло в тишине. Отвар был горяч; глотки короткие. Бурде, которому досталась самая маленькая по объёму посуда, допил быстрее всех и протянул свою чашку за второй порцией.
– Э, нет, – отказал ему «старый лиходей». – На первый раз, вот, и этого хватит. Мало-мало обождать, вот, надо, пока чай вас согреет.
Мухоморовый чай, который с кулинарной точки зрения являлся, скорее, плодово-ягодным компотом, принялся действовать не сразу, но неотвратимо. Его согревающий эффект дал о себе знать жжением по всему пищеводу, начиная от глотки и вплоть до желудка. Постепенно это жжение тёплыми, пульсирующими волнами стало распространяться по всему телу, превращая его в пышущую жаром печку. Пот пробил членов экипажа «Красного Буревестника», спины их взмокли, на лицах выступила испарина. У Остапа Бендера ещё и шрам на горле стал гореть и пылать огнём. И сама яранга ожила, словно наполнилась какой-то магией непостижимой современной науке и пролетарскому образу мысли.
– Да, вы, вот, раздевайтесь. Не сидите в одежде, – посоветовал шаман, заметивший, что гостей бросило в жар. – Голое тело лучше, вот, ярангу греет. И в пологе – тепло и вам – тепло, вот.
Отчего-то процесс раздевания вызвал у всех какие-то непонятные трудности и немотивированную весёлость. Смешки и шуточки сопровождали этот своеобразный полярный стриптиз. А когда вся бесштанная команда «Буревестника» отказалась в одних трусах, это обстоятельство и вовсе подняло всем настроение. Чай согрел не только тело, но и душу. Хотелось дурачиться, общаться и познавать окружающий мир. Всё вокруг будто бы изменилось и стало казаться не таким как прежде. Зачумлённая, вонючая яранга теперь выглядела вполне респектабельно и мило. Запахи не смущали, духота прошла. Сам же хозяин жилища тоже зримо преобразился. Его отталкивающая внешность перестала быть такой мрачной, а, наоборот, от неё пошёл позитив и добропорядочность восточного мудреца. Поза его, монументально торжественная, плавные жесты, манера говорить, напомнили Остапу прошлогоднюю аудиенцию у индийского философа в номере «Гранд-отеля». И неожиданно для всех великий комбинатор, обращаясь к шаману, спросил:
– Уважаемый, а в чём смысл жизни, не подскажите?
– О-о, какой, вот, не простой вопрос, – золотоордынские глаза чукчи сжались до совершенных щёлок. Он вынул изо рта свою трубку и почесал лысеющую макушку. – Ответить на него будет нелегко, вот.
В надежде услышать что-либо глубокое гости перестали шушукаться и замерли. А старик опять зарядил понюшку табаку себе в нос и чихнул так, будто треснул – и только чудом не развалился на две примерно равные половины. Эта припарка и дала шаману необходимый импульс, и, немного помолчав, он заговорил:
– Река жизни у каждого своя. Вот… И течёт у всех по-разному. И ветер судьбы в паруса дует каждому свой. А значит и смысл жизни, вот, у каждого свой, – шаман затянулся и выпустил облако дыма, отдалённо напоминающее летящую каравеллу. – Счастье в жизни, вот, надо искать. Что бы жилось хорошо. Вот и весь смысл. У нас – у чукчей есть одно древнее сказание, вот, давайте я вам его расскажу.
Возражений не последовало, и чукча начал свой рассказ.
Древнее чукотское сказание о смысле жизни и поиске счастья.
Жил в одном стойбище на берегу реки молодой оленевод. Пас он оленей, и всего ему хватало, всего у него было в достатке; жизнь текла размеренно, зима сменяла лето, и олени его были сыты. Но хотелось ему чего-то большего, каких-то сугубо новых горизонтов; хотелось сменить обстановку и развеяться. И всё чаще молодой оленевод стал засматриваться на другой берег реки. И казалось ему, что там, на том берегу реки, и трава зеленее, и ягеля больше растёт, и волков меньше, и даже солнце там светит ярче. Но плохо плавал молодой оленевод, и как бы ему не хотелось попасть на другой берег, а страх свой он пересилить не мог. Да и водичка, по правде говоря, была далеко не такая, как летом в Евпатории. Но вот однажды, в одно прекрасное весеннее утро увидел он на том берегу юную девушку, стройную и круглолицую. И влюбился молодой оленевод в юную девушку, так крепко влюбился, что поборол свой страх, собрал свою ярангу и переплыл на другой берег реки. А переплыв, ответственно заявил он ей о своей любви исключительно неземной, что помогла ему побороть его страх. Ну а девушка прониклась этим его признанием и полюбила оленевода тоже. И стали они вместе пасти оленей, и кочевать по тундре, в поисках новых горизонтов и общего, одного на двоих счастья. Отдалились они от реки в этих своих скитаниях, нарожали детей, расплодили оленей, но так и не нашли то, что искали, а может и нашли, да в суете и заботах не заметили. И так бы они и закончили свой путь, если бы опять не вышли на берег той самой реки. И вдруг, уже не молодому оленеводу показалось, что там, на том, на его бывшем родном берегу, и трава зеленее, и ягеля больше, и солнце будто бы ярче светит, а вместо старого стойбища с неказистыми ярангами стоит теперь посёлок из домов деревянных с окнами и электричеством. Ну, вот, думает, пропустил я, похоже, весь прогресс, всё, думает, хватит кочевать, вот теперь заживу, теперь то попользуюсь благами цивилизации на склоне лет, обрету наконец долгожданное счастье и покой. И не было у оленевода больше страха, смело переправился он на другой берег вместе с женой, детьми и оленями. Пришёл в своё стойбище, ставшее теперь посёлком, а его в колхоз заставили вступить, оленей в совхозное стадо забрали, да ещё и общественную нагрузку повесили. Вот.
– А смысл то в чём? – отважился на вопрос осмелевший от чая художник, потерявшийся в туманных гиперболах чукотского фольклора. Но последовавший ответ шамана вогнал живописца ещё дальше в тёмные бездны первобытнообщинного экзистенциализма.
– А смысл, вот, в том, что хорошо не там, где нас, вот, нет… и не там, где мы есть… А хорошо, вот, там, где нам хорошо, а там, где нам хорошо, там и счастье. Главное – не бояться, вот!
«Так выпьем же за то, чтобы наше местоположение географически совпадало с местоположением нашего счастья!» – хотел было сказать Остап, дабы обратить шаманское нравоучение в некий тост, да не стал. Голова его шла кругом. Мысли быстро сменяли одна другую, путались, наскакивали друг на друга, сбиваясь из сметаны в масло; а масло расплавилось и завоняло. В мозгу воцарился настоящий кавардак. Хотелось сделать что-нибудь оригинальное: сжаться в одну крохотную точку и резко разрастись, заполнив собой всё пространство полога, или ещё лучше воспарить и слиться с вселенским эфиром, растворившись в нём. Осоловелые, блуждающие взгляды остальных членов экипажа, говорили о том, что они тоже отвлеклись от реальности и замаслили нечто подобное.
– Я, вот, вижу, вы уже готовы, – вдруг сказал шаман, безошибочно определивший психоделическое состояние своих гостей, ориентируясь и на свои собственные ощущения. – Давайте, я теперь, вот, вам на хомусе сыграю, вот, Песню тундры.
Возражать опять ни кто не стал. И судя по их блаженной мимике, они и прибыли в эти нетронутые просвещением земли с одной единственной целью – послушать, как исполняет рапсодии на хомусе старый, прокуренный оленевод.
«Дын, ды-дын, ды-дын», – забренчал он на своём древнем, как кочевое скотоводство, инструменте. «Дын, ды-дын, ды-дын». Мелодия лилась не сложная, но как-то сразу цепляла, будто шаман теребил не язычок своего варгана, а непосредственно струны души у слушателей. «Дын, ды-дын, ды-дын». Исчезли чёрные стены яранги, и открылась бескрайняя цветущая тундра. И все полетели над ней. Над белёсыми полями ягеля, над ручьями и болотами, над стадами мирно пасущихся оленей, над ягодными равнинами, земляничными полянами и грибными кочками. «Дын, ды-дын, ды-дын». Полёт между небом и землёй, вне времени и законов физики, реальный и нереальный одновременно. Но вдруг, когда на горизонте показались голубые вершины Шамбалы или Беловодья, а может и вовсе заросшие отроги Корковаду, шаман внезапно забил в бубен. «Бом, бо-бом, бо-бом!». Мотив был такой же, но звуки сыпались резкие, тяжёлые, неудержимые, точно камнепад. «Бом, бо-бом, бо-бом!». Шаман больше не дёргал за струны души, теперь он бил своей колотушкой из китового уса прямо по темени, по мозговой корке. «Бом, бо-бом, бо-бом!». От этих мощных, сокрушительных ударов треснула кора и сознание рассыпалось на осколки, и в образовавшуюся брешь из подсознания полезли тёмные образы былого. И Остап вспомнил! В его памяти всплыли подробности того рокового вечера накануне кровавой развязки античного приключения.
Бендер через какого-то матёрого татарина, носильщика с Октябрьского вокзала напал на след последнего, двенадцатого стула, и ему оставалось только вычислить точные координаты того места, где этот злосчастный стул стоит. Бриллианты мадам Петуховой были близки как никогда. Вечером, почти уже ночью он пришёл в комнату Иванопуло уставший, но решительный: завтрашний день обещал дать координаты. Он не делился с Ипполитом Матвеевичем ходом своих розысков – не считал нужным. Вот и на сей раз, ничего не говоря Воробьянинову, Остап сразу лёг спать. А бывший предводитель уездного дворянства не мог заснуть. Его уже давно одолевали подозрения и различные сомнения. Упаднические, обречённые мысли свили гнездо в его повредившейся голове и не давали ему покоя, и он всякий раз по возвращении Остапа допекал того своими пустыми расспросами.
– Товарищ Бендер, – негромко обратился он к техническому директору.
– Чего, Киса? – раздражённо откликнулся Остап. – Я спать хочу.
– Товарищ, Бендер, а я знаю, где ещё один клад спрятан, – вдруг выдал Воробьянинов, ещё больше озлобив Остапа.
– Идите в жопу, предводитель!
– Нет, я серьёзно.
– И я серьёзно. Мы один то клад уже почти полгода найти не можем, а вы мне теперь ещё про какой-то поёте, – Остап зевнул и потянулся. – Давайте так! Тот, что в стуле я беру себе, а вы этот забирайте. Я не против.
– Да, нет, вы послушайте, – не отставал Воробьянинов. – Это было в январе восемнадцатого года. Я тогда ещё в Старгороде проживал…
– Киса, говорите потише. Я засыпаю… – Бендер снова зевнул. Он уже привык, засыпая, слушать монотонные воробьяниновские россказни о славных старых, дореволюционных временах.
– Так вот, – стал говорить Киса уже полушёпотом, – ко мне как-то утром приехал господин Тугощёков, Капитон Митрофанович с супругой, мой старый знакомый, председатель московского охотничьего клуба. Вообще-то, он в Старгороде проездом оказался. Он в Севастополь ехал, а оттуда хотел куда-нибудь в Европу отбыть. Плохо, говорит, нынче в Москве: национализация, экспроприация, грабежи, погромы, одним словом, говорит, форменная вакханалия и хаос. Вот он и решил переждать всю эту революцию где-нибудь, где не так опасно. А человеком он был не бедным – купец, торговал хлебом, мукой, зерном, ещё чем-то там, и для всех этих дел имел свой собственный банк! Значит, приходит он ко мне и говорит, всё, говорит, национализировали мой банк. Пришли, говорит, под вечер четыре вооружённых человека в кожаных тужурках, и сообщили, что банк переходит в собственность новой власти. А я, говорит он мне, заранее знал, что придут банк мой отбирать, и всю валюту наличную, ну ту, что с собой взять не получалось – тяжело, – в основном мелкие купюры, засунул в два баула инкассаторских и в подвале охотничьего клуба закопал. Ну а копает он, скажу я вам очень хорошо. В своё время он был чемпионом по охоте на барсука с таксами… Вот… А керенки, он говорит, всякие, билеты кредитные, боны там и прочую шваль им оставил – пусть подавятся! Хи-хи…
Погружающийся в сон великий комбинатор тоже издал какой-то неопределённый звук – то ли смешок, то ли стон, и распалённый собственным рассказом Воробьянинов воспринял это как одобрение на дальнейшее повествование.
– И что бы вы думали? – продолжала «особа, приближённая к императору», довольная тем, что Остап Бендер её больше не посылает в места, беспрепятственный доступ в которые имеют только урологи, проктологи и лица с тяжёлыми поведенческими отклонениями, и наведываться куда приличным, интеллигентным людям как-то, мягко говоря, западло. – Решил я сегодня свежим воздухом подышать, прогуляться, на трамвае проехаться. И совершенно случайно набрёл на тот самый охотничий клуб. Только раньше у него адрес был: Первый Воздвиженский переулок дом номер двенадцать, а теперь и улица по другому называется и номер дома зачем то сменили. Всё переименовали! Но я его узнал. Клуб это охотничий, тот самый. Может сходим, товарищ Бендер, проверим подвал? А вдруг баулы всё ещё там. А? Сходим? проверим?
