Управдом Часть2. В Америку (гл. 1-4)

Алексей Васильев 5 22 ноября, 2021 Комментариев нет Просмотры: 405

Часть 2. В Америку.

Глава 1. По рельсам до взлётной полосы.

Поезд шёл в Архангельск. За окном тянулась бесконечная северная тайга, тёмная, глухая и угрюмая, и затрапезно таинственная в своём вековом однообразии. Международный вагон из-за дороговизны билетов был почти пуст. В одном купе ехали важные из себя члены правления треста «Северолес». Поначалу шумные, они ухитрились так быстро нажраться, что к Ярославлю впали в спячку и до конца пути вели себя тихо, как штабелированный пиломатериал. Другое купе занимали будущие эмигранты. Вот только, полярный лётчик ещё колебался и решение, покинуть страну советов, окончательно не принял. Что-то ему не очень хотелось вливаться в беснующиеся ряды апеннинских чернорубашечников. А альтернативы предложению д’Аннуцио пока что не предвиделось.

Первопрестольную покидали в спешке. Кровавая каша Летнего тупика не оставила времени на сантименты, и прощание со столицей вышло скоротечным и скомканным. Собственно, всё прощание ограничилось лишь непродолжительным фуршетом в буфете Ярославского вокзала непосредственно перед отъездом. На общие сборы и вовсе ушло часа полтора. Из всех своих вещей Остап успел захватить с собой лишь крокодиловый чемоданчик с предметами первой необходимости. Иван Арнольдович Борменталь взял акушерский саквояж, наполненный хирургическим инструментарием и лекарствами на все случаи жизни. Бурде. Бурде прихватил лучший набор кистей, красок, палитру и небольшую холщёвую сумку ещё какого-то барахла. Он также хотел взять свои особо ценные картины и любимый мольберт, но лётчик в грубой форме убедил его этого не делать. Полярник посоветовал всем лучше прикупить хорошие зимние вещи. На эти цели пришлось отщипнуть от тугощёковского клада некоторое количество иностранных купюр. После посещения «Торгсина» Бендер обзавёлся длинной бобровой шубой. Конечно, эта шуба была не чета, той роскошной меховой конструкции, оставленной румынским пограничникам, но Севрюгов покупку одобрил, сказав, что пусть шуба и тяжеловата, зато бобёр, даже мокрый, греть будет. Доктор выбрал себе норковый полушубок. В таких полушубках обычно щеголяли молодые, внезапно разбогатевшие коммерсанты средней руки или забуревшие казнокрады, кичащиеся временной безнаказанностью. Бурдову… Бурдову за неимением подходящего размера, досталась песцовая полудамская бекеша с капюшоном и отворотами на рукавах. Сидела бекеша на нём как-то противоестественно, и в ней он походил на нерадивого отпрыска обнищавшей боярской фамилии. Ещё всеми были куплены шапки-ушанки, рукавицы и пимы. Пимы, красиво выделанные, декорированные вышивкой и бисером, не отличались практичностью, реальных арктических морозов они, конечно, не выдержали бы, но, по заверению опытного Севрюгова, для конца октября и такие могли сгодиться. Вся эта куча зимней амуниции теперь лежала на верхней полке и дожидалась урочного, уготованного ей холодами часа. Самому же полярному лётчику покупать что-либо не требовалось. Севрюгов, вообще, изначально был собран и подготовлен к полёту. Реглан, унты, стёганые штаны на вате, утеплённые краги и свитер были практически повседневной одеждой Бориса Бруновича.

Ну а пока, четверо кладоискателей склонились над столом, где лётчик на планшетной карте прикидывал маршрут.

– Значит, стартуем мы здесь, – Севрюгов  ткнул толстым, как палка «Краковской», пальцем в Белое море, закрыв при этом большую часть акватории водоёма, и, не отрывая, повёл свою колбасню на восток. – Берём курс сюда. Тут дозаправка. Снова пошли… Та-аак… Тут снова дозаправка. Потом тут… и всё – Америка! За три-четыре дня управимся. Ну как?

– Лететь далековато, – не без скепсиса сказал Остап, глядя на масштабы предстоящего полёта. – Только я не пойму. Зачем лететь на восток, если до финской границы всего километров пятьсот?

– Ну, тебе же в Рио-де-Жанейро надо, а он как раз в Америке и есть. Туда и прилетим, – ответил на замечание лётчик Севрюгов и добавил: – И потом, мне этот маршрут известен. А в Финляндию я и не летал ни разу.

– Но мне, например, в Лейпциг надо, – вклинился доктор Борменталь, намеревающийся отправиться к профессору Преображенскому, – а он в Германии. В Европе. Не близко потом обратно добираться из Америки то.

– А мне в Париж, – напомнил и о своих планах художник с французскими корнями.

– Да сдалась вам эта Европа! – отмахнулся полярник. – В ней сейчас такое твориться, кого только там теперь не водиться! Анархисты, террористы, нацисты, правые, левые, извращенцы всякие. И эмигрируют туда сейчас все кому не лень. Да там не сегодня-завтра война начнётся. Ну и зачем туда ехать? Чего вы в этой Европе забыли?! А Америка – вот она! Новый свет! Её ещё не всю засрать успели. Найдёте себе тёпленькое местечко. И потом, зря мы, что ли, столько шмотья зимнего набрали.

Разумеется, полярный лётчик выбрал этот маршрут не только для того, чтобы угодить Остапу Бендеру. У него был свой интерес. Просто так лететь из Архангельска в Хельсинки было недалеко и скучно. Он, в первую очередь, горел желанием осуществить рекордный по дальности перелёт.  Эмигрировать так, чтобы весь мир ахнул! А страна и в первую очередь Алкснис кусали бы локти. Для того чтобы обойти расставленные этим Алкснисом препоны, Севрюгов сумел всё-таки раздобыть разрешение на испытание новой противообледенительной системы за липовой подписью заместителя Алксниса по гражданской авиации товарища Уншлихта и ещё какую-то мутную, командировочную бумаженцию из Осоавиахима. Правда, из всех антиобледенительных новшеств он смог заполучить лишь большую бутыль с сомнительного цвета жидкостью и ещё более сомнительного запаха. Жидкость обладала двойным эффектом и могла использоваться как для наружного применения, так и для внутреннего. То есть служила одновременно и присадкой к топливу, снижая его вязкость на морозе, и ей же можно было обрабатывать стёкла и обшивку самолёта, препятствуя, таким образом, образованию наледи. А ещё ему выдали усовершенствованный молоток для отбивки льда с более длинной рукоятью и облегчённым титановым набалдашником. Но смелый полярник не отчаивался. Смелый полярник любил рискованные мероприятия. «Главное взлететь, – приговаривал он,  – а дальше видно будет. Небо – оно быстро разберётся: у кого яйца крепкие, а кто и на рулёжке обделаться готов». И, видимо, будучи абсолютно уверенным в крепости своего хозяйства, арктический сокол завёл старую пластинку и стал в ярких, радужных тонах описывать прелести предстоящего путешествия, какой восторг все испытают от полёта, какие неимоверные красоты раскинуться под крылом и как весело и приветливо их будут встречать аборигены. Остальные увлеченно слушали Севрюгова, подзаряжаясь его энтузиазмом. На станции в Вологде лётчик сбегал и купил пива и местных маринованных маслят, а ещё большую копчёную щуку.