Но Остап ни чего не ответил. Он уже спал.
Воспоминания, вылезшие под воздействием шаманского чая, который с кулинарной точки зрения являлся, скорее, плодово-ягодным компотом, поразили Остапа до глубины души. Ему тут же захотелось поделиться вновь открывшимися фактами с товарищами, и он распахнул глаза, широко вернувшись в реальность. К некоторому своему удивлению шамана в яранге он не обнаружил. Не было нигде видно и Семёна Бурдова. Недвижимо лежал на полу Севрюгов, прерывисто дыша, а доктор сидел и качал головой, будто в такт продолжающей звучать мелодии хомуса. А яранга жила своей жизнью, стены её шевелись, и пламя жирника отбрасывало на них длинные, подвижные тени. Блуждая среди фантомов прошлого, Бендер как-то потерял счёт времени. Он даже не заметил, что с первыми ударами шаманского бубна художник, не совладав с нахлынувшими на него чувствами, вдруг вскочил и в чём и был, то бишь в одних трусах и шарфе, стремглав выбежал из яранги прочь. Полярный лётчик попытался его остановить, но от выпитого зелья ему казалось, что он сросся с ярангой, влип в неё, став с ней одним целым, и когда он поднимал ногу или руку, весь пол чукотского жилища тянулся вслед за ними, словно мёд за ложкой. Шевелить конечностями в таких непростых условиях было неимоверно тяжело, и хотя он не сдавался, но от этого энергозатратного, бесплодного ползанья авиатор совершенно выбился из сил и так и затих, распластавшись лицом вниз. Доктор же Борменталь, также как и Остап, тоже сначала провалился в воспоминания, а потом совсем перестал выходить на связь с нашим миром. Сколько-то побродив по астральным планам, где он даже успел пообщаться с Парацельсом и ещё парой-тройкой каких-то при****нутых средневековых алхимиков, врач пришёл в себя, полностью переосмыслив свою жизнь. Ему словно бы довелось побывать на тёмной стоне своей светлой личности, и доктор Борменталь ужаснулся увиденному там.
– А где? – Бендер только и смог кивнуть головой, указав на пустующие места шамана и Семёна.
Доктор пожал плечами. Он и сам пропустил эпизод с бегством Бурде. Обращаться с вопросами к Севрюгову было бесполезно, Остап только проверил дышит ли полярник, залипнувший и уснувший на полпути к нирване, а затем, последовал примеру старого чукчи и тоже, запустил понюшку махры себе в нос. Эффект был тот же. Остап так убийственно чихнул, что вековая яранга чуть не сложилась.
– Уф, – выдохнул Бендер, почувствовав, как немного прояснилось в голове.
Для закрепления результата он закинулся ещё одной порцией табачка. Правда, на этот раз результат случился обратный. Махорка попала Остапу в носоглотку, и от этого чих его получился не наружу, а как бы вовнутрь. Глаза его чуть не выскочили, и махра полетела из ушей. И он подавился, закашлявшись аж до слёз.
– Не туда пошла, – обиженно вымолвил управдом, утираясь и отхаркиваясь.
В этот момент у входа в ярангу послышалось шевеление. Кто-то, пока Остап отплёвывался и размазывал по сусалам сопли, уже проник внутрь и теперь, тяжело сопя, пробирался к пологу. Остап испугался, что это крадётся страшный хищник с клыками и отсутствием знаний о том, что человек это вершина эволюции и макушка пищевой цепи, и что включать его в свой рацион не очень гуманно. И растревоженное мухоморами воображение уже начало рисовать картины одну инфернальнее другой. В надежде найти что-нибудь тяжёлое, чтобы встретить непрошеного визитёра во всеоружии, Бендер оглянулся по сторонам. Но ему под руку попалась только колотушка для бубна – так себе вариант. Доктор Борменталь, тот вообще, обречённо сидел в задумчивой позе просветлённого мастера, разгадавшего сканворд из перипетий собственной жизни. То ли он просто не видел большой опасности в этих шорохах и звуках, то ли его сознание снова слетело с катушек адекватности и запуталось в очередных галлюцинациях. И даже когда створки входа раздвинулись и в образовавшуюся щель начала медленно втискиваться чья-то мохнатая спина, положение тела доктора оставалась по-прежнему камено неподвижным, а выражение лица таким же загадочно-счастливым с лёгким оттенком усталости и грусти. Остап же, увидев эту спину, и дабы пресечь незаконное проникновение в шаманское жилище, не придумал ничего лучше, как выплеснуть на гостя горячий чай и вдобавок запустить в него опустевшим ведром.
– Ай! Ой! – раздались выкрики старого шамана, не ожидавшего, вернувшись к себе домой, получить ведром по хребтине. – Вы чего творите! Чего, вот, русские буяните у меня. Совсем ополоумели! Ивмъэтун (чукотск. дух безумия) в вас что ли, вот, вселился? Чай, вот, весь у меня разлили, чайпат… Подсобите, вот, лучше!
– Извиняюсь, – виновато отозвался Остап Бендер. – Я думал это… это росомаха к нам лезет.
Только теперь он признал чукчу облаченного в меховую кухлянку. А спиной вперёд старик продвигался потому, что волок за собой оленью шкуру, на которой возлежал голый Семён Бурдов, укрытый сверху ещё одной овчиной. Шаман уже очень устал тащить художника, от этого и дышал тяжело, он и сам замёрз (тоже выбежал налегке) и сильно озлобился.
– Росомаха? К’эпэр?! – глаза старого чукчи округлились до вполне себе европейских размеров. – Чего ей, вот, здесь делать. Я, вот, если хотите знать, и сам, вот, могу росомахой обернуться.
Раскрыл свой секрет полярный чернокнижник. И тон его был таким непринуждённым, будто он сообщил Бендеру, что умеет шевелить ушами. Остап крепко задумался, но в это мракобесие, тем не менее, поверил, и стал помогать втягивать замёрзшего Семёна в тёплый полог яранги.
– А этого то жмурика, вы откуда притараканили? – спросил у чукчи Остап, сам удивившийся тому, как после колдовского, «брусничного» отвара распоясался его лексикон, вернувшийся во времена буйной, мелкоуголовной молодости. – На прогулку выводили, свежим воздухом подышать?
– Убежал сам он. Какой, вот, ваш товарищ дурной. А ещё добавки просил… Я, вот, в бубен, в ярар! бить начал, он, вот, вскочил и побежал. Голым, вот, зачем-то на холод побежал. Я за ним, вот, побежал… Я за ним, вот, бегу, он, вот, от меня убегает. Я за ним – он от меня, вот. Так бы совсем убежал бы, вот, и замёрз. Сгинул бы… Хорошо в капкан Капканыча, вот, ногой попал. Тут я его и догнал, вот.
– Иван Арнольдович, ты как, с нами или где? Может поможешь уже? – упрекнул врача за бездействие Остап. – А то этот наш альбатрос неприкаянный околеет тут ещё. Вот ему обидно то будет – зажмуриться, когда до Америки уже добрались почти.
Остап потряс доктора за плечо и, не удержавшись, зачем то дёрнул его за остро торчащую, всклокоченную бородёнку.
– А? Ага, ага. Я нормально, нормально. Шаманский, сука, чай! – Борменталь словно бы отсутствовал, но теперь очнулся и склонился над живописцем. – А чего с ним?
– На холод голышом выскочил, – снова повторил теперь уже специально для доктора чукча. – И бежать от меня! И главное, пока он от меня бегал, всё кричал. Бежит, гинь, кричит, вот, гинь нечистая! Какая, думаю, гинь, какая, вот, нечистая. Думаю, в баню что ли он, вот, голый собрался, раз «гинь нечистая» кричит… Помыться, видать, захотел. Только в посёлке, вот, баню ещё не построили. Ничего ещё толком, вот, не построили. Эх-хэ-хэх… Сейчас, вот, бань везде понастроили, вот, чукчи в них моются, потом, вот, хворь к ним пристаёт. А болеть ко мне идут, вот…
Старый чукча, напившись своего чая, говорил много и по делу и не по делу. Грибное зелье пробуждало у него потребность в общении. И если не было поблизости живых собеседников (а такое бывало чаще), то шаман беседовал с огнём, Луной, темнотой ночи, ду;хами, ветром, прибрежными скалами, северным сиянием, Матерью-Моржихой и тому подобными не самыми разговорчивыми объектами и явлениями, чей голос могли расслышать лишь ведьмы, шаманы, наркоманы да пациенты психиатрических лечебниц в буйной фазе шизофрении.
– Ну, обморожений нет – это уже хорошо. Переохлаждение только и, кажется, пятая и третья плюсневые кости сломаны… Но это не точно, – поставил предварительный диагноз доктор Борменталь. – И без сознания он, не пойму от чего. Обморок что ли у него.
– Я его пока сюда, вот, тащил, он ещё говорил чего-то, а теперь, вот, молчит совсем, – уточнил чукча. – Ох, дурной, вот.
– Пульс низкий, сердцебиение слабое, – добавил Борменталь, прощупав по руке, как работают внутренности замёрзшего. – Надо бы его обогреть как-то. Спиртом бы его натереть…
Пока обмазывали Бурдова спиртом, словно мариновали утку для жарки по-пекински, Остап, ворочая худосочное тело одурманенного живописца, думал, что хорошо, что не убежал лётчик Севрюгов, а то этот тщедушный старикашка-шаман не дотащил бы стокилограммового полярника до яранги, и они застряли бы в этой недостроенной заполярной дыре до первых весенних пароходов.
– Его сейчас желательно куда-нибудь в тепло поместить, – закончив процедуру, сказал врач, как бы обращаясь к хозяину яранги. – К печи бы горячей. А ещё лучше в баню. Но бани, вы говорите, нет.
– А вы его, вот, на этого здорового вашего сверху, вот, положите и шкурами, вот, накройте, – шаман указал на широкую, блестящую от пота спину спящего Севрюгова. – Пусть он, вот, его и греет, чего лежит зря.
Так и поступили: уложили Семёна поверх полярного лётчика и застелили несколькими шкурами.
Утром с размороженным живописцем случился маленький детский казус – он обмочился, и проснувшийся от этого лётчик Севрюгов своим возмущением окрасил рассвет в пунцовые цвета неловкого стыда за других. Первоначальным желанием полярника было быстро убить Бурдова и закопать его рядом с нерпой. Но он всё ещё плохо управлял своими расслабленными конечностями, от чего сильно страдала координация движений, да и чувствовал он себя так, будто его размазали по немытому полу яранги и забыли прибрать. Поэтому казнь решено было отложить, ограничившись лишь устным порицанием. Горячие слова первого пилота были пропитаны едкой иронией, но в череде его тирад превалировал всё ж таки упрёк в адрес нерадивого художника. Лётчик укорял Бурде в чём только можно: в низких умственных способностях, в слабом здоровье, в отсутствии совести и морали, в мелкобуржуазных замашках и паразитическом образе жизни, в безответственности и откровенном разгильдяйстве. В выражениях он не стеснялся, и в характерной для себя манере с большим апломбом технично заменял литературные слова на их матерные аналоги. Его безудержному фонтану это добавляло экспрессии и забористой эмоциональности. Особенно ловко полярник жонглировал разнообразными животноводческими аллегориями, сравнивая Семёна то с одним, то с другим не самым благородным представителем фауны. Чаще всего это были копытные млекопитающие, начиная от уже набившего оскомину козла и заканчивая ишаками и какими-то муфлонами. Причём лётчик обильно сдабривал все эти зоологические нарицания сальными прилагательными, чётко указывающими на то, что животное было подвергнуто сексуальному насилию; либо же авиатор давал твёрдое обещание сделать это в обозримом будущем с тяжёлыми последствиями для объекта нападок. И ещё командир «Красного Буревестника» вознамерился кастрировать Бурдова, а из отчекрыженных причиндал художника приготовить какое-нибудь несложное блюдо и художнику же его и скормить. Звучало это угрожающе, но несколько сумбурно. А первый пилот всё не унимался, продолжая смешивать Бурде с грязью своих грубых, содомитских фантазий. Некоторые севрюговские задумки поражали своим утончённым садизмом, а некоторые, так и вовсе вызывали у Остапа и доктора нечто среднее между испугом, восторгом и лёгким шоком. Теперь им казалось, что всё то устное народное творчество, которым искрил Севрюгов до сего момента, было лишь репетицией, жалкой прелюдией перед сегодняшним выступлением. И даже вчерашний лирический монолог под крылом самолёта мерк в сравнении с ним. Там всё-таки обстановка не была такой камерной, мешали шум моторов и рёв ветра, слова не всегда долетали до ушей благодарных слушателей, а подхваченные пургой растворялись в ночном небе, да и корить в своих неудачах кроме собственной нерасторопности Севрюгову было не кого. Здесь же в тесноте северного жилища совпало всё: идеальный адресат и конкретный виновник эксцесса, скверное настроение, мухоморовый отходняк, спутанность похмельного сознания, горькая обида за подмоченную репутацию, и гнев, и злоба, и тоска… Пожалуй, что так искренне, так неистово и от всей души крыл в свое время лишь только Гришка Отрепьев, когда его полупьяного, в одном исподнем возмущённые казаки волокли заряжать в пушку. Но даже в этом мощном потоке авиаторского срамословия трёхэтажным особняком стоял двусмысленный (если не сказать – амбивалентный) топоним, к которому Севрюгов прибегал наиболее часто, и которым он обкладывал Бурдова со всех сторон, и сверху и снизу, и даже изнутри. До этого момента полярный лётчик (почему то) не применял его, и, по всей видимости, он был навеян чудодейственным грибным чаем, но зато он в полной мере отражал неприятный утренний инцидент, а также указывал на некоторые недостатки живописца и его не совсем благонадёжный социальный статус. Шляпа ***ва! К счастью, до рукоприкладства дело не дошло, но около часа хриплые крики зафаршмаченного героя-полярника сотрясали ветхие стены яранги. Сам же бенефициар, свалившегося на него отборного непечатного великолепия стоически сносил обрушившуюся на него лавину оскорблений. Он, вообще, слабо понимал суть происходящего и особой вины за собой не признавал. Ведь это была не его идея использовать лётчика в качестве перины-печки, и уж тем более «шляпа хуева» и помыслить не смела превратить отважного полярника в отхожее место. С кислой миной, угрюмый и потерянный Бурде сидел и нежно гладил сломанную ногу. Ещё саднила поцарапанная о наст спина, раскалывалась голова, а мысли, редкие и пустые, стрёмные как микробы, бесцельно ползали там, противно нагоняя ощущение полной безысходности. С такой ватной головой и депрессивными мыслями хорошо служить стрелочником где-нибудь на железнодорожном переезде, сидеть и с тупой надеждой ждать, пока разогнавшийся паровоз собьёт корову. И чтобы рога и копыта в разные стороны, и вымя набок. Полная бредятина…
Этот разнос остановил чукча;, объяснивший, что, собственно, ни чего ужасного то не произошло, и здесь в заполярье, моча, если не эликсир жизни, то очень ценный и нужный продукт. Ей, к примеру, дубят оленьи шкуры, моют голову, чтобы вывести вшей, или делают примочки, а зимой поят оленей, для поддержания их солевого баланса, а дети малые, коим в силу возраста опасно употреблять отвар из мухоморов, пьют мочу взрослых, которые этого отвара обпились. И старик привёл ещё много подобных омерзительно тошнотворных примеров, диковатых с точки зрения современного, испорченного цивилизацией и гигиеной гражданина.