– Странное сочетание продуктов. Пиво… грибы… Рыба неизвестного происхождения… – заметил доктор, небольшой любитель гастрономических экспериментов. – Как бы несварения не получилось. Что-то меня маслята эти как-то смущают.

– Не беспокойтесь. Маслята – это лучший вологодский деликатес. По рецепту особому. С клюквой, можжевельником… и ещё хрен знает с чем ещё! Может даже с солидолом. Хы-хы,  – полярник выставил вперёд большой палец. – Вот такая вещь! От всех болезней помогает.

Местный деликатес ожидания оправдал. Не случилось даже изжоги. После трапезы, не спеша потягивая пиво, Севрюгов продолжил расхваливать арктические красоты, делая акцент на своё мастерство воздухоплавателя. Он так разошёлся, что даже дал всем по очереди померить лётный шлем из натуральной кожи.

Неожиданно, Семён, терзаемый своими собственными непоседливыми тараканами, спросил:

– Мне вот интересно. Почему эти латышские стрелки нас там, в подвале не застрелили? Я, честно признаться, думал что всё – спета моя песенка.

Вопрос был не к месту, но резонный. Первым откликнулся Остап.

– А зачем им нас убивать. Они знали, что жаловаться в милицию на них мы не пойдём. А четыре трупа в подвале ведомственного магазина, какой-никакой, а повод для уголовного расследования.

Все сразу переключились на свежие воспоминания, восстанавливая по частям хронологию событий, начиная с подвала «Рыболова-охотника» и заканчивая развязкой в Марьиной роще. За бурными разговорами, вдруг вспомнили, что так до сих пор полностью не пересчитали тугощёковскую валюту. Дверь в купе закрыли. Чемоданы-близнецы открыли. Большинство денежных знаков оказалось банкнотами европейских государств. И количество их радовало. Одних только английских фунтов набралось сто пятьдесят тысяч. Были тут и франки, и итальянские лиры, и североамериканские доллары, и обесценившиеся немецкие марки, а также два мешочка набитые монетами. В одном, том что по больше и по легче, лежали в основном серебряные доллары и мелочь стран почившего Латинского валютного союза. В другом – по меньше, но по тяжелее – монеты были из золота. География чеканки этих денег охватывала, чуть ли не половину членов Лиги Наций. Ещё меж пачек затесалась стопка заёмных векселей с императорскими двуглавыми орлами на небольшие суммы. Недолго думая, эти векселя, как и германские марки, за ненадобностью, выкинули в окно. Северный ветер легко подхватил их и растянул шлейф из бумажек аж до Череповца. Само собой провели ревизию драгоценностей из шкатулки латышских стрелков. Итого, по самым скромным прикидкам, с учётом инфляции, девальвации, спекулятивного обменного курса и прочих финансово-эмиссионных механизмах на каждого приходилось в переводе на советские рубли тысяч по семьсот – восемьсот. Тут уже с удвоенным пылом стали обсуждать грядущие перспективы. Разговоры затянулись.

– И чего этот барыга, Тугощёков, деньги с собой не взял, а в подвале их зарыл? – назойливые насекомые в голове художника не давали ему покоя. – За бугром то, они бы ему, ой как, небось, пригодились!

– Тяжело, наверное, было тащить, – включился Остап Бендер. – Может, у него и других ценностей навалом было. По себе знаю, что проще всего брильянты перевозить. И места мало занимают, и стоят дороже прочего.

И Остап вкратце поведал о своей предыдущей попытке эмиграции, закончившейся грубым грабежом на советско-румынской границе. Остальные внимали его рассказу, немного удивляясь бурному прошлому управдома. Плывущий за окном вагона лес погрузился в ночную темень, заразив дремотой пассажиров поезда. Постепенно стихали и пересуды. Начали укладываться спать.

– А всё-таки зря мы Кешку Поласухера в живых оставили, – разнервничавшись, обронил картограф. Он уже минут пять остервенело пытался всунуть колючее, волосатое одеяло в холодный и влажный пододеяльник. У него это плохо получалось. Он пыхтел и сопел, а на его мясистом носу выступила блестящая испарина. – Надо было и его, прохвоста, кокнуть. Вдруг он нас всех заложит. Придушить гадёныша – и в воду. Москва-река мутная. Хрен бы его кто нашёл!

– О, Бурде! Не знал, что ты у нас такой злодей, – усмехнулся полярный лётчик. – Прямо, не художник, а какой-то граф Калиостро!

– Откуда в вас Семён такая кровожадность? – тихо сказал Борменталь, лёжа в постели. – Думайте, человека убить так просто?

– В самом деле, Сеня. Ты чего это! Кокнуть!.. Придушить. Слова то, какие, – пристыдил живописца и Остап Бендер. – Ни кого он не заложит. Кто этому хмырю поверит! Пусть поживёт ещё, подумает о своём существовании. Может он после этого жизнь свою бренную изменит, исправиться.

– Ну и ладно, – зевая, согласился живописец. Он бросил возиться с непослушным одеялом, а просто укрылся им, положив на пододеяльник сверху. – Не заложит, так не заложит. Пусть живёт, брандахлыст поганый.

Купе угомонилось. Первым заснул Севрюгов. Он громко захрапел, и его храп напоминал рокот авиадвигателя. Видимо, во сне ас уже парил где-нибудь над торосами или бомбил позиции окопавшегося неприятеля. Под такой рёв аэроплана Бендеру не спалось. Он ворочался и переживал. Думал о предстоящем перелёте. Ведь это только в речах Севрюгова полёт обещал быть простым и лёгким, а небо безоблачным и спокойным. На самом деле впереди таились трудности, риск и непростые испытания. Не зря же профессия полярных лётчиков по своему героизму и доблести уверенно удерживала пальму первенства, опережая такие бесстрашные специальности, как глубоководные водолазы, кровельщики или электромонтёры. Но о водолазах не писали газеты. Кинотеатры перед сеансами не крутили документальные ленты об опасных буднях кровельщиков. А пионеры не называли свои отряды в честь отважных, пришибленных электричеством монтёров. О полярниках же день и ночь трубили радиостанции. Поэты посвящали им стихи, а композиторы клали эти стихи на ноты. Их брутальные физии печатались на марках, спичечных этикетках и коробках с монпансье. Они открывали новые земли, устанавливали рекорды, проводили ледовую разведку, спасали затерянные экспедиции, пропадали без вести сами, и другие лётчики отправлялись искать уже их и тоже пропадали, а когда находились, истощённые, обмороженные, но с горящими глазами и неудержимым желанием к новым свершениям, то им опять посвящали песни, а если не находились, то их именами называли проспекты и дома отдыха, и тогда такие полёты становились легендарными и их заносили в анналы. «Что-то не очень хочется вписываться в такой легендарный перелёт и попадать в анналы», – подумал Остап. Он встал и пошёл покурить.

В тамбуре его поджидали полумрак, мерный грохот колёс и прохладно. За окном призывно мелькал редкими огнями дикий, лесной полустанок, на котором состав побоялся остановиться. Лишь паровоз приветственно погудел коротким басом. Вставив папиросу в подаренный Севрюговым мундштук, Бендер чиркнул бензиновой австрийской зажигалкой. Табачный дым не был ни сладок, ни приятен, он горчил. Эта тёплая горечь навевала какие-то странные мысли об отечестве. Будто бы Остап Бендер уже начал испытывать ностальгию и затосковал по родине. Задумавшись, он не сразу обратил внимание на появившегося в тамбуре человека.

– Извините, можно прикурить? – брызгая деликатностью, осведомился вошедший.

Бендер всё ещё сжимал в ладони никелированный слиток зажигалки, поэтому быстро откликнулся на просьбу.

– Благодарю, – сказал человек. И, разглядев во всполохе зажигалки выдающийся медальный профиль сына турецкоподданного, узнал его и робко поздоровался: – Ой, здравствуйте.

Остап, погружённый в свои мысли, промолчал.

– Вы меня не узнали? – поинтересовался курильщик заискивающе. – Я Берлага, бухгалтер. Мы с вами в Черноморскае встречались.

– А, Берлага! Какая неожиданная встреча. И что же вы здесь делаете? Куда путь держите? – ехидно спросил Остап. Тут он вспомнил о непростом положении дел в «Геркулесе», чему и сам в немалой степени поспособствовал, и уточнил: – Вычистили?

Берлага тяжело вздохнул.

– Ага, вычистили. (Он опять вздохнул). Это я ещё легко отделался. Скумбриевича посадили. Полыхаев в бега подался. А меня, вот, в трест «Северолес» отправили, в Архангельск. Тоже бухгалтером.

– Ну, это нормально! – улыбнулся Бендер. – Всё-таки бухгалтерские счёты они как-то полегче будут, чем пила лесоруба. Работать на них интереснее! И как вам новое место работы? Как город?

– Вы знаете, не привык ещё. Климат тяжеловат.

– Отчего же? – продолжал куражиться над бедолагой Остап. – Тут и море тоже имеется, и порт. Правда, каштаны не растут. Но зато, какие кедры! Не полюбили ещё орешки?

– Нет, знаете ли, мне как-то каштаны больше по душе, – ответил Берлага. И тут же, зная о крахе бендеровского детища, то бишь, черноморского отделения арбатовской конторы по заготовке рогов и копыт, попытался перехватить инициативу. – А вы куда направляетесь? В командировку? Или тоже?…

– Да, да. В неё самую. В командировку, – по привычке начал намазывать великий комбинатор. – Еду, так сказать, осваивать новые территории, делиться опытом. На севере поле для деятельности шире. Тут, между прочим, помимо традиционных оленьих рогов и копыт, есть ещё и такие оригинальные материалы как бивни моржа, китовый ус и даже, редкие теперь, кости мамонтов!

– Да, что вы говорите, – неискренне удивился бывший геркулесовец.

– Думаете, из чего это сделано? – Бендер двумя пальцами выдавил окурок и поднёс пустой мундштук к носу Берлаги.

Черноморский бухгалтер-изгнанник скосил на мундштук глаза, присмотрелся, но определить, из какого материала он изготовлен, естественно, не смог. Он лишь блаженно улыбнулся, будто Остап подсунул ему не вонючий, прокуренный отросток моржового пихунца, а посольский мятный пряник, и покачал головой.

– Из бакулюма, – многозначительно сказал Бендер.

– Из чего? – виновато переспросил недоумевающий работник «Северолеса».

– Вы, тёмный человек, Берлага! С вами скучно беседовать. Ладно, оставляю вас любоваться видами ночного леса. А я спать, пожалуй, пойду.

И Бендер ушёл, оставив сконфуженного бухгалтера глазеть в черноту окна. По пути в купе Остап вспомнил, что так и не обеспечил председателя конторы Фунта двойным жалованием.

Глава 2. Лёгкий взлёт.

Сойдя на платформу Архангельского вокзала, лётчик Севрюгов вдохнул полной грудью, выпустив на выдохе клубы пара, будто закипевший самовар.

– Эх! А зима то нынче не спешит! – торжествующе прохрипел полярник, задрав голову и глядя в нахмурившееся небо.

Остальные последовали его примеру: тоже наполнили лёгкие холодным и влажным поморским воздухом и посмотрели на небосвод. Правда, придти к аналогичным выводам и, тем более, установить причину такой медлительности зимы оказались не в состоянии.

На перроне не задержались.

– Едем! Едем быстрее! – поторапливал полярный лётчик. В преддверии приключений он сделался суетливым, движения стали резкими; глаза зажглись. – Время не ждёт. Нам до темноты, кровь из носу, взлететь надо. Дни сейчас короткие, а ещё кучу организационных вопросов решать.

Звонящий трамвай довёз всех четверых до порта. Там у одного из причалов был оборудован гидродром, где на приколе стоял заветный самолёт Севрюгова. Это был безупречный продукт германской промышленности, плод коллективного труда авиаконструкторов под руководством Хуго Юнкерса, цельнометаллический трёхмоторный крылатый зверь – ЮГ-1, немного доработанный советскими умельцами.

Кроме караульного в шинели старого образца с тремя нагрудными клапанами-накладками мрачно-голубого цвета, пропустившего Севрюгова с товарищами без лишних проволочек, на гидродроме был только молодой дежурный радист с широкими полномочиями и рыхлым оспенным лицом. Выходной. Ни механиков с мотористами, ни коменданта с его заместителем, ни пилотов, ни завхоза, ни уборщицы. Ни кого. Выходной, по случаю празднования полукруглой годовщины окончательного изгнания интервентов с родной Архангельской земли. Праздничное спокойствие разливалось по ангарам и водной глади, где на своих поплавках тихо-мирно покачивался именной севрюговский самолёт с красивой, бодрой надписью на серебристых боках – «Красный Буревестник». (Буквы были красными, окантовка у букв – тёмно-бордовая). Рядом с ним, будто утки, отдыхали, подготовленные к зимней консервации пара летающих лодок. Имён собственных лодки не имели, лишь скромные белые надписи на поплавках: «Авиаарктика». Сезон навигации заканчивался, море вставало, радиоэфир не наполняли мольбы о помощи потерянных, застрявших на льдине исследователей, ну и вообще, в Арктике не происходило ни чего экстраординарного, остро требующего присутствия в небе Бориса Бруновича Севрюгова. Поэтому радист очень удивился, увидев лётчика, да ещё и в компании трёх закутанных в меха неизвестных лиц. Он тут же собрался телеграфировать в Москву о прибытии прославленного героя, но авиатор быстро одёрнул шустрого радиста, мотивируя всё особой секретностью предстоящей миссии. В доказательство этого полярный лётчик сунул дежурному несколько бумажек с распоряжениями и предписаниями. Затем долго тряс перед радистом бутылкой с незамерзайкой, называл Остапа Бендера, Борменталя и живописца ле Бурде – людьми из центра, и при этом угрожающе размахивал экспериментальным молотком. Такому напору молодой дежурный сопротивляться не мог. Ему пришлось выполнить все требования пилота и обеспечить его всем необходимым, заодно радист сообщил метеосводку на ближайшие три дня.