– Вас послушать, так выходит, что он чуть ли не облагодетельствовал меня, – с грустной иронией в голосе просипел лётчик Севрюгов. – Может ему ещё спасибо сказать, за то, что он мне всю спину обоссал!?
– Спасибо, вот, не спасибо, – возразил шаман, – а, вот, ругаться так страшно не надо. Слова, вот, такие ваши нехорошие не надо громко, вот, говорить тут. Очаг мне можете, вот, осквернить. Железного Ивмъэтуна можете впустить! Вот.
– Ну, это, да… Это я погорячился. Извиняюсь, – признал свою вину поостывший полярник. – Вспылил спозаранку. Простите, и за очаг, простите, и за этого вашего… железного, как его там… Но это всё из-за него!
И полярный лётчик неприличным жестом указал на пригорюнившегося живописца, на которого и смотреть то было больно. Вид у него был такой, будто его одновременно выпороли, устроили ему сеанс экзорцизма, и вдобавок Севрюгов реализовал большую часть своих угроз, адресованных Семёну.
– Да, Сеня, Борис Брунович прав, – твёрдо констатировал Остап Бендер. – Сегодня ночью в своих пошлых выходках ты переплюнул сам себя!
А точку поставил доктор Борменталь, глубокомысленно произнёсший на латыни:
– Vir prudens non contra ventum mingit! (Латынь. Мудрый муж не мочится против ветра!)
После того как крылатый Юнкерс унёс «братство неприкаянных» дальше на восток, старый шаман в течении трёх дней проводил обряд очищения своей яранги от скверны и изгонял из неё непобедимый русский дух.
Глава 8. Навстречу мечте хрустальной.
«Буревестнику» было нехорошо. Полёт его стал не ровный. С перебоями работали моторы. Точно простудившись на зимнем арктическом холоде, они подхватили тонзиллит и – то один, то другой, то третий – кашляли и чихали, и время от времени на несколько секунд замирали. Им теперь срочно требовалась неотложная госпитализация, горячие ванны, компресс и санаторно-курортный отдых. Всё-таки прав был этот барбос Алкснис, не пуская Севрюгова в небо и запрещая этот опасный до безумства перелёт. Машина начала гробиться. Разумеется, сказывался и пролёт на левом, самопальном керосине, и гусиный форс-мажор, и череда жёстких посадок, и множество более мелких технических неувязок. Но факт остаётся фактом – «Красный Буревестник» летел на честном слове! И капитан воздушного судна полярный лётчик Севрюгов понимал это как никто другой. Он то и дело выглядывал в окно, с тревогой взирая на чахнущие агрегаты, озабоченно глазел на приборную панель, на суетливо пляшущие стрелки, сипло вздыхал и, бормоча что-то неразборчивое и очевидно крепкое (не иначе), тёр свой волевой подбородок, поросший грубой солдатской щетиной. В кабине вперемешку с папиросным дымом висела гнетущая нервозность. Остап Бендер в силу своей должности второго пилота тоже приуныл. На душе у него скреблась целая стая стервозных, надоедливых кошек. Но этот навязчивый скрежет был вызван не только плачевным состоянием самолёта. Сегодня оставался последний бросок на восток. К вечеру надлежало достичь государственной границы и оказаться в Америке. Всё. Прощай, Родина! Здравствуй, безалаберная жизнь на берегу тёплого океана. Адье, великая страна! Бон диа, Рио-де-Жанейро!!! Только вот не ранее как полгода назад Остап уже имел неприятный опыт пересечения советской границы, после чего наткнувшись на алчность румынских пограничников, он расстался со своим миллионом и чуть не расстался с жизнью, отделавшись в кровь разбитым лицом и лёгкими телесными повреждениями. Ожидать подобного коварства от стражей американских рубежей, наверное, не стоило, но экономическая депрессия, бушующая на территории Соединённых Штатов, на пару с сухим законом, заставляли, как минимум, напрячься. К тому же Берингов пролив это далеко не Днестр, по которому можно было туда-сюда-обратно, пока не тронулся лёд. Это была серьёзная водная преграда, и в случае возникновения пограничного конфликта сродни остапо-румынскому, пятиться было некуда. И главное, великого комбинатора стали одолевать сентиментальные, какие-то белоэмигрантские нюни. Как конченный барон-изгнанник он вдруг затосковал по родине. По берёзам и их сокам, и их же банным веникам, по широте равнин, по самоварам, по блинам, по цыганским романсам, по закатным соловьям, по малиновому звону, по вяленой вобле, по размаху народных гуляний, по Хохломе, по Волге, по молоку и сену, и по прочим сермяжным прелестям, что не засунешь в чемодан и не утащишь с собой на чужбину. С кристальной ясностью блудный сын турецко-подданного внезапно осознал, что теряет всё это. Будто бы множество нитей связывающих его с отчизной начало трещать и рваться, с мясом выдёргивая из Остапа духовные скрепы. И чем дальше летел «Буревестник», удаляясь от отчего дома, тем больше разрывалось этих связей. А те, что по прочнее, те, что рвались не сразу, растягивались, точно резиновые, и с удвоенной силой тянули в обратную сторону. Казалось, дашь слабину, закроешь глаза, а эти резинки сожмутся и забросят тебя назад, куда-нибудь под Рязань или Серпухов в терем с караваем и резными наличниками, или на крутой берег Жигулей, прямо туда, где «из-за острова на стрежень.» Но «Буревестник», невзирая на плохое самочувствие, всё упорно двигался вперёд к далёким, алеутским берегам, рассекая побитым фюзеляжем холодные облака; а нити рвались и рвались… И с каждым таким разрывом, Остап, испытывал, если не физическую боль, то ментальную ссадину, и чувствовал, как беднеет его богатый внутренний мир, как в душе образуется пусть и маленькое, но ни чем не заполненное пространство, и как эту пустоту наводняют всё те же назойливые кошки, и скребут там, бередя мятежную душу.
Но беспокойство испытывал не один Остап Бендер. И доктор Борменталь, и доблестный арктический ас Борис Брунович Севрюгов, и даже неприкаянный художник-передвижник Симон ле Бурде, всех терзали смутные сомнения: правильно ли они поступают, покидая Советскую Россию. Ведь у каждого были с ней свои, подчас, глубоко интимные связи. Да к тому же всех захватила накопившаяся усталость, обуяла апатия (ну это ещё и от шаманского чая) и задолбала постоянная нервотрёпка – неизменная спутница этого авантюрного перелёта, – со всеми вытекающими и входящими.
«Фыр-тыр-тыр!..» Правый двигатель выпустил чёрную струю копоти и заглох. «Песец!» – сказал бы старый беззубый промысловик Капканыч. Но лётчик Севрюгов некоторые буквы в этом слове заменил на более твёрдые и решительные, добавив:
– Сдох, паскуда! Всё, кажись, приплыли. До Аляски, похоже, не доберёмся.
– Совсем? – уточнил Остап с ма-а-аленькой надеждой.
– Ну, да, – кивнул мастер ледовых широт. – Нет, ну может и долетим до неё, но нам, так то, в Фербанкс надо попасть, ну или хотя бы в Анкоридж… А если как рухнем где-нибудь в тундре! И что толку, что мы на Аляске, если до людей добраться не сможем. Опять друг друга есть будем? Хорошо нам на Ямале фортануло – шальное месторождение нефти нашли. А вот то, что нам на Аляске залежи запчастей попадутся, в этом я сильно сомневаюсь… Так что, придётся на Чукотке в Уэлене садиться, в посёлке.
– В Уэлене? – переспросил Остап Бендер, и в глухом его голосе почувствовалась страшная безнадёга.
Но ответ лётчика нисколько не добавил оптимизма в и без того сложную обстановку.
– До него бы дотянуть!
Забрезжили все явные признаки легендарного перелёта, включая и геройски трагический финал. Остап нервно сглотнул, и тяжёлый, стальной шар, обдавая холодком внутренности, быстро покатился вниз по пищеводу к выходу играть в нехитрую карточную игру «очко». Бендер окончательно сник. Лётчик же Севрюгов, напротив, оживился, собрался. Будто бы это не у самолёта отказал двигатель, а у него заработал турбонаддув. Возникшие новые трудности придали ему сил. Теперь он понимал, что на него смотрит, если не вся страна, то как минимум трое членов экипажа «Буревестника», которым не очень хочется пополнять длинный список сгинувших в Арктике горемык.
– Остап, – первый пилот легко постучал по своему штурвалу и нарочито убрал от него крепкие свои руки, подняв их вверх, – подмени меня. Я в Уэлен морзировать буду, узнаю, что там к чему. А то вдруг там тоже какая-нибудь контра успела окопаться, – зачем-то добавил он.
Бендер согласно вздохнул. Севрюгов развернулся к радиопередатчику и поднёс к уху наушники, после чего начал что-то неумело отбивать на ключе. Через какое-то время, видимо приняв ответный сигнал, полярник, с изменившимся лицом отстранившись от радиоаппарата, не обращаясь ни к кому конкретно, вслух удивлённо произнёс:
– Лидочка! Её позывной… И чего она там делает?
– Старая знакомая? – поинтересовался у авиатора Остап.
– Если бы! Просто раньше она в Ленинграде всё время была, оттуда нам радировала, связь поддерживала, метеосводки сообщала и прочие новости, а теперь вдруг – Уэлен! Странно даже… Ну, а так, я её и в глаза то ни разу не видел, и как она выглядит, даже понятия не имею. Только через морзянку с ней и беседовал! Давно, кстати, хотел с ней лично встретиться. Сейчас узнаю, как она на Чукотку попала, когда успела.
И летчик Севрюгов принялся снова что-то колотить на аппарате связи. Посылая свои радиосигналы и принимая ответные от невидимой, но вездесущей Лидочки, пилот улыбался всё шире и даже начал сипло посмеиваться, словно кряхтеть будто дед-пердед. Так продолжалось минут десять, наконец, Остап, которому становилось всё труднее управлять неисправной, заваливающейся на правую сторону машиной, не выдержал.
– Боря, а тебе не кажется, что сейчас не самое подходящий момент для любовной э-ээ… переписки? Мы всё-таки не на вечерней прогулке и не на Тверской. Сам же говоришь, что в любой момент рухнуть можем!
– А? Сейчас, обожди малость, – увлёкшийся лётчик Севрюгов не хотел отрываться. – Ты, главное, курс держи!
– Да я то, держу. А вот, ты явно не тем занимаешься! Нашёл время для кобелирования.
– Эх, Остап, сразу видно, что не романтик ты! – огорчился Севрюгов, прерывая сеанс связи и перенимая у Бендера управление самолётом. – Я только-только посадочную полосу нащупал.