Поднявшись на борт своего «Юнкерса», Севрюгов всё хорошо и тщательно осмотрел. Штурвал был исправен, иллюминаторы и обшивка – без видимых повреждений. Аккумуляторы заряжены. Датчики приборной панели показывали нормальный уровень масла и полноту баков, как основного, так и дополнительного. Также он проверил наличие ремкомплекта, пищеблока, запчастей и прочего навесного и специального оборудования. Ещё загрузили предназначенную для полярных посёлков почту, несколько больших коробок папирос (плюс пять мешков рассыпной махорки) и валенки, сто сорок пар. Можно было и взлетать.

– Занимаем места согласно купленным билетам! – пошутил полярник, уверенно влезая в кресло первого пилота. – Остап, ты тут. Помогать мене будешь.

Бендер смиренно уселся рядом с лётчиком в кабине. Остап и не претендовал на роль командора перелёта (хули выёбываться!). Это была вотчина Севрюгова! В этом путешествии Бендер (ещё в поезде) отвёл себе роль пассажира. Первого, естественно, класса! Доктор Борменталь и Бурде разместились на сиденьях непосредственно внутри салона. Воцарилась тишина. Лётчик Севрюгов натянул на голову знаменитый, всеми мерянный шлемофон. Руки он облачил в краги. При этом, чтобы перчатки хорошо, плотно сели, несколько раз сжал и разжал кулаки, сопроводив сиё действо мягким кожаным скрипом.

– А-аат винта!!! – громко выкрикнул командир «Красного буревестника». И в его сиплом голосе послышался какой-то задорный, ребяческий восторг, перемешанный с азартом и гусарской лихостью.

Защёлкали тумблеры, выключатели, переключатели; толстые пальцы вдавили нужные кнопки. Недовольно фыркая, на носу завёлся передний двигатель, медленно раскручивая пропеллер. Вслед за ним ожили и затарахтели моторы на правом и левом крыльях и тоже пустили свои пропеллеры по кругу. Самолёт ощутимо затрясло. Постепенно тряска переросла в еле заметную дрожь, а  нестройный рёв моторов, сменился ровным гулом.
Всё то время, пока авиадвигатели набирали обороты, Севрюгов молча внимательно слушал, как они работают, и с каждым мгновением лик его прояснялся, рот растекался в довольную улыбку, широкая спина выпрямлялась, мощная грудь же, наоборот, выгибалась, будто на лётчика перестал давить пресловутый атмосферный столб. Он повернул своё одухотворённое лицо к Остапу – Бендер ещё никогда не видел Севрюгова таким счастливым – и тихо произнёс:

– Ну, поехали.

Самолёт отчалил и неспешно поплыл в сторону открытой воды. Качаясь, он начал набирать ход, ускоряясь всё быстрее и быстрее. С причала ему вслед радист по-свойски махал рукой: «В добрый путь». Юнкерс, шлёпая поплавками и разбрасывая брызги, уже подпрыгивал на волнах, когда лётчик Севрюгов нажал вперёд рычаги.

– Взлё-ёёт! – выдавил он.

«Буревестник» отцепился от водной глади и воспарил. Тёплый, трепещущий сгусток оторвался у Остапа где-то в животе, внизу и поднялся до груди, перехватив дыхание. От новизны ощущений Бендер аж прослезился. Он летел! Летел в Америку, где за туманной пеленой неизвестности уже маячила хрустальная мечта детства – манящий, волшебный город Рио-де-Жанейро.

– Хорошо взлетели! Легко, даже как-то! – радости полярного лётчика не было предела.

– Да-ааа… Полетели, – подхватил эту радость Остап, кое-как справляющийся с бушующей внутри него бурей эмоций. Он сглотнул подступивший к горлу комок и вполголоса заметил: – Сбылись мечты идиотов.

– Чего? – не расслышал из-за гула моторов полярный авиатор.

– Летим, говорю… Летим… – глядя вниз через стёкла, молвил Остап.

Винтокрылая машина уверенно набирала высоту, и из её кабины открывался шикарный вид. Усталая Двина, разбившись на кучу рукавов, нехотя ползла на север, чтобы затеряться в холодных объятьях, темнеющего вдалеке свинцовой полосой, Белого моря. Её пологие берега облепили деревянные строения Архангельска. А за ними, до самого горизонта раскинулось море другое, серо-зёлёное, колючее море леса, рассечённое, убегающей из города, ниткой железной дороги. Тройка пассажиров прильнула к иллюминаторам.

– Пока на нужный эшелон не выйдем – с места ни кто не встаёт! – предупредил мастер ледовых широт Севрюгов строгим и развязанным, как у заправского кондуктора, голосом и вывернул штурвал вправо вверх.

Самолёт звонко зажужжал, накренился, описал крутой вираж и рванул в верхние слои тропосферы, взяв курс на северо-восток. От резкого подъёма у всех заложило уши. Изо рта пошёл пар – в самолёте стало холодно. В иллюминаторах показалась нижняя кромка облачности: обрывки туч, какие-то туманные лохмотья и прочая не классифицированная метеорологическая вата. Косяки перелётных птиц, заметив жужжащего гиганта, огибали его на почтительном расстоянии. А внизу, всё также расстилался волнистый, хвойный ковёр, в некоторых местах нагло изъеденный упорными дровосеками «Северолеса». То тут, то там на нём блестели голубые проплешины озёр, большие, маленькие и огромные. Заблудившиеся реки витиевато петляли меж деревьев, силясь пробиться к океану. Нежно пестрели боры-беломшанники. Иногда на тайгу и вовсе сходило озарение, и она покрывалась бледно-жёлтыми пятнами компактно понавыроставших лиственниц.

– Эх, красота, то какая! – подал голос долго молчавший художник.
В самом начале полёта, как только самолёт встал на крыло, Бурдов вдруг понял, что боится летать. Он сильно разволновался, начал нервно дёргаться и паниковать. Хорошо, что рядом с ним сидел доктор Борменталь. Врач успокоил живописца. Дал ему изрядное количество валерьянки и провёл доверительную психотерапевтическую беседу. После этого аэрофобия отпустила Бурде, он притих, успокоился.

– Красота, то какая. Эх… – снова повторил он. – Жаль, холста нету. А то, я бы всё это запечатлел.

– Я одного мастера изобразительных искусств встречал, – донёсся голос Остапа, хорошо слышавшего восторженное блеяние ле Бурде, поскольку кабину и салон отделяла лишь тонкая перегородка с проделанным дверным проёмом без дверей. – Так он без красок рисовал. Может тебе, Сеня, без холста стоит попробовать картину написать?

– Это как это без красок? – удивился Семён, – карандашами что ль?

– Да нет, Сеня, не угадал. Ни карандашами, ни тушью, ни гуашью он не пользовался. И, вообще, принципиально пренебрегал общепринятыми нормами живописи. Он портреты злаками писал. Просом, овсом, гречкой… горохом. В общем, всем тем из чего мы, люди менее амбициозные, варим каши и готовим кулеш. Неплохо, кстати, получал. По двести целковых за шедевр. Как же его, сеятеля, звали… Феофан… Феофан Мухин.

– Федька! Мухин! По двести рублей!

С этими словами Бурдов ворвался в кабину. Он протиснулся между кресел и, облокотившись о спинку того, на котором сидел Остап, эмоционально добавил:

– Ни чего себе! Я ж в мастерских вместе с ним на одном курсе учился.

– Не Федька, а Феофан Мухин, – напомнил Остап.

– Да какой Феофан. Он такой же Феофан, как… – но не найдя подходящего сравнения, Симон ле Бурде продолжил (приводить себя в качестве примера он из ложной скромности постеснялся). – Это псевдоним у него. Он его ещё во время учёбы придумал. А фамилию свою оставил. Я, говорит, свою фамилию ещё прославлю. Я, говорит, ещё новоё слово в живописи скажу! Ай да, жук! Зерном, значит, картины писать выдумал. Овсом, значит! Ай да, мерин!

Если бы Семён не летел сейчас в Америку с двумя чемоданами иностранных денег, то можно было бы подумать, что он завидует Феофану. Но на самом деле это была просто радость за ловкого однокашника, занявшего свою тёплую, хлебную и, самое главное, узкопрофильную нишу в чертогах высокого изобразительного искусства.

– Ну и странные, вы, художники. Один, значит, Феофан. Другой Бурде. Тритий, вообще, Казимир. Тьфу, ты! Гнилая интеллигенция. Квадраты всё какие-то малюет, – насмешливо заговорил лётчик Севрюгов. – Водили нас на его выставку. Картина называется: «Скачет красная конница»! А конницы то и не видать почти. Полосы одни какие-то. Не знаю, чем таким надо было по башке получить, чтобы такую картину придумать нарисовать.

Но Семён не отреагировал на этот выпад полярника в сторону авангардной живописи вообще и свою в частности. Всё его внимание привлекла приборная панель, усыпанная непонятными кнопками, рубильниками и датчиками – скорости, высоты, уровня топлива и прочих параметров, обеспечивающих безопасность и комфортность полёта.

– Ух, ты! Сколько всяких штепселей. А этот рычаг зачем? – протягивая клешню к панели, спросил художник.

– Ну, ты, штепсель! Куда лапы свои тянешь! – быстро одёрнул Бурде Севрюгов. – Руки убрал! И вообще, Бурде, ты чего тут делаешь. Что-то я не припомню, чтобы места свои покидать разрешал.

– А я это… думал, что мы уже вышли на этот, как его… эшелон нужный.

– Никуда мы ещё не вышли, – прохрипел наблюдательный Севрюгов опять кондукторским железным голосом. – Садись быстро на место. Вон впереди фронт грозовой! Сейчас если в снежный заряд попадём – такая болтанка начнётся! Заблюёшь мне тут всё. Быстро сел!

И правда, впереди, прямо по курсу чернела бесформенная масса приближающейся бури. Увидев её, Семён тут же, получив увесистый пинок от вернувшейся аэрофобии, сиганул на своё место. Самолёт опасливо углубился в грозовой фронт. Стало темно. Машину затрясло. Она начала раскачиваться, будто на волнах. Лобовое стекло залепили крупные мокрые хлопья снега.

– Не падаем духом, ребята! – подбадривал своих товарищей смелый полярник. – Штаны все запасные взяли?! Они вам понадобятся! Турбулентность, мать её!!!

Неожиданно «Буревестник», попав в воздушную яму, клюнул носом и пошёл вниз, сваливаясь в крутое пике. Все вскрикнули. В хвосте что-то оторвалось и с металлическим грохотом рухнуло на пол, бренча покатившись к выходу. Самолёт начал падать. Полёт превращался в легендарный… Но первый пилот, готовый ко всему, ценой неимоверных усилий вывел машину из штопора, при этом он выдал такую глубокомысленную реплику, что все сразу поняли, при каких обстоятельствах ковалось могучее непечатное красноречие арктического героя. В этой своей короткой речи он упомянул и погоду, и непогоду, и молодого рыхломордого радиста, выдавшего некорректную метеосводку, и всех синоптиков вообще, и паршивые законы аэродинамики, и Зевса-громовержца, на орехи даже досталось немецкому изобретателю Хуго Генриховичу Юнкерсу, чей аппарат так неуверенно чувствует себя в буйных северных небесах. Через полчаса такого полёта, будто и не полёта вовсе, а скачке на  бешеных лошадях по крутым ухабам, самолёт вынырнул из грозовой круговерти.

– Ну, кажется, всё. Вышли! – обрадовал всех лётчик Севрюгов, довольно потирая руки, хлопая и гладя себя по бёдрам. – Прорвались! Все живы? Ни кто не обделался? – крикнул он в салон.

– Живы, живы, – ответил Борменталь, – и вроде не обделались. Семён Кондратьевич, вот только организмом ослаб.

Сидящий рядом с доктором Бурде, зелёный от тряски и похожий на перепуганную мумию, молчал.

– Ну и хорошо, – веселясь, сказал лётчик. – К вечеру в Диксо;не будем, ребята.

Дальнейший полёт продолжался при нормальных погодных условиях. Часа через три отошедший от пережитого шока Бурдов освоился и стал бродить по салону, изучая сложенные там вещи.

– О, а зачем такие лыжи большие? – спросил он, увидев лежащие стопкой вдоль стены, закреплённые огромные лыжины.

– Бурде, хорош там шастать! – грозно шикнул на художника Севрюгов, к которому и был обращён вопрос Семёна. – Не трогай ни чего.

– А, правда, зачем? – спросил у лётчика за лыжи уже сидящий рядом с ним Остап.

– Вместо поплавков крепить, чтобы со льда взлетать и садиться, – ответил Остапу Севрюгов, но так громко, чтобы и Бурдов мог услышать.

– А в бочке этой что? – не отставал с расспросами от лётчика живописец, обнаруживший двухсотлитровую жестяную бочку.

– Спирт, – был краткий ответ полярника.

– Авиационный? – уточнил Семён, приблизившись к кабине.

– Авиационный, – в шутку подтвердил Севрюгов.

– А его пить можно? – не унимался заинтригованный художник, заглядывая в кабину.

– Можно, но только лётчикам!

Севрюгов засмеялся. Развеселился и Остап Бендер. Но Бурде не уловил юмора и снова спросил:

– А мене можно?

– А, ты, разве у нас лётчик?! – сурово посмотрел на художника полярный ас.

– Нет, но я же на самолёте лечу.