– Посадочную полосу?.. Ты хоть метеосводку то свою от неё узнал? Нет, я, конечно, всё понимаю, – не унимался второй пилот, – у вас там, у полярников своя особая практика общения, вы женщин месяцами не видите, но ты же о Лидочке об этой не знаешь ничего и не видел её. Ну, ладно, с телефонисткой закрутить, там хоть голос её слышно! А тут… Кроме того, как она точки и тире настукивает, тебе и не известно ни чего больше! А вдруг она старая или страшная, как судьба барабанщика.
– Какого ещё, на хер, барабанщика? – уточнил лётчик, ухмыльнувшись.
– Барабанщика второго полка гасконских мушкетёров, – передав управление самолётом обратно, Бендер немного расслабился и, потянувшись, развалился в кресле. – Жил себе человек чуть ли не в Париже, жил. Вино пил, сыр делал… Не знаю, что там ещё французы эти делать любят… Лягушек ел, наверное, кокоток там всяких фаловал, куртизанкам дымоходы чистил… В смысле трубочистом, может быть, служил в каком-нибудь парижском жилтовариществе. Жил, в общем, не тужил, забот не знал. А его – бац! – в армию забрали, барабан – на шею, в мундир нарядили и на войну отправили. Просвещённая Европа! Политика!.. Ну, на войне его, к счастью, не убили, но потрепало его так, что дни свои он закончил в городе Пропойске, не то конюхом, не то помощником конюха!
– Это ты о ком?
– Да, это мне Семён про прапрадеда своего рассказывал. Вспомнил его чего-то. Нелёгкой судьбы человек! – при этом тон Остапа вдруг сделался таким душевно мечтательным, будто бы у него у самого вся молодость прошла в походах наполеоновских войн.
– Тьфу, ты. Вот, этот Бурде балабол моржовый! А мне он плёл, что прапрадед у него чуть ли не этим, как его… капельмейстером в драгунском полку служил.
В этот момент в кабину нарисовался сам праправнук линейной пехоты барабанщика. Полярному лётчику уже успели прояснить некоторые подробности нелепой ночной оказии, и по каким таким неотложным медицинским надобностям его орденоносный организм вдруг понадобился в качестве грелки для окоченевшего художника. Поэтому Севрюгов престал фонтанировать оголтелой злобой, а вернулся к прежнему дружескому подтруниванию над Семёном, разве что более жёсткому и ядрёному, чем прежде.
– А мы вот только тебя, зассанца вспоминали! – быстро переключил своё внимание на вошедшего живописца авиатор. – Чего припёрся, хрен на блюде? Если опять тебя приспичило, то лучше сразу – за дверь! Пока вниз полетишь, все свои нужды и справишь, заодно жизнь свою трухлявую успеешь ещё раз посмотреть, ну и нас от своего присутствия избавишь.
– Я же, Борис Брунович, уже десять раз перед вами извинился, хватит уже мне это припоминать, – виновато прогнусил осрамившийся художник. – А на жизнь свою я вчера успел посмотреть, со стороны её увидел.
– А, ну тогда понятно, от чего это ты зажурчал, – продолжил свои (обоснованные) нападки Севрюгов. – Странно, что тебя от этого непотребства не стошнило.
– Ты, Сеня, чего прискакал то? – узнал у Бурдова за цель визита Остап. – Сидел бы спокойно со своей ногой со сломанной.
– Я просто спросить хотел. А почему правый пропеллер не крутиться? Он, что, не фурычит? Изломался?! – голос у художника задрожал, глаз задёргался, и последнее слово Семён произнёс буквально, то есть конкретно по б-у-к-в-а-м.
– Это нога твоя изломалась! А в авиации это называется – неполадки при полёте! – типа успокоил грозный воздухоплаватель. Он бросил косой взгляд на мелькающую внизу земную твердь и заговорил снова. – Помню, доставлял я как-то магнитометрическую экспедицию на Новосибирские острова, и вот над Карским у нас такая болтанка началась! Двигатель тоже, мать его, заглох! А только машина у меня тогда не эта, а совсем другая была, двухмоторная ещё…
Гремя индустриализацией, первая пятилетка тяжёлыми шагами мерила страну Советов, ударными темпами превращая дремучее гороховое царство в промышленного монстра, серьёзного и крутого, как питерский трамвай. Железная её поступь не обошла стороной и районы крайнего севера, чьи богатства по заданию партии большевиков надлежало осваивать Главному управлению Севморпути. Засучив рукава и подтянув утеплённые, ватные штаны, первая пятилетка азартно принялась обустраивать холодные окраины Страны Советов. И первые шаги пятилетки по вечной мерзлоте были уверенны и тверды, и оставляли глубокие, заметные следы по маршруту следования. Мурманский судоремонтный завод. Аэропорт полярной авиации в городе Архангельск. Диксоновский морской порт с геофизической обсерваторией и радиометеорологическим центром. Громадьё смелых планов начало сбываться, и Арктика вздрогнула от этого пролетарского рвения. А пятилетка всё набирала и набирала обороты, и партия только и успевала щедро раздавать пряники покорителям заполярных просторов. Но чем дальше на восток шло продвижение этих лихих передовиков-покорителей, тем больше становилось трудностей и тем меньше оставалось пряников. Тепла горячих сердец строителей новой жизни ещё хватило, чтобы растопить лёд в районе бухты Нордвик и докопаться до залежей очень полезных ископаемых, но на этом первоначально мощный порыв как-то поугас. Поступь пятилетки становилась неуверенной, следы её мельчали и тонули в глубоких снегах. Чтобы подстегнуть её замедлившийся галоп, партия схватилась за кнут, но холод брал своё. В Певеке пятилетка остановилась и замёрзла вовсе. Единственное, на что у неё ещё хватило сил, так это рассыпать горсть комсомольских зимовок по неизведанным просторам Чукотского полуострова.
Зелёная поросль комсомола, которой в силу юного возраста не довелось нюхнуть пороха гражданской войны, рвалась к великим свершениям. Молодые комсомольцы искренне завидовали героям-победителям, на чью долю выпала удача шашками прорубить окно в светлое будущее, и теперь им, идущим следом по пути в коммунизм тоже не терпелось проявить себя, хотелось своих побед, своих наград, своих моментов славы и доблести. Арктика же давала такой шанс всем без разбора. Само пребывание в этих суровых краях могло приравниваться к подвигу. И желающие испытать себя, помериться силой своего духа с Матерью-природой, убедиться в крепости своего здоровья и высоте морального облика, отправлялись зимовать в редкие посёлки и стойбища затерянные средь дикой тундры. «Комсомольцы, в Арктику!» – бросил клич Совнарком, и даже под это нелёгкое дело крупным тиражом выпустил иллюстрированную брошюру: «Задачи комсомола за полярным кругом». Но, вот, подвести существенную финансовую базу под свой призыв как-то не удосужился и пустил это дело на самотёк, понадеявшись на юношеский запал и пролетарскую смекалку молодёжи. Поэтому, зимовки такие создавались и существовали, опираясь исключительно на голый энтузиазм зимовщиков, и количество народа в них было сравнительно небольшим и редко превышало полтора десятка обветренных, жизнерадостных рыл. Соответственно, решать глобальные, широкомасштабные задачи, вроде строительства домны или возведения планетария, такими малыми силами они не могли, а занимались мелкими, сугубо локальными проектами, как то: геологоразведкой, наблюдением за погодой, изысканиями в области гляциологии, изучением животного мира и тому подобными студенческими полевыми практиками только в условиях крайнего севера и лютых холодов. Но основным занятием зимующих комсомольцев была просветительская работа с местным, отставшим от прогресса населением. Они обучали жителей Чукотского национального округа грамоте, азам марксизма-ленинизма, основам пролетарского быта и европейской культуры, и, как могли, объясняли все неоспоримые преимущества социалистического строя перед первобытнообщинным.
В Уэлене обосновалось целых две таких зимовки, и на третьи сутки Остапа с товарищами в полярном посёлке молодые зимовщики в полном составе нагрянули к ним в гости. Было ленивое послеобеденное время, что жители стран с более мягким климатом называют сиестой и проводят в тени кипарисов и пальм, покачиваясь лёжа в гамаке со стаканом лимонада в одной руке и сигарой в другой, здесь же на северо-восточной оконечности Азии, закутавшись в клубы отчаянно чадящего «Казбека», Остап Бендер и лётчик Севрюгов пили технический спирт, с географической, широтной крепостью в шестьдесят шесть градусов, когда в дверь избушки несмело, но твёрдо постучали. Эту избу, предназначенную для служащих радиостанции, на время предоставила им чуткая радистка Лидочка, с которой Севрюгов наконец-то познакомился лично. Женщиной она оказалась интересной – глаза с поволокой, пикантные усики над пухлой губой, – и отзывчивой, и, уступив свою жилплощадь экипажу «Красного Буревестника», сама перебралась жить на радиостанцию. Впрочем, ей и самой так было удобнее: не надо было каждый день преодолевать приличное расстояние от станции до дома по морозу и злым ветрам. Кроме неё в посёлке, как и на всей остальной территории Чукотки, радистов больше не водилось, поэтому неказистая с виду, но тёплая и уютная внутри, избушка, всецело перешла во владение небесных скитальцев. Правда, сидя в этом замечательном домишке никак нельзя было добраться до Американского континента, да к тому же аварийная посадка как-то неожиданно бесперспективно затянулась. Ведь предыдущие два дня ознаменовали собой отказ Севрюгова продолжать перелёт. Уже на подлёте у самолёта вышел из строя и второй двигатель, и характер их поломок был таков, что скудная ремонтная база посёлка не позволяя вернуть оба двигатели к жизни. Она и один то не позволяла! Бросать же своего верного винтокрылого питомца полярный лётчик не желал. Кроме того, растроганная Лидочка, которая, к слову сказать, тоже давно хотела завести знакомство с прославленным лётчиком, пустила в радиоэфир слух, что отважный Севрюгов благополучно завершил испытания новой противобледенительной системы и прибыл в конечную точку своего непростого маршрута. После чего в Уэлен стали стекаться поздравительные радиограммы не только со всех концов Советского Союза, но и из некоторых держав буржуазного политического строя, имеющих свои виды на арктические недра и остро следящих за положением там дел. Поздравления изобиловали льстивыми, красочными эпитетами, где полёт называли «выдающимся», «не имеющим аналогов», «эпохальным», «беспримерным», «титаническим», а самого лётчика Севрюгова – «Титаном полярного небосвода», «отважным из асов», «первым среди первых», «ледовым героем» и даже «воздушным матадором», и вообще, хвалили его на чём свет стоит. Этот сахарный поток похвальбы окончательно перевесил одну из чаш на весах сомнений, и Севрюгов решил Рубикон, то бишь Берингов пролив, не пересекать. Известие это ошарашило Остапа. Он тут же хотел было нанять на пристани лодку одной из местных зверобойных артелей, чтобы хоть на ней, но переплыть в Америку, вот только артельщики-чукчи отмечали традиционный праздник кита, отгуляв который, выходить в море они уже до весны не имели права – не позволяли многовековые обычаи и Мать-моржиха. Правда, на пристани Остапа обнадёжили, рассказав, что в торговую факторию должно прибыть последнее в эту навигацию судно совместного советско-американского акционерного общества за грузом моржового бивня и изделиями народного промысла, на нём можно будет и отплыть. Но море штормило. Корабль задерживался, а мог и не прибыть вовсе. Вот-вот собирался встать лёд. И господа присяжные заседатели, в лице мулатов в белых штанах, могли и не дождаться Остапа на заседание в этом календарном году. От этой неопределённости он и бухал средь бела дня. Севрюгов же пил от радости. Пришла телеграмма с поздравлениями от президиума Осовиахима и присвоением Севрюгову внеочередного звания комбрига. Доктор Борменталь и Бурде компанию не поддерживали. Они разбрелись по посёлку в поисках себя.
После секундной паузы стук повторился. Управдом и полярник переглянулись. Севрюгов сидел ближе к выходу, он и поднялся открывать дверь. В избушку тут же ворвалась лавина зимовщиков, человек десять-двенадцать, молодых, подтянутых, ещё не успевших запаршиветь от бесконечной полярной ночи-зимы, со свекольно румяными щеками, с задорным, партизанским блеском в ясных, слезящихся от возбуждения и морозца глазах, с душевными, нахальными улыбками на свежих лицах, в тёплых полушубках различного покроя и со светлыми, благородными помыслами. (О последнем, разумеется, можно было лишь догадываться по косвенным признакам – мимике, жестам, чистым шеям, отсутствию вставных зубов жёлтого металла). Они заполнили своей толпой всё маленькое внутреннее пространство домика так, что стало темно и тесно.
– Здравствуйте! – не стройно выпалили гости.
– Чего надо, молодёжь? – несколько грубовато спросил раздражённый (теперь уже) комбриг.
Они с Остапом в процессе возлияния развели нелегкую беседу за жизнь. Бендер утверждал, что жизнь – это сложная штука, Севрюгов, напротив, – простая. В разыгравшемся горячем споре пока удалось нащупать только одну точку соприкосновения: жизнь, как бы сложно или просто она ни была устроена, имела одно неприятное свойство – порой она внезапно заканчивалась, и по этому неоспоримому факту Остап и полярный лётчик расхождений не имели. В остальном же конфликтующие стороны твёрдо стояли на своих позициях и по ходу прений их не уступали. Гости же своим нежданным визитом нарушили плавное течение этой алкогольно-философской полемики.