– Ну, ты даёшь! Летит он. Это, что получается, если я неделю назад с балериной из Большого Театра казокался, то теперь я что? тоже балерун!? Тоже могу по сцене театра скакать, мудями  на всю честную публику звенеть!  – лётчик Севрюгов ухмыльнулся. – Ты, хоть и летишь на самолёте, то только как авиапассажир, если не сказать – балласт. Так что…

В это время замигала маленькая лампочка, указывающая на низкий уровень топлива в баках. Каждое такое её мигание сопровождалось противным электрическим писком, что быстро отвлекло всех от туповатого бурдовского эпатажа.

– Ладно, Бурде, хватить тут ерунду всякую молоть, – сказал Севрюгов уже серьёзно, – Остап, мне сейчас помощь твоя понадобиться. Видишь, этот вентиль? – лётчик указал на бурый вентиль  внизу справа от Остапа. Бендер кивнул. – Открой его, а потом вот этот рычаг – на себя!

Остап всё сделал в точности, как распорядился полярный лётчик, но лампочка продолжала противно пищать.

– Что за хрень, – с задумчивой тревогой в голосе просипел командир «Красного буревестника».

Он встал и лично убедился, всё ли правильно сделал Остап, подёргав за рычаг и покрутив вентиль. Но датчик всё также показывал критический уровень керосина, лампочка моргала, а дополнительный бак, судя по приборам, оставался полным.

– Может насос не качает? – предположил полярник и осторожно постучал пальцем по датчику уровня дополнительного бака. Стрелка за мутным стеклом предательски опустилась до нуля.

– Залипла, падла!!! Твою ж эскадрилью! Говорил же я слесарям этим, механикам, чтоб починили, что залипает! – Севрюгов решительно сел на своё законное место, злобно ухватившись за штурвал. – Бак то, оказывается, пустой!!! А мы тут, вентиля крутим! А я ещё, думаю, чего мы так легко взлетели, оторвались как-то быстро.

– И чего теперь? – выпучив глаза, трусливо спросил художник.

– Всё, Семён, прилетели! – уже без шуток и бравады произнёс первый пилот. – Сейчас падать будем!

Бурде шмыгнул носом и издал истошный крик о том, что ему ещё рано, что он ещё так молод, после чего убежал куда-то в хвост.

– Что всё так серьёзно? – смирно сидевший весь полёт доктор Борменталь поднялся и приблизился к кабине.

– Серьёзней не придумаешь, – ответил Севрюгов, – придётся садиться. Так что, ребята, в Диксо;н мы сегодня не прибудем.  Куда там этот полоумный убежал?

– Не знаю, – обернулся доктор, вглядываясь во мрак салона. – То ли парашют ищет, то ли место, где нужду справить.

– Ты уж, Иван Арнольдович проследи, – попросил доктора Остап, – чтобы этот парашютист за борт не сиганул.

– Ага, – добавил первый пилот, – время скидывать балласт ещё не пришло.

Он принялся аккуратно давить штурвал. Самолёт стал медленно, будто ступая по невидимым ступеням, снижаться. Все напряглись. В анналы никому не хотелось. Непрекращающийся писк опустевших баков настроения тоже не поднимал, вгонял в тоску и уныние, озвучивая приближение неотвратимого. Через несколько минут чахоточно закашлял и замер правый мотор. Машину повело вправо, она начала заваливаться на бок, и в этот момент допил последние глотки керосина и затих двигатель левый. Тут Юнкерс выровнялся, и, всё ещё опасно раскачиваясь, продолжал полёт на одном переднем моторе, да и тот время от времени останавливался, превращая мерцающий серый круг вертящегося пропеллера в сиротливую полоску.

– Лишь бы не заглох, только бы на высоте совсем не обсохнуть, – приговаривал Севрюгов, уже высматривая место для посадки. – Планер из этой посудины никудышный, – и сразу предупредил: – Посадка, ребята, будет жёсткой!

Внизу лежала подмёрзшая лесотундра. Местность болотистая, хоть и ровная, но бугристая. Хорошо, что это была скорее тундра, чем лесо. Деревца там росли низенькие, корявые, худые и чахлые, не способные повредить самолёт при встрече с ними. Когда до земли оставалось метров четыреста, двигатель всё-таки заглох. Все очень бы удивились, если бы полярный лётчик не отреагировал на это очередным монументальным мат-перематом, таким сочным и адресным, что в далёкой Германии заикало всё конструкторское бюро авиазавода Юнкерс. Тем не менее, это не избавило самолёт от падения. Машина стала стремительно терять высоту и приближаться к катастрофе. Севрюгов делал всё, что было в его силах, чтобы избежать неминуемого столкновения с землёй и всё-таки посадить «Беревестник». Ему помогал Остап, но в основном морально. Доктор сидел на своём месте, готовый ко всему. Откуда-то из глубины салона доносился жалобный вой вконец потерявшего самообладание Бурде. Герой-полярник уже посылал в радиоэфир сигналы «SOS», когда самолёт начал чиркать о макушки самых высоких берёз и сосен. Но вот и послышался хруст деревьев, ломающихся под тяжестью падающего на них с неба великана. Неуправляемое воздушное судно ударилось поплавками о землю, несколько раз подпрыгнуло и стало скользить по влажному мху, неуклюже подскакивая на кочках. Внутри него всё тоже дребезжало, звенело и подпрыгивало. С шумом развалилась стопка лыж; звонко сбрякали гаечные ключи. Бурдова подбросило и ударило головой об обшивку так, что он обрёл дар левитации, правда, во время следующего удара он этот дар потерял и скис. От богатства русского языка, которое изрыгал Севрюгов, запотели стёкла. Голубая мечта Остапа – сказочный город Рио-де-Жанейро – неслась в тартарары и стучала о подмёрзшее сибирское болото! Грохот и скрежет, подхваченные напуганным эхом, разлетались по окрестностям, поднимая обосравшихся перепелов. Внезапно самолёт остановился и с корабельным скрипом стал наклоняться вперёд, вздымая хвост с риском переворота. Побалансировав в таком положении несколько бесконечно долгих мгновений, немецкий самолёт подумал – и переворачиваться не стал, а принял исходное положение. Видимо, перебравшийся в хвост Бурде внёс маленький, но решающий вклад в победу над инерцией.

Глава 3. Круг размером с Туркестан.

Юнкерс встал. В салоне повисла тишина, нарушаемая только тяжёлыми вздохами избежавших гибели эмигрантов; да снаружи за бортом, переполошенная лесотундра напоминала о себе недовольным хлюпаньем, шелестом ещё не опавшей листвы и возгласами растревоженных пернатых тварей.

– Ух… Ну, кажется сели, – прервал молчание Севрюгов. – Все живы-здоровы?

– Угу, – раздались хмурые ответы Остапа и доктора.

– Ничего, ничего. Такие встряски они от всех болезней помогают! Бурде, ты как там?! Цел? – чуть громче спросил полярный лётчик.

– Цел, цел… – зашубуршал в хвосте художник и, вскочив, звонко цокая по гофрированному, металлическому полу, побежал к кабине. – Жив я, друзья мои, жив. Ура! Я жив!!!

– Чему ты так радуешься? – лётчик не разделял бурдовского восторга. – Мы сели непонятно где. И хрен его знает, как сейчас выбираться отсюда будем.

Первый пилот занёс в бортовой журнал все показания приборов, сделал там ещё кое-какие пометки, полистал страницы и ознакомился с предыдущими записями, затем взял журнал, планшет с картой и вылез из машины. Остальные тоже выбрались на свежий воздух. Открывшаяся их взорам картина пугала своим скучным величием. Кругом, куда только хватало глаз, торчали тоненькие, кривые деревца, расстилались кустарники бурых и жёлтых оттенков, грязно-рыжие мхи покрывали землю, Там и здесь, в разрывах между мшаником выглядывали небольшие лужицы, окаймлённые жухлой травой. Падающий «Буревестник» пропахал широкие, длинные борозды, которые частично тоже успели заполниться тёмной болотной водой. Дул промозглый ветер – предвестник запоздалой и поэтому злой зимы. Вдобавок сверху накрапывал мелкий ледяной дождик, больше похожий на мокрый снег. Для пущей жути не хватало только протяжного воя собаки Баскервилей.

– Я, конечно, много где побывал, – с грустной иронией в голосе заметил великий комбинатор, – но в такую унылую жопу меня занесло впервые.

Он поёжился.

– Ну, Остап, это ты зря, – Севрюгов мечтательно улыбнулся. – Весной тут очень даже ничего себе. Упади мы не сейчас, а где-нибудь в мае… У-ууу… Красота!.. Ладно, – холодно сказал он, – делом пора заниматься. Дислокацию нашу определять.

Обойдя и осмотрев, качая головой, самолёт, Севрюгов вытащил из кармана компас и стал, сверяясь с картой, вычислять место посадки. Все с любопытством обступили полярника. Он долго вертелся на одном месте с компасом в руках, после чего долго и упорно шагал по карте циркулем, при чём в процессе этого циркульного марша на восток от Архангельска, пилот как-то не весело затянул: «Прощай, милая моя, уезжаю в Азию, может быть, последний раз на тебя залазию». А закончив петь, зачем-то поднялся повыше, облизал свой толстый палец и, задрав его к небу, попытался определить направление ветра. После чего твёрдой рукой очертил всё тем же циркулем на карте окружность. Размеры её были таковы, что кроме, собственно, РСФСР, из других союзных республик безболезненно круг таких масштабов мог вместить разве что только Казахстан, да, пожалуй, ещё площадь Украины позволяла втиснуть его в себя, правда, в этом случае за её пределы выступали Крым и Донбасс. Остальные же республики тонули в этом круге со всеми своими потрохами, волостями и улусами.

– Мы сейчас находимся где-то в этом районе, – гордо, но как-то без привычного энтузиазма сказал Севрюгов.

– Да-аа, нехило, – прокомментировал результаты вычислений Остап Бендер. – Можно было и не отчерчивать, и так понятно, что мы где-то здесь.

– Ну, это же я приблизительно набросал, – попытался оправдаться лётчик. – Значит до ближайшего населённого пункта… та-аак… – он опять замаршировал циркулем по карте. – Три недели пути! – обрадовал он.

– Ой, – ойкнул Бурдов, ухватившись за живот.

Его утончённый кишечник, чудом не опорожнившийся во время падения, дал слабину сейчас после таких тяжёлых известий. И Семён помчался к близлежащим кустам. Остальные продолжили обсуждать пути возврата к цивилизации.

– И идти нам вот в этом направлении, – воздухоплаватель, ориентируясь по компасу, показал рубящим взмахом ладони на юго-запад.

– Три недели? – напряжённо переспросил доктор Борменталь. – Пешком?

– Да пешком, – подтвердил полярный лётчик. – Топлива то нет. И три недели это так – навскидку. Может и больше.

– А ты же сигналы «сос» подавал, – обратился к пилоту Остап. – Может нас кто услышал? Искать будут?

– Да кто нас искать будет! Большинство лётчиков разъехалось уже по домам, – сказал, знающий истинное положение дел в Арктике, Севрюгов. – Я, вообще, не уверен, что нас кто-нибудь услышал. Радиоустановка то, вон, – молчит. Так что выбираться придётся своими силами. Я вот только переживаю, что еды может не хватить. Еды у нас дней на восемь-девять. Это если растянуть. А подножного корма сейчас мало – не сезон. Как бы нам друг друга жрать не пришлось. Человечину, так сказать.

– Человечину? – спросил Остап брезгливо. – Мне много чего доводилось есть и, к сожалению, даже один раз, чего греха таить, собакой пришлось угоститься… – и как бы оправдываясь: – Времена были голодные, а беляши привокзальные… А вот человечину… Да и кого мы съедим? Жребий будем тянуть? Как в пошлых, авантюрных романах, где после кораблекрушения моряки, потерявшие надежду, совесть и человеческое достоинство между собой решают, кем бы им заморить червячка?

Но жребий тянуть, похоже, ни кто не собирался, так как все трое, не сговариваясь, повернули головы и бросили людоедские взгляды в ту сторону, куда удалился Бурде.

– Я его есть не стану, – быстро сказал доктор испуганно, ужаснувшийся от собственных мыслей.

– Да может и не придётся, – успокоил Севрюгов. – Но лучше погибнуть одному, чем четверым.

Пока за его спиной товарищи обсуждали свои каннибальские планы и решали его участь, Бурдов всё дальше углублялся в торфяники. Ему хотелось отгородиться от посторонних взглядов стеной деревьев, но они росли так редко, что в стену никак не складывались, получался лишь жиденький плетень. Под ногами прогибалась хлипкая почва, как будто Семён шёл по громадной раскисшей перине. «Да, – грустно думал он, – а всё-таки прав был Севрюгов. Сапоги болотные советовал мне купить. Эх. Как бы сейчас они пригодились!». Наконец, отойдя на почтительную дистанцию, он всё же присел. Но как только Семён настроился, на небольшом расстоянии впереди от него послышались хруст и глухое рычание. Это несколько напрягло Бурдова. Неожиданно, прямо перед ним, шагах в десяти раздвинулись заросли кустарника и оттуда показалась огромная, мохнатая морда медведя. Чёрный медвежий нос посвистывал и жадно ловил воздух. Если бы в эту минуту проводились безумные японские соревнования по скоростной дефикации, то Семён Бурдов, как минимум, попал бы на пьедестал, так быстро и качественно его прямая кишка не работала даже после клизматрона. Вскочив, художник кинулся прочь, попутно установив ещё один рекорд – в беге со спущенными штанами по пересеченной местности. Он бежал, бежал резво, бежал вприпрыжку, запинаясь о кочки, проваливался в лужи, вставал, и снова бежал не оглядываясь, бежал так, как добыча улепётывает от голодного хищника. Ветки хлестали его по лицу, ветер свистел в ушах, намокшая бекеша стесняла движения. Бурде запыхтел.  Но ему повезло. Шестое чувство, пробудившееся в нём, не позволило Семёну умчаться в другую сторону от места катастрофы, заблудиться и навсегда пропасть в безлюдных пустошах заполярья. Описав крюк, он вылетел прямо к самолёту, сам того не ожидая. Вид у него был шальной и всклокоченный, словно он только что спасся от всемирного потопа.