– Я ни кого в комсомол принимать не буду! – быстро заявил подвыпивший Остап, присмотревшись к юному возрасту посетителей и вспомнив Диксон.
– А мы тут все комсомольцы! Комсомольцы! Да, комсомольцы, – раздалось в ответ несколько голосов. И женский: – Нас ни кого туда принимать уже не надо.
– Это радует. Молодцы, – только и оставалось сказать великому комбинатору. Хотя по его интонациям было понятно, что на этот грандиозный факт ему глубоко и откровенно насрать.
– Ну, так чего пришли? – снова спросил Севрюгов.
Слово взял бойкий молодой человек. По-видимому, это он верховодил всем этим неоперившимся кагалом сопливых полярников. И в дверь колотил, скорее всего, тоже он, поскольку вид у него был самый решительный, а из-под его распахнутого настежь полушубка наружу дерзко рвалась красная косоворотка.
– Мы, комсомольцы комсомольских зимовок на совместном собрании постановили и решили в честь вашего героического перелёта, значит, организовать Уэленское отделение Общества друзей воздушного флота! – выдал он на одном дыхании, без запинки и обиняков. Говорил он чётко, звонко, убедительно, делал красивые акценты и ударения, так, что хотелось ему верить и внимать, внимать и верить. Правда, на лётчика Севрюгова такое известие не произвело должного эффекта, и, заметив это, бойкий молодой человек решил вдаться в некоторые подробности, предшествующие собранию. – Мы тут не далеко живём в двух домиках Свиньина. Круглых таких. Их, значит, Свиньин придумал. Архитектор такой…
– Да, знаю я! – оборвал рассказчика авиатор. – Я с Владимиром Алексеевичем этим летом в Хабаровске встречался. Архитектор!.. Сам ты архитектор. Нагородил мне тут, хрен разберёт чего. Ни какой он, ни архитектор! Он, вообще, инженер военный. А ты мне тут рассказываешь… Ну, да ладно. От меня то вы чего хотели, друзья воздушного флота?
Лётчик натянуто улыбнулся и обвёл хмурым взглядом новоявленных членов общества, находящихся в лёгком смятении после недружелюбных слов прославленного ледового героя.
– Ни сколько не сомневался в вашей высокой компетенции! – махом сориентировался в обстановке всё тот же шустрый малый.
Он возглавлял одну из комсомольских зимовок и отличался тем, что был выдающимся приспособленцем, то есть хорошо держал по ветру нос. Как стрелка компаса, чутко улавливал меняющуюся конъюнктуру и без лишних колебаний следовал заданному вектору. Сам он происходил из рода беспризорников и по официальной классификации относился к плеяде морально дефективных подростков. Родители его куда-то запропастились в адской круговерти социально опасных перипетий, вызванных крахом царского режима. Может их сгубил тиф или испанка, а может в пылу классовой борьбы их шлёпнули красные или белые, или их распатронили какие-нибудь вольноопределяющиеся стрелки иной цветовой ориентации в богатой военно-политической палитре тех неспокойных лет, а может их ни кто не шлёпал, а они по-тихой смылись за рубеж, или просто выпали где-то в осадок после того, как улеглась и осела муть революционного водоворота. В общем, оставшись без родительского надзора, будущий комсомолец почти пять лет вёл исключительно бродячий образ жизни, воровал и разлагался, погружаясь в бурый ил социального дна, пока его оттуда не выловили, и он не угодил сначала в приёмник-распределитель, а затем в трудовую коммуну поднадзорную органам ГПУ. Режим там был почти казарменный, порядки – строгими. Перевоспитание было поставлено на поток. Молодого человека перековали настолько, что он обрёл политическую сознательность, подался в актив и угодил в комсомол, твёрдо встав на ноги. И уже после трудовой коммуны, самостоятельно следуя своим жизненным путём по выданной путёвке, молодой человек всё равно незримо ощущал крепкую опеку вышестоящих инстанций. А здесь, возглавляя зимовку на чукотском побережье, вдали от центральных аппаратов власти и сауронова ока партруководителей, он словно сбросил с себя эту тёплую накидку опеки, и на лоне нетронутой Арктики, надышавшись пьянящим воздухом севера, наполненным свободными радикалами романтики дальних странствий, почувствовал некую вседозволенность, и будто бы снова вернулся во времена своего босоногого детства, беспечного и шального, когда он ночевал под забором и нюхал клей. Моральная дефективность снова выперла наружу. Первым делом он упразднил в личном общении между зимовщиками-комсомольцами весь пафос казённого официоза и для большей простоты раздал всем участникам зимовки клички. Буйство фантазии не было его коньком, поэтому прозвища у всех получились скучными и однотипными, хотя, впрочем, и не обидными. Дисциплина в таком коллективе держалась не столько на идейных принципах комсомольского устава, сколько на уличном, даже каком-то жиганском авторитаризме руководителя.
– Так вот, товарищ Борис Брунович Севрюгов, – продолжил бывший беспризорник, – у нас, значит, к вам имеется просьба. Будьте нашим почётным председателем отделения!
– Вашим? – забыв о деликатности, резко захрипел Севрюгов. – А вы, вообще, кто такие? Кроме того, что вы комсомольцы, у вас ещё какие-нибудь достижения, заслуги перед Родиной имеются? В Осоавиахиме состоите? Или хотя бы нормативы ГТО сдали?
– А как же! – с жаром выкрикнул предводитель кагала и рукой указал на одного из комсомольцев в волосатой кепке с большим красным помпоном наверху. – Вот! Товарищ Обиходов, наш метеоролог! Он у нас и в Осоавиахиме состоит и значок ГТО у него – золотой! и даже авиамоделированием увлекается! Метеозонды! собственной конструкции! в небо запускает для точного расчёта движения воздушных масс! Это, это, Обиход, как ты там любишь про погоду то говорить? Всё время забываю…
– Погода мануфактурная и ветер без сучков, – напомнил Обиход, заметно шепелявя.
– Ага, точно! Или вот, товарищ Мякишев, наш другой метеоролог, – представил следующего зимовщика молодой, но шустрый руководитель. – Тоже, значит, ГТО сдал! Три прыжка с парашютом имеет!
Тут главарь заметил в руках представленного прыгуна с парашютом небольшой свёрток, который метеоролог уже начал разворачивать.
– Мякиш! А ты зачем барограф то с собой притащил?! – гневно зашипел на него беспризорник.
– Так, я тут данные интересные получил, – будто бы оправдываясь, пробубнил парашютист с рыжими волосами и такими же лисьего цвета бровями, пряча барограф обратно, – просто Борису Бруновичу показать хотел.
– Да что, по-твоему, Борису Бруновичу надо обязательно, значит, знать, что там барограф твой получил? Данные у него интересные!.. – взъелся на Мякиша безнадзорный руководитель. – Вы бы ещё на пару с Обиходом тот метеозонд сюда приволокли. Вдруг там тоже данные интересные пришли! Экспериментаторы луковые! Чуть на всю страну не загремели. Хорошо хоть не отморозили себе ничего. Руки бы вам за это гов… гхм… измазать. Позорите меня только…
Последние слова касались недавних, не самых достойных событий, и начальник зимовки всё никак не мог забыть тот, в прямом смысле, залёт его подчинённых, когда луковые экспериментаторы, недооценив подъёмную силу метеорологического аэростата собственной конструкции, чуть не улетели вместе с ним в океан. Заострять внимание Севрюгова на этом неприятном эпизоде бойкий начальник не стал и перевёл его на очередного члена своей команды отморозков.
– Вы лучше, Борис Брунович, познакомьтесь с нашим геологом, товарищем Панасяном. Он, между прочим, закончил курсы «Мастеров меткого выстрела». Белке слёта в глаз попадает! А ещё он, значит, чемпион Еревана по городошному спорту. Как в командных соревнованиях, так и в одиночных! И с ГТО у него тоже всё в порядке.
После этого надо было бы добавить экспансивное кавказское «Вах!» и, описав рукой полукруг, многозначительно поднять вверх указательный палец, но приспособленец не знал в полной мере традиционной горской риторики, поэтому «ваха» не последовало. А из толпы на полшага вперёд выдвинулся молодой человек с характерной закавказской внешностью; вокруг шеи и плеч у него обвился исполинских размеров шарф, который своим размером и броским орнаментом мог бы спокойно дать фору васильково-бежевому полосатику Бурде. Выдвинувшийся геолог поприветствовал лётчика и Остапа несколькими кивками головы и сделал шаг обратно.
Захмелевший Севрюгов с некоторой долей умиления глядел на весь этот комсомольский балаган. Он грелся в лучах вернувшейся славы и тешил проснувшееся тщеславие. А Остапу Бендеру взгрустнулось. В этом наглом руководителе зимовки он увидел молодого себя, такого же грубого, развязанного, заносчивого, наивного и хамоватого одновременно, и он понимал, что его собственная молодость безвозвратно ушла, что её больше никогда не вернуть, и что впереди, где-то там в обозримой перспективе уже маячит клюкой старость.
– А ещё вот, товарищ Шапкин, наш почвовед, – руководитель зимовки продолжил представление и указал на щуплого комсомольца с детским лицом, усыпанным подростковыми прыщами и украшенным большими очками в черепашьей оправе. – Тоже очень достойная личность.
Личность тем временем вытащила из-за пазухи карманные шахматы и приблизилась к столу, где в свободных позах римских патрициев, с томным интересом взирающих на раздухорившихся плебеев, сидели Бендер и Севрюгов. Очевидно личность намеревалась доказать, в чём именно состоят её анонсированные достоинства и не видела особых помех для этого.
– Шпиндель! Ты шахматы то зачем вытащил? – одёрнул его бывший беспризорник. – Ты что, сейчас тут играть что ли собрался?!
– Ага, хотел с Борисом Бруновичем партию сыграть. Блиц, – немного замялся почвовед Шпиндель, но шахматы не убрал.
– Ты, совсем что ли! – продолжил наседать на почвоведа борзой начальник. – Сыграть он захотел… Вон Апанас может тоже с Борисом Бруновичем сыграть хочет, так он же городки, значит, сюда свои не приволок, биту там, баклашки эти, как они называются… Всё время забываю…
– Рюхи – они называются, – подсказал своему забывчивому руководителю городошник Панасян, и в южном акценте его мелодичного голоса сверкнула седая макушка Арарата.
– Вот! Рюхи, значит, не притащил. А ты, значит, самый у нас умный? Шахматишки припёр… – изложил суть своих претензий к Шапкину беспризорник. – Да и всем же известно, что Борис Брунович боксом занимается! Может лучше побоксируешь с ним?
– У нас с ним разные весовые категории, – нашёлся Шпиндель, и, имея в виду Остапа, предложил: – А может, вот товарищ, соратник Бориса Бруновича в шахматы со мной сыграет?
– Нет, молодой человек, – отозвался Бендер, – в шахматы играть я уже бросил.
– Как бросили?!? – удивлению почвоведа не было предела. Для него было очень странным: как так можно бросить играть в шахматы, будто это вредная привычка или опостылевшая подруга.
– А вот так! В горсть зачерпнул и бросил, прямо в лицо сопернику. И, между прочим, попал, – разъяснил Остап. – С тех пор не играю. Сильные шахматные ощущения не для меня! Но вам я так поступать не рекомендую. Во-первых, за это, если догонят, то могут и побить. А во-вторых, вам это и не нужно. Вы, я вижу, юноша способный, так что, маэстро, продолжайте упражняться.
– Понял, Шпиндель, иди упражняйся в другом месте, а тут люди серьёзные собрались! – совсем затюкал Шапкина дефективный начальник. – Мы сюда с конкретным предложением пришли – отделение общества друзей воздушного флота открывать, а вы со всякими глупостями суётесь. Один барограф свой, значит, вытащил – данные у него там интересные, другой, значит, с шахматами играть лезет! Третий чуть городки не притащил. Позорите меня только! Кстати, забыл себя представить, – уже обратился он к лётчику, – руководитель зимовки, товарищ Пентюхов, Климент Филимонович. Руковожу, значит, этими вот орлами… со странностями! Значит, это вот коллектив нашей зимовки, – продолжил после небольшой передышки Пентюхов, – мы все в первом домике живём, – тут он широкими взмахами длинных обезьяньих рук разгрёб пространство вокруг себя и отделил своих подчиненных от остальной толпы ещё не представленных комсомольцев. – А это вот товарищи, значит, из другой зимовки, они в доме два живут. Культбазу оборудуют. Школу там уже устроили, ликпункт. И в полном соответствии с декретом народных комиссаров ликвидируют безграмотность среди отсталого туземного населения по полной программе! – нарочито радостно произнёс он с какой-то ехидной колонизаторской ухмылкой. А после стал представлять зимовщиков дома номер два. – Это вот, значит, непосредственно ихний руководитель, товарищ Акулина Рипатузова. Из самого Ленинграда сюда прибыла. Она необразованную, тёмную часть взрослых и детвору местную грамоте читать-писать учит, да ещё и песни им поёт!
– Песни мы с ними вместе поём, – поправила Пентюха товарищ Рипатузова. – Пионерские! Чтобы они русский язык лучше усваивали.
– Хех… Усваивали… Хорошо бы если только пионерские, – усмехнулся беспризорник. – А то ведь всякую политань несусветную им поёте! Не то, что подпевать, слушать – совестно! И где пионеры ваши?! Второй месяц, значит, отряд сколотить не можете! Не одного ещё не приняли!
– Мы над этим работаем… Скоро, я надеюсь, начнём принимать. Разве мы виноваты, что дети тут очень уж педагогически запущенными оказались. Только восемь человек пионерами быть достойны. Это даже меньше половины. А мне одной половины мало!.. И песни мои, между прочим, детям нравятся! – возразила она запальчиво. Но в голосе её чувствовалась некая неуверенность. Она и сама прекрасно понимала, что недорабатывает в этом вопросе, и осознавала слабость свих вокальных данных, скудость репертуара и недоступность его для широких масс.
– Мало ей половин! Знаем мы эти ваши подсчеты: восемь срак – шестнадцать половинок. Работать надо, а не песенки распевать! – Пентюхов нещадно топил конкурирующую зимовку, чтобы на их фоне выглядеть более достойно. – Ну да ладно, не будем о ваших многогранных талантах распространяться, – и он перешел на другого комсомольца, среднего роста и с пушистыми изумительно каштановыми бакенбардами. – Значит, это вот товарищ Марсель Альдегидов из Казани, друг и помощник Акулины Игоревны. Культпропом! И тоже учитель. Что ты там, Марселька, ведёшь то?
– Арифметику веду. Устный счёт веду, – аморфно ответил Альдегидов и чуть более эмоционально добавил: – А ещё я геометрию и физику могу преподавать. Но до физики нам тут ещё очень далеко. Как до победы мировой революции!
– Шутка?.. – одеревеневшим голосом не то спросил, не то постановил Пентюхов, вдруг ставший бледным, как поганый гриб, и испуганно вытаращил на Альдегидова глаза. Ему стало страшно, как на такую антисоветскую иронию отреагирует обласканный властью герой-полярник. И он начал быстро исправлять ситуацию. – Это, Борис Брунович, он так шутит. Марселька у нас юморист, типун ему на язык. Вы лучше, Борис Брунович, познакомьтесь с земляком вашим, – длинные и цепкие руки бывшего беспризорника выволокли из комсомольской гурьбы черноглазого молодого человека с заурядной внешностью. – Вот, тоже уроженец Черноморска товарищ Фемиди, Перикл Каллистратович! Он художник, оформляет тут всё, как полагается культбазу расписывает. Потолки, стены, значит, потом, плакаты, лозунги… Стенгазету нам помогает выпускать – «Пылкие будни Заполярья». И всё, заметьте, на высоком идейно-художественном уровне!
– Из Черноморска! – оживился Севрюгов. – Ух ты! Эка, брат, тебя занесло! Молодец, молодец. Ну, ты давай, не мёрзни! Вливайся в нашу полярную… эту… как её называют… э-ээ… стезю.
Он даже вскочил с табурета и пожал своему земляку руку. Остап подниматься и жать руку не стал, от неожиданности он оцепенел; краска прилила к его заветренному лицу. Но Перикл Бендера не признал. Видимо, за минувший год потрясений и скитаний Остап сильно изменился, а может та короткая встреча не оставила у Фемиди в памяти заметного следа.
– Он сюда с супругой приехал, – продолжил представлять Перикла Пентюхов, – но у Зоси Викторовны как-то некстати случились, значит, преждевременные роды. Так что, она сейчас в фельдшерской. Там ваш товарищ, Иван Арнольдович с ней как раз, значит, и занимается. Он роды то у неё и принимал. Эх, Перикл, – беспризорник панибратски хлопнул Перикла по плечу, – повезло тебе – сын родился!
Великий комбинатор почувствовал, как у него внутри болезненно оборвалась ещё одна связующая нить, уже почти забытая, но сохранившаяся. Он налил себе спирта и молча выпил.
Через четыре долгих, томительных, унылых и алкогольно перенасыщенных дня прибыл американский пароход. Стоянка его длилась не долго. И на другой день, погрузив меха и моржовую кость, корабль уже отчаливал восвояси. Конечным пунктов в плавании значился город Сан-Франциско. Бендер договорился с капитаном и тоже был готов отплыть. А там из Сан-Франциско до Рио-де-Жанейро на перекладных… Оставались формальности – форма номер пять. Прощание с родиной сопровождала гнусная погода. Над свинцовым морем сгустился туман. У пристани навязчивый прибой бултыхал снежно-ледяную кашу: та шуршала и чавкала, и тёрлась о покатые борта торгового судна. Суетливо в сером небе кружили птицы, запутавшиеся в низкой облачности и сбившиеся с дороги на юг. Валил мокрый снег. Крупные его холодные хлопья, липкие и сырые, точно кондитерские изделия кустарей-халтурщиков, попадая на открытые участки тела, противно таяли, и хотелось немедленно их стряхнуть и наказать небесной канцелярии, чтобы видоизменила осадки на менее гадкие. Подмораживало. Изо рта шёл пар. Зима будто бы уже пришла, но ждала, пока отшвартуется и уплывёт корабль, чтобы всерьёз и надолго грянуть, и не уходить до Первомая. «Братство неприкаянных» распадалось. Бендер в окружении трёх других членов братства стоял возле трапа. У него ещё остались самые крепкие связи с отчизной, которые немедленно требовалось разорвать.
– Значит, Борис Брунович, ты остаёшься? – без особой надежды, что первый пилот поменяет своё решение, справился Остап.
– Конечно, остаюсь! – бодро отвечал лётчик арктической авиации. – А чего мне там теперь делать. На кой хрен мне теперь эта заграница сдалась! Мне теперь и здесь неплохо. Перелёт мой… то есть, конечно, надо сказать, наш, оценили. Папанин по приезду обещал мне личный автомобиль подарить. А сегодня утром я телеграмму алкснисовскую… ммм… фу-ука, гуву прикуфыл… войно то, как… Падва-а! – он сплюнул розовым и после договорил: – Короче, он к ордену меня представил! Так что, эмигрировать мне не зачем. Да и с советской властью у меня особых разногласий нет. Мне социализм строить нравиться! – и совсем уж развеселившись, Севрюгов добавил: – Представляешь, даже дурачок этот Казяев поздравительное приветствие из Тикси прислал!
– Да, хорошо тебе! – подытожил Бендер. – Ну а мы как-нибудь официально в этом «нашем» перелёте фигурируем? Может, вон, Семёну тоже какая-нибудь медаль полагается за его подвиги доблестные?
– Судно; ему полагается именное. Чугунное! – не преминул съязвить полярный лётчик. – А, вообще-то, я об этом ещё как-то не думал. В Москву доберусь, там и решу. Может задним числом вас тоже в друзья воздушного флота запишу. Энтузиастов лётного дела!.. или типа того.
– Тогда, прощай, Борис! – Остап крепко пожал руку и мягко обнял полярника. От кожаного реглана лётчика пошёл замечательный, добротный скрип. Такой родной и приятельски ласковый, что не хотелось расцепляться.
– Прощай, Остап. Как доберёшься, ты там мулатам пламенный наш пролетарский привет передавай, – уже разомкнув объятия, напутствовал Севрюгов. – И лично от меня тамошним мулаткам парочку шершавых не забудь вставить!
– Хорошо, обязательно… Ну, а ты, Иван Арнольдович, тоже не поплывёшь? – вопрос Бендера направленный уже к доктору Борменталю звучал как риторический, и ответ на него был Остапу известен.
– Нет, Остап, не поплыву. Не могу. Профессиональный долг, – тихий голос врача звучал убедительно твёрдо. И если у Бендера ещё и оставались какие-либо сомнения, то их как Фома ***м смёл. – У роженицы роды тяжёлыми оказались. Плод… мальчик – недоношенный, слабенький. За ними теперь уход квалифицированный нужен. Как я их оставлю? Фельдшер местный не справится. К тому же, один из этих горе-комсомольцев-зимовщиков с ветряной оспой приехал. Я его пока в карантин поместил. Там его лечу. Хорошо ещё, что он, вроде, заразить больше ни кого не успел. Так что ещё и за ним присмотр требуется, а то я уеду, он тут всю Чукотку перезаражает! А ещё после нового года, хотим «Красный чум» организовать. По отдалённым стойбищам поедем. Работы тут у меня много! Я, конечно, не профессор, но мне так кажется, что в края те мало образованных врачей наведывалось, так что со стороны медицинской науки буду, можно сказать, первооткрывателем тех мест. А вдруг, повезёт, – тон доктора несколько изменился, – …или не повезёт, и болезнь какую-нибудь новую, ранее не описанную открою или синдром или вирус неведомый… азиатский.
– Значит, всё-таки решил врачом-общественником стать? – улыбнулся Остап. – Ты, главное, сам чем-нибудь неведомым там не заразись.
– Постараюсь. А так, попробую себя на новой ниве. Для врача главное – это всё время пробовать что-то новое, учиться, опыта набираться. Иначе – застой и потеря навыков! – доктор тоже улыбнулся, и лукаво так: – Ты же рассказывал, что тоже бывал врачом-общественником.
– Ну, я то просто исполнял. И кроме лекций о вреде абортов и пользе физической культуры больше ни чем себя в медицине не проявил.
– И то хорошо! Если хоть одна несознательная дамочка после твоей лекции одумалась и не стала делать аборт, ты, считай, уже чью-то жизнь спас, – лицо доктора прояснилось. – А кстати, мама эта молодая, Зося Викторовна, вроде бы, твоя знакомая по Черноморску, что ли?
– Ошибка жизни! Но прошлого назад не воротишь… – и печально помолчав, Остап задал доктору встречный вопрос. – А долю твою куда девать? Деньги то серьёзные.
– Ты, Остап, деньги мои в банк положи, а проценты, которые набегать будут, пусть они каждые полгода в фонд «Красного креста» перечисляют. – озвучил свой нехитрый план доктор Борменталь. – А основная сумма пусть пока полежит. Мало ли чего.
– Благородно. Прагматично, но благородно. Всегда знал, что все врачи в душе – филантропы, – одобрил альтруистический замысел хирурга Остап. – Ну, прощай, Иван Арнольдович. Может ещё свидимся.
Снова последовали мягкие объятия и крепкие рукопожатия. Намокший воротник докторского полушубка неприятно касался щёк Остапа. Какая мелочь! Бендер прощался с человеком, спасшем ему его молодую «сложную штуку», и был глубоко признателен доктору, и он искренне от души прижимал к себе растроганного врача, которого несколько сковывала собственная интеллигентность и деликатность. С этими мокрыми объятиями рвалась предпоследняя с родиной канитель. Оставалась последняя связь, не самая нужная, не самая ценная и не самая прочная, но, безусловно, яркая и запоминающаяся.
– Ну, а ты, Семён. Вот, от кого от кого, а от тебя я никак не ожидал такого разворота! – Бендер повернулся к художнику. – Как же Париж? Эйфелева, чтоб её, башня? Оставишь французов без своего могучего творчества?
– Да пошли они вместе со своей башней! – не убирая довольной улыбки с синих губ, отозвался Семён. – Я себя, наконец, нашёл. Живопись, картины, наколки эти, это же всё плоско. Как бы это сказать… Двухмерно! …И чего я лекции по скульптуре и лепке прогуливал… – он задумался. – А, мне тогда глину месить не нравилось. Ну, зато теперь я резьбой по кости занялся. В ученики к главному местному косторезу поступил.
– Так и скажи, что за его дочкой ухлёстываешь! – вернул свою ремарку Севрюгов. В силу всесоюзного размаха своей грандиозной личности, он был в курсе всех мало-мальски заметных событий в жизни немноголюдного посёлка. – А она, кстати, почему не пришла? Ты же везде с ней таскаешься.
– Как так «ухлёстываешь», «таскаешься». Очень обидны ваши слова. Что я повеса, что ли какой! И отнюдь я не ухлёстываю, а ухаживаю с конкретным намерением жениться, – в густых бровях живописца, как алмазы, искрились капли растаявших снежинок. – А не пришла она, постольку, поскольку, отцу по работе помогает. Он из здоровенного бивня мамонта вырезает композицию под названием: «Рейд Первой конной армии Будённого по тылам отступающих войск Деникина». Хочет к пятнадцатилетию октября успеть.
– А он, чё, в Первой конной служил?! – удивился Бендер. – Что то я не слышал о бесстрашных чукотских кавалеристах, сражавшихся в рядах будёновских войск.
– А он и не чукча. Он – эскимос! – прозвучал резкий ответ новоявленного костореза.
– Тем более! Где эскимосы, и где разгром Деникина! Что за тема для композиции? – любопытствовал Остап, заинтересовавшийся новым увлечением Бурдова, из-за которого Семён кардинально сменил свои жизненные ориентиры. – Где он образы берёт?
– Просто к ним этим летом агитационная кинопередвижка, наконец, добралась, вот там им кино про гражданскую войну и показывали, – дал пояснения Бурдов. – Его этот фильм очень впечатлил.
– А название, зачем такое длинное? – выказал свой интерес доктор Борменталь.
– У них тут всё такое! Как есть – так и называется. Да и это на русском оно такое длинное. По эскимоски оно покороче звучит.
И Семён стал произносить название композиции на эскимосском языке. Сначала он бойко зачирикал, затем стал как-то мило ворковать, а дальше закряхтел и при произношении какого-то особо сложного гортанного звука, не справился с малознакомой фонетикой и поперхнулся, после чего закашлялся и замолк.
– Что, Бурде, букварём подавился эскимосским? – не упустил возможность подколоть живописца лётчик Севрюгов.
– Ага. Трудный язык. Сочетание звуков не привычное, – согласился Бурдов и поёжился.
Остап добродушно смотрел на художника, облачённого в традиционную чукотскую кухлянку с капюшоном. Удивительно, но Семён в ней смотрелся очень органично. Будто и вправду нашёл себя. Заматерел, приосанился, расцвёл.
– Ты то будущему тестю вырезать помогаешь? – решил узнать вовлечённость Семёна в создание шедевра Остап. – Ты хоть, Сеня, лошадей вживую видел. Местные то навряд ли имели такую возможность, тут ведь кроме оленей и собак больше никакого общественного транспорта не предусмотрено.
– Не-е. Мне мамонта ещё рано резать. Я ж ещё в учениках! Я пока по моржовой работаю, – тут Семён спохватился и полез во внутрь своей мохнатой одежды. – Кстати, чуть не забыл. Это тебе! Подарок.
С этими словами Бурде протянул Остапу маленькую резную фигурку, похожую на радостного, растолстевшего, накуренного гремлина.
– Это кто? – Бендер вертел фигурку в своих руках и пристально её разглядывал.
– Это пеликен. Здешний талисман наудачу! Сам из моржового бивня вырезал, – гордо сказал Семён.
– Спасибо, Сеня, – поблагодарил художника эмигрант и спрятал подарок в карман.
– У меня задумка есть, – приоткрыл завесу своих планов Бурде, – музей косторезного дела здесь в посёлке организовать. А ещё статую тут возвести хочу. Большую. Матери-моржихи или ещё кого традиционного, может даже пеликена того же только в масштабе. Подумать надо. Я, собственно, на эти цели часть денег то себе и оставил, а остальную мою долю ты, Остап, куда-нибудь потрать с умом. Можешь хоть на благотворительность пустить.
– Предлагаешь мне командовать парадом? – грустно усмехнулся Остап. Ему показалось, что что-то попало ему в глаз, и он стал выковыривать соринку, протирая обе фары. После чего заговорил снова. – Не знаю, совпало так или нет, или отцы города Рио-де-Жанейро заранее ждали моего прибытия и решили встретить меня с распростёртыми объятиями, но меньше месяца назад там тоже как раз возвели одну огромную статую внушительных размеров и, по-моему, даже уже успели открыть её. Так может мне в качестве частного пожертвования от единоличника-миллионера внести тогда круглую сумму из твоих щедрот для премий ударникам строительства?
Художник пожал плечами.
– Ладно. Доберусь, посмотрю, что они там возвели, тогда и определюсь с величиной круга суммы. – Бендер подмигнул Семёну. – И тебе открытку с видами вышлю для вдохновения, раз ты тоже скульптором решил стать. Ну, прощай, Сеня!
И опять – мягкие объятия, крепкие рукопожатия. Обхватить Остапа двумя руками Семёну мешал самодельный костыль. Бурде застенчиво улыбался. Остап же оставался сумрачно серьёзным.
– Да, твой прапрадед бы тобой гордился! – разорвав последнюю нить, сказал великий комбинатор.
– Ты, Остап Ибрагимович, это об чём? – не понял Бендера начинающий косторез.
– Ну, он из Парижа в Пропойск перебрался. Тебя из Москвы вот сюда, на край глобуса занесло. В Уэлен. Это впечатляет. Наполеон даже и представить себе не мог, что отголоски его необдуманного похода долетят до этих мест.
– Ах, вот ты об чём, – дошла до Семёна глубина бендеровской мысли. – Это, да. Но ты, Остап, оглянись. Посмотри, как тут люди живут. Честно, открыто, безо всякого форсу. Каждый по совести живёт. Каждый сам своё дело знает. Ни кто ни кому не указ. Вот, где свобода! Вот, где настоящая анархия!
Бендер оглянулся. Небо, море, линия горизонта, утопающая в молоке тумана. Стойкие, потрёпанные Арктикой домишки, вцепившись в узкую полоску суши, выстроились в два ряда. Лужи, грязь, праздно шатающиеся псы в толстых шубах. Разобранный скелет кита на берегу. И величественная сопка, стерегущая этот клочок цивилизации, примостившийся на кромке Евразии. А под портовым флагштоком, под конвульсивно трепыхающимся в слабых порывах ветра кумачом в напыщенную шеренгу выстроились комсомольцы-зимовщики. Они торжественным образом принимали в комсомол попавшего в сети агитпропа американского моряка с торгового парохода. Мякиш бил в барабан. Пентюхов и Рипатузова толкали речи. Рипатузова ещё и пела. Американец, похоже, не совсем понимал, что происходит, но выглядел очень довольным. За действом с неподдельным любопытством наблюдали школьники. Некоторые ребята по-взрослому дымили трубками. Чадили они с такой непринуждённостью, точно бы сосали карамельные леденцы на палках. Досточтимый Адьдегидов периодически грозил курягам пальцем. В школе он курения не допускал, но полностью искоренить эту пошлую привычку среди детворы ему пока не удавалось. Перед Альдегидовым как перед культпропомом во весь рост стояла трудновыполнимая задача организовать из них пионерский отряд. Собственно, трудность то задачи и заключалась в том, что большинство ребят были отягощены пагубными пережитками прошлого, сохранившимися ещё со времён раннего неолита. И курение табака через трубку было далеко не самым криминальным из них. А принимать такую неотёсанную публику в пионеры, означало бросить тень на всю пионерскую организацию, на комсомол и, в конечном счёте, на партию.
– А эти? – Бедер указал на комсомольцев.
– Это всё накипь! – махнул свободной рукой Бурде. – А атаман у них, Пентюхов этот, тот, по-моему, вообще, психический! Да, и остальные не далеко от него ушли… Через два, ну, три месяца они забудут, как Маркс с Энгельсом выглядят. И идейность свою позабудут. И трудовую дисциплину. Взгляды свои переосмыслят. Тут, к слову сказать, недалеко от посёлка шаман тоже живёт. Надо бы ради смеха всю эту шоблу чайком волшебным подпоить. Пусть развеются!
– А может тебе, ради смеха, между ушей врезать? Ну, так, для профилактики! – вмешался полярный лётчик. – Ишь, чего задумал. Провокатор хренов. Я, вообще то, у них почётный председатель! А ты тут смуту навести хочешь.
– Да я, Борис Брунович, не то имел ввиду. Ни какую смуту я навести не хочу, – взялся оправдываться Бурдов. – Я имел ввиду, что весь этот их комсомольский церемониал – это всё приходящее, пустое. И не приживётся он в этих местах. Здесь всё это пустозвонство ни к чему. Тут дикость, простор, природа-мать! Размах такой, что словами не описать! Его почувствовать только можно. И вы, Борис Брунович, лучше меня это знаете. Ведь только здесь, на севере – воля! Здесь! можно вдохнуть полной грудью, расправить плечи, распустить руки, то есть крылья… и воспарить, полететь, позабыв о бренности бытия и несовершенстве миропорядка.
– Слышишь, Остап, а ведь Бурде прав! – полярник хлопнул в ладоши и потёр их, будто стал опять к чему-то готовиться. – Оставайся! Полетаем! О бренности позабудем.
– Я бы рад, друзья мои, да боюсь, что добрые мулаты меня не поймут, – с плохо скрываемой горечью произнес управдом. – Полтора миллиона человек ждут моего прибытия, а я не явлюсь. Не красиво. К тому же, зима близко, а я уже давно хочу искупаться в тёплом океане и позагорать под пальмами.
В этот миг тревожно загудел пароход, предвещая разлуку.
– Кажется, мне пора.
Бендер подхватил два чемодана, набитых купюрами, и поднялся по трапу на борт. Вслед за ним взбежал молодой комсомолец американского происхождения. Пароход повторил гудок и стал отдавать швартовы.
– Прощайте! – уже с борта крикнул Остап, сцепив над головой руки. – Пишите письма!
Последние слова великого комбинатора сгинули в третьем протяжном гудке отплывающего корабля. Трое неприкаянных жильцов калабухова дома махали Остапу с пристани. Управдом, теперь уже, разумеется, бывший, махал им в ответ. Он уплывал навстречу своей хрустальной мечте. Ещё один подлец, урвавший свой кусок от большой и доброй страны. Остап Бендер, наконец, обрёл своё маленькое счастье, но потерял Родину.
А, впрочем, его папа был турецкий подданный…
Эпилог.
Остап душ Сулейман-Берта-Мария-Бендер-бей вышел на широкий балкон собственного двухэтажного особняка, приобретённого им по случаю смены московской прописки на риодежанейровскую, в фешенебельном районе города, на одной из тех самых улиц, что «по богатству магазинов и великолепию зданий не уступают первым городам мира», насладиться вечерней прохладой. Природа готовилась к ночи и укладывалась спать. Догорал пурпур заката. Огромное небо наливалось густыми чернилами тропических сумерек, и на нём неуверенно проступали незнакомые звёзды. Месяц растягивал свою пока ещё бледную улыбку. Мягкий бриз нёс приятную влагу с океана. Пряные, цветочные ароматы плотно наполняли собой атмосферу воздуха. В саду истошно орали птицы, будто наступал конец света. Кто-то гулко и как-то резиново, тягуче квакал. Беспрестанно тарахтели кузнечики или, вероятнее всего, их бразильские аналоги, такие же навязчивые и незаметные, но судя по треску, издаваемому ими, гораздо крупнее своих европейских собратьев. И даже прямо под балконом какой-то упоротый сверчок назойливо запиликал на своей зловещей скрипке. А за забором дома мегаполис, сбросивший с себя гнёт дневной экваториальной жары, встряхивался и шумел на свой лад. Гудели клаксоны машин, визжали их тормоза, из ресторана справа доносился чарльстон, из бара слева гремели ритмы самбы, уличные торговцы громко навяливали свой товар – свежий тростниковый сок, где-то грохотал салют, а может это шла перестрелка. Недавно оттанцевавшийся карнавал буйным эхом ещё носился по городским закоулкам.
– Све-етит ме-есяц, све-етит, я-ясный, – вдруг вырвалось у Остапа.
Он пока никак не мог полностью освоиться в южном полушарии. Всё ему казалось странным, необычным и новым. И ночной небосвод с непривычными контурами созвездий, и перепутанная луна с серпом загнутым не в ту сторону астрономии, от чего всё время хотелось завернуть голову, а лучше встать на неё. И климат, не отличающийся разнообразием, где из всех времён года было только лето, причём лето состояло либо из доменно-печного июля, либо из тяжело-дождливого августа. И лишь свежее дыхание Атлантики не давало этому лету насто****ить. Богатая южноамериканская фауна, впрочем, как и флора, те, вообще, раскрыли огромную брешь в гимназических знаниях Остапа. Названий большинства птиц, часто садящихся на перила балкона, Бендер не только не знал, но даже просто описать внешний вид этих пернатых, используя только цензурные слова, он не мог. Про остальных ползающих, прыгающих, бегающих и всяких там прочих хитро передвигающихся организмах и говорить не приходилось. Их дикое многообразие пугало Остапа. Ну и живущие здесь мулаты оказались не такими уж и добрыми, какими он их себе представлял, и далеко не все носили белые штаны, и болтали они на языке, похожим на нелюбимую латынь. Хрустальная мечта детства сверкала множеством граней, и хорошими и не очень. …И даже собаки здесь лаяли не по-русски. Но в тоже время и заностальгировать по родине Остап ещё не успел. И если бы сейчас, ни с того ни с сего, гармонь завыла «Барыню», а пьяная толпа хором заорала широкое свадебное «Горько!», Остап бы удивился – и только.
Весь день Остап Бендер провёл в порту. Лётчик Севрюгов, с барского плеча отдав всю свою долю Остапу, взял с того твёрдое обещание: приобрести кофейную плантацию и организовать регулярные поставки кофе в свой родной город. Бендер просьбу полярника честно выполнил, и сегодня первое судно с грузом бодрящих зёрен отправилось в Черноморск. Масса связанных с этим хлопотным делом вопросов требовала от молодого плантатора личного присутствия в доках. От этой суеты Остап несколько вымотался и подустал. Стаканчик охлаждённой кашасы должен был скрасить вечер такого утомительного дня. Допивая его, Остап почувствовал, что на балкон кто-то вошёл. Он обернулся. И его взору предстала изящная Зинаида Прокофьевна Бунина, бывшая домработница профессора Преображнского. На ней был классический костюм горничной: белый фартучек, кружевная наколка – всё как полагается, разве что платье под фартуком было через чур коротким, и заканчивалось оно гораздо выше колен, оголяя загорелые соблазнительные бёдра. Рукавов у платья не было, но руки Зина держала за спиной. Открытые плечи молочно белели в сгущающемся полумраке. Самая модная ярко-алая помада вызывающе лежала на губах у Зины, от чего неудержимо хотелось узнать, какова эта помада на вкус. Волосы собраны в пучок. Аккуратно подрисованные глаза девушки дополняли дивный образ горничной, но предавали ему не вульгарности, а скорее порочной изысканности. Глядя на такую красоту, либидо Остапа сразу дало о себе знать приятной истомой в паху.
– Боа нотте, сеньор Бендер, – кокетливо поприветствовала Остапа горничная, сделав чуть заметный книксен.
Что в переводе с португальского означало: «А с каких это таких почестей вы, на ночь глядя, бухаете в одно лицо и не желаете ли вы, чтобы одинокая, страждущая и в меру распущенная дама составила вам компанию в этот приятный во всех отношениях и, к слову сказать, добрый вечер, товарищ Бендер?»
– Добрый, добрый, Зина. А ты разве сегодня делала уборку? – с некоторым изумлением ласково спросил Остап.
– Кто опять курил в спальне? – вопросом на вопрос ответила она. Голос её был холоден.
Из-за спины горничной вместо ожидаемой мохнатой, как лисий хвост, щётки для смахивания пыли вдруг показался тонкий дамский хлыст для верховой езды, который она держала в правой руке; на другой её руке золотом сверкнули обручи тонких браслетов. Резким движением девушка заставила хлыст свистнуть.
– Хлыстом бы вас за это отодрать!
– Ого! Это что-то новенькое, – заметил Остап. Теперь уже не ласково, а скорее развязано-игриво.
– Нравиться? – с такими же игривыми оттенками поинтересовалась она. – Не всё же мне быть доброй медсестрой. Теперь я строгая горничная!
И в доказательство этого она хлёстко шлёпнула Бендера по упругой заднице.
– Ой, – от неожиданности вздрогнул Остап. – Я этого не просил.
– Зато я просила не курить! Пойдём теперь в спальню, будешь наказан! Поучать тебя буду.
– Подожди, дай хоть стакан допью, – проявил своеволие Остап, за что получил ещё один удар по мягкому месту. – Эй! Где ты только эту нагайку взяла?
– Это же мой ездовой хлыстик, – моргая глазами, как-то по-детски обиженно уточнила она, будто это был её щенок или какой-нибудь домашний ёжик. – Ты же мне верхом ездить запретил, после того раза, когда я с лошади упала, ну а хлыстик то вот – остался! Ну, идём, теперь я тебя оседлаю, мой османский жеребец!
И хлыст снова, рассекая воздух, тонко взвизгнул в нежных руках Зины, опустившись жеребцу на круп. К своему удивлению Остап Бендер заметил, что эти шлепки распаляют его.
– Ии-гого! А одежду ты такую где взяла? – он дотронулся до фартука, проверяя из какого материала, он так чётко сшит.
– На рынке купила, – призналась девушка. – Там после карнавала каких только костюмов не продают! И ведьмы, и туземок каких-то с перьями, и крылатых фей, и пиратов… Я даже русалки видела.
– Ух-ты, русалки! – задорно воскликнул Остап. – Это было бы интересно!
– Ах, ты грязный развратник! – с весёлым укором произнесла Зина и опять вдарила Бендера по булкам.
– Так, ну всё – хватит!
Остап выхватил и отбросил хлыст, а затем пылко обнял девушку, прижав её к себе, и долго сверху вниз смотрел в её блестящие глаза, где маячили колдовские искорки предчувствия скорой половой близости. От волос Зины нежно пахло ландышами, и большое сердце Остапа резво заколотилось. Он не удержался и страстно поцеловал девушку. В губы. Вкус у помады оказался медово-ягодным. Ладони Остапа опустились вниз и залезли горничной под платье, обхватив тёплые аппетитные полушария ниже спины. Нижнее бельё отсутствовало. Это немаловажное обстоятельство и открывающиеся перспективы подействовало на потомка янычар очень предсказуемо. Его турецкая сабля вмиг приняла боевое положение, так что на Бендере затрещали белые штаны в синюю и зелёную полоску. Пальцы его сами собой полезли дальше, Зине между ног, проверить, как обстоят дела на передовой любовного фронта. Вагина Зины истекала живыми соками. Там было горячо и влажно, и девушка издала сладострастный вздох, когда палец Остапа углубился внутрь её. Переноситься в спальню при такой внезапно разразившейся романтике не имело смысла. Остап развернул свою возлюбленную и наклонил её на перила балкона, что называется: «к лесу передом, к себе задом». И бесцеремонно задрав платье, вогнал своего верного Али-Бабу в волшебную пещеру плотских удовольствий. При этом в порыве страсти его подопечный едва не сбился с курса и чуть не угодил в грот шоколадной спелеологии, хорошо что, вход туда был не широк, и не допустил вероломного вторжения дюжего пихунца Остапа без предварительных маркшейдерских изысканий и подготовки. Разумеется, и возвышенная чувственность вечера не подразумевала таких откровенно противоестественных форм сношений. Поэтому Али-Баба двинулся по правильному пути традиционных семейных ценностей. Пещера встретила гостя мягкой узостью своего уютного нутра. Это был уже не первый его визит, и в обстановке он ориентировался довольно ловко, знал что, как и в какой последовательности надо выполнять. И Бендер не спешил. Без фанатизма и формализма в исполнении наслаждался каждым мгновением супружеского долга. Медленно входил и выходил, скользя как поршень. Нежные женские губки цепляли головку ятагана на выходе и мило обволакивали её при входе. Остап глубоко дышал. Зина начала тоненько стонать от удовольствия. Постепенно Остап стал наращивать темп. Стоны сделались громче и переросли в отрывистое «а». Бендер ускорился ещё. Зашатался балкон. Зашумела в саду листва. Чтобы поглазеть, свесился месяц. Пригнал облака бриз. Чья-то гитара очнулась где-то неподалёку и понесла бодрую мелодию в такт разгоняющемуся коитусу, который всё набирал обороты, невзирая на окружающую обстановку, и приближался к заветной кульминации. Неистово скрипели перила и грозили вот-вот сломаться, обрушиться вниз и увлечь за собой совокупляющихся. Но Бендер не обращал на это внимание. Да и Зину перспектива свалиться со второго этажа на клумбу, куда она сегодня утром так заботливо собственноручно рассаживала кусты бегонии и пассифлору – цветы страсти, не пугала. Она даже не думала об этом, полностью отдаваясь эросу. Энергичные движения Остапа приближали её к экстазу, который вскоре и наступил. Нектаром своего бурного оргазма она забрызгала Остапу ляжки, коленки и волосатые турецкие яйца. Всё тело её задрожало, ноги подкосились, и Зина обмякла, повиснув верхней частью тела на перилах, а нижней на крепком кукане великого комбинатора. При этом девушка издала такой страшный крик, что заткнулись все голосящие в саду твари. Перестали вопить птицы, оборвался стрёкот саранчи, смолкли жабы, угомонилась скрипка нудного сверчка. Наступила полная тишина, и с неба одна за другой посыпались звёзды. Это было невыносимо сказочно! Запыхтев, как паркующийся паровоз, Бендер достиг своей вершины, наполнив пещеру страсти миллионами хвостоголовых носителей своего разухабистого генофонда, которые тут же, соблюдая неписаные законы мироздания, отправились закладывать часовую бомбу с девятимесячной задержкой взрыва. На какое-то время у Бендера даже потемнело в глазах. Он обессилел, будто после многодневной осады наконец-то штурмом взял Константинополь. От возникшей усталости он увалился на Зину и тяжестью своего тела придавил её к перилам балкона. И тут остановилось время…
– Остап, ты совсем что ли! – острый локоть девушки толкал Бендера в бок. – Раздавишь же меня! Все рёбра уже мне отдавил. Чего разлёгся на мне, как на матрасе. Вставай, давай!
– Конечно, конечно, прости.
И едва Бендер собрался выйти из своей молодой супруги, и развалиться в шезлонге, как раздался предательский хруст. Не выдержав нагрузки, перила разверзлись, и прелюбодеи ожидаемо повалились вниз.
– ****ные термиты! – только и успел выкрикнуть сын турецкоподданного, обвинив насекомых в разрушении прочности конструкции.
В полёте парочка успела разнообразить «Камасутру» несколькими замысловатыми позами, правда, доступными только парашютистам и воздушным акробатам, прежде чем достигнуть клумбы, куда Зина сегодня утром так заботливо собственноручно рассаживала кусты бегонии и пассифлору – цветы страсти. Не будучи джентльменом и обладая бо;льшим весом чем Зина, Остап не стал пропускать даму вперёд и приземлился первым, уничтожив спиной весь труд своей любимой. Девушка рухнула на Остапа сверху и чуть не сломала ему ещё не поникшего бойца. Чем вызвала очередное обвинение, дополненное проклятиями и решительным обещанием истребить весь их род, если не на всей территории Бразилии, то, по крайней мере, на территории своей усадьбы, в адрес термитов. Которые, по правде говоря, были совершенно ни при чём. Просто сказались ветхость старой постройки, влажный, тропический климат и прежние хозяева, тоже большие любители «раскладывать пасьянс» на свежем воздухе. Падение к счастью оказалось не роковым и не травматичным. Мягкая, тёплая, хорошо взрыхлённая почва клумбы, словно бабушкина перина, смягчила удар. И так бы Остап и Зина лежали бы и лежали на ней, приходя в себя и разглядывая мигающие звёзды, если бы не здоровенный сверчок, бесстрашный и усатый, как д;Артаньян, взобравшийся Зине на ногу. От испуга она вскочила, и, в судорожных попытках стряхнуть с себя колючую, наглую падлу, растоптала остатки бегоний.
А вскоре супруги, обнявшись, уже вновь отдыхали на балконе в бамбуковом шезлонге. Остап курил сигару. Зина цедила фруктовый сок. Текла милая беседа.
– Уф! Ну, мы сегодня и дали с тобой жару! Чё-то как-то мощно, – сказал Бендер, не без гордости взирая на поломанные перила. – Теперь ещё и балкон ремонтировать придётся! Это всё твой новый костюм, наверное, роль сыграл. Ты, в следующий раз русалки возьми. Попробуем.
– Русалки!? – передразнила Остапа Зина. – Русалки – они воду любят! Ты сначала бассейн доделай! Потом и будет тебе русалка! А то уже вторую неделю бассейн починить не можешь.
– Завтра доделаю, – сонно зевая, сказал Остап.
– Ты, вчера говорил, что завтра, – и супруга зло и весело снова пихнула Остапа локтем.
– Да, починю я, починю, – твёрдо заверил девушку Бендер, и, прильнув подбородком к её волосам, восторженно добавил: – А в бассейне мы тогда тоже здорово придумали!
– Ага здорово, – согласилась Зина, – я только чуть не захлебнулась, когда эти паршивые поручни оторвались.
Бендер громко усмехнулся.
– Ты ещё ту старую тахту от прежней обстановки вспомни!
– Дурак! – Зина вновь ткнула Остпа локтем в бок, но на губах её появилась добрая улыбка, а на щеках образовались прелестные, милые сердцу Остапа ямочки. Сдавленный смешок вырвался из груди красавицы. – Хи-хи…
– Я то чё дурак? Сама же предложила так попробовать… Сколько ты тогда в гипсе проходила?
– Да ну тебя, – отмахнулась девушка и бросила взгляд на огни большого города. – Ты, кстати, где сегодня целый день был?
– Ой… – устало вздохнул Бендер. – Весь день в порту проторчал. Я же сегодня первый раз пароход с кофе в Черноморск отправлял. Как Севрюгову обещал, – он взял высокую философскую паузу. – Я то, думал, что это только при советской власти бюрократизм процветает, а оказывается – не только! Везде – и при капитализме – его тоже хватает! Только Карл Маркс почему-то об этом в своём труде ни чего не написал. Вот, я, короче, с бумажками со всякими с утра и провозился. Какие-то накладные, счета, фактуры, транспортные налоги, акты, доверенности, купчие… Таможня! Уй! – Остап схватился за лоб. – Язык ещё этот бразильский плохо знаю… Чуть не запутался там. В общем, целый день у меня на это ушёл. Ну, а ты чем сегодня занималась, кроме того, что на рынке костюм выбирала?
– Днём цветы садила… Которые, правда, мы с тобой поломали все. Читала потом… Кстати! – Зина приподнялась и посмотрела на Остапа. – Ты газеты сегодняшние видел?
– Зина, ну какие газеты, – Остап одной рукой мягко держал девушку за талию, а другой гладил её колени. – Я же говорю, в порту целый день возился. Я там десять томов документов всяких прочитал. Это да! И что там в этих газетах пишут?
– А пишут, что сегодня лётчик Севрюгов вылетел из Москвы в рекордный по дальности беспосадочный перелёт. И знаешь, где он должен приземлиться? – улыбка играла на довольном лице Зины.
– Да ладно!
– Да! Перелёт так и называется – «Москва-Рио-де-Жанейро»! Завтра или послезавтра сюда к нам он должен долететь.
– Так завтра или послезавтра?
– Не знаю. В газете конкретно не указано. Видимо, не всё так просто. Мало ли, что там у него в полёте может произойти. Тебе виднее, ты же с ним летал.
– Всё что угодно, Зина, всё что угодно…