– Ну как, Сеня, удачно? – спросил Остап, удивлённо разглядывая растрёпанную фигуру художника.

– Т…там это… м-м-ме… медведь, – заикаясь, Семён выдавил из себя страшную новость.

– Какой медведь? – спокойно спросил лётчик Севрюгов.

– З… зд… здоровый. Во! – Бурдов, пытаясь показать размер косолапого, развёл руки так широко, будто бы медведь был величиной с потопивший «Титаник» айсберг.

– Ты крыльями то не маши! Мне без разницы большой он или маленький. Я тебя спрашиваю, какой? Белый или бурый? – лётчик сформулировал вопрос более конкретно.

Сам по себе медведь не пугал полярного героя. Наградной парабеллум лётчика был заряжен и висел в кобуре на поясе под регланом. А вот цвет и, соответственно, ареал обитания медведя роль играл.

– Это… это… б-бурый. А какая разница?

– Плохо, что бурый. Был бы белый, могли бы сузить круг нашего местоположения. Белые то медведи далеко на материк не заходят. Всё больше у побережья шкуру трут, – так Севрюгов прояснил суть своего непраздного любопытства. После чего он внимательно посмотрел на перепачканную одежду Семёна. – А чего это ты грязный такой? И мазутом каким-то от тебя воняет?

Полярник средним пальцем смахнул с рукава художника маслянистую каплю жижи, и, растирая её о большой, поднёс к органам обоняния:

– Не, ну точно – мазут! Ты где ползал, зимогор? Где мазут нашёл, лишенец?!

Бурдов, морщась, обнюхал свой правый рукав. Точно такие же маслянистые подтёки были у него на правой штанине и обуви. Он выбросил руку взад себя:

– Там!

– Ну-ка пойдём, покажешь, где это ты так извозился.

Искра надежды на продолжение прерванного полёта зажглась в груди воздушного скитальца.  И Севрюгов начал уводить живописца за собой в указанную им сторону.

– Вы куда? Там же медведь, – упирался напуганный художник.

– Не бойся! Медведя я беру на себя, – успокоил лётчик, доставая пистолет. – А вдруг там запасы экспедиции геологов или ещё кого. И керосин есть.

Но запасов керосина там не оказалось. Вместо этого на четверых эмигрантов смотрела яма всё с той же тёмно-коричневой, почти чёрной смоляной жидкостью. Вокруг неё не росла трава, а всё было загажено непонятной вязкой чернотой. Несколько лужиц по соседству представляли собой такое же неприглядное зрелище. В воздухе висел стойкий мазутный запах. Прихваченным в самолёте ведром Севрюгов зачерпнул из лужи.

– Как думаете, что это такое? – задал он вопрос, озадаченно вглядываясь в ведро и показывая его остальным.

– На нефть похоже, – присмотревшись, сказал Остап Бендер, – я такое в Баку видел, когда в прошлом году туда в командировку ездил.

– На нефть!? – Бурдов опять с отвращением обнюхал свой рукав. – А откуда она здесь?

– Месторождение, наверно, близко к поверхности, – предположил доктор Борменталь. – Вот она и просочилась. Вы бы, Борис Брунович, тут не курили.

– Так, а из неё же керосин делают! – воскликнул Севрюгов и загасил папиросу. – А если ею самолёт заправить? полетим? не полетим?

– Вряд ли, – снова сказал доктор,  – сначала и надо! керосин из неё получить. Вот тогда заправим и полетим.

– Да я знаю… А как керосин получить? – задумался взволнованный лётчик Севрюгов. Искра в его груди разгорелась. – Ну, Иван Арнольдович, думай. Ты университет закончил! Остап, ты в Баку был. Получить как?!

– Перегонкой, – подумав, сказал доктор Борменталь.

Пусть на медицинском факультете, где обучался доктор, химическая наука было далеко не основным предметом. Но зато органическую химию на втором курсе ему преподавал сам профессор Песочников, знающий толк не только в науке, но и в двигателях внутреннего сгорания.

– Так, так, – полярник оживился, – а поподробней!

Доктор, как мог, рассказал всё, что вспомнил о нефтепереработке. С его слов этот процесс был сродни самогоноварению, только на выходе получался бензин-керосин. Оставалось только собрать некое подобие перегонной установки и каким-то образом отделять керосин от остальных фракций.

– Да я керосин по вкусу отличить смогу, – хвалился лётчик. – Он от нас, голубчик, никуда не убежит. Надо только агрегат этот смастерить.

– Если принцип такой же, как и у аппарата самогонного, то я помогу, – подхватил душевный подъём лётчика Остап Бендер. – Лишь бы было из чего собрать.

Все дружно поспешили обратно к самолёту.

– Жаль, такое пальто испортил, – шагая, огорчался художник, пытавшийся оттереть рукав мхом. – А эта нефть отстирывается?

– Да не горюй, богемный! – Севрюгов шутя хлопнул Бурдова по плечу. Настроение полярника улучшилось, а в груди уже полыхало пламя. – Купишь себе в Париже новое. Ну ты, конечно, молодец. Нефть надыбал! Да тебе не в художники, а в геологи надо было идти.

– А может я и был геологом… в прошлой жизни, – скромно промямлил Семён, польщённый, что подарил надежду сотоварищам.

Самолёт основательно перетряхнули. К сожалению, все имеющиеся там ёмкости и канистры для воды, машинного масла, смазок и прочих технических и пищевых жидкостей не имели достаточного объёма и не обладали соответствующей огнестойкостью, чтобы их можно было использовать в качестве нефтеперегонного куба. Единственной подходящей посудиной оставалась стальная толстостенная бочка с «авиационным» спиртом.

– И куда из неё спирт девать? – спросил Остап.

– Хороший вопрос, – Севрюгов задумался не на шутку. Внутри него завязалась борьба.

– А может, перельём в другие канистры? – предложил Бурде.

– Ну. А из канистр куда перельём? В бочку? – озвучил дилемму лётчик. – В канистрах тоже нужные нам припасы хранятся. Как мы без воды будем? Болотину эту пить?

– Почему бы просто не вылить? – доктор привык решать вопросы по хирургически легко и просто. – Зачем вообще столько спирта с собой возить?

– Ну как зачем?! – заволновался первый пилот, которому не очень хотелось, так просто выбрасывать столь ценный продукт. – Во-первых, это противообледенитель. Я им стекло лобовое обрабатываю, поверхности разные… И потом… Спирт! Это же здесь, в заполярье – первая валюта. Ну, вот для чего, например, оленеводу деньги?! Да тут и магазинов то нет. А за спирт местные и накормят, и напоят, и даже жену свою с тобой спать положат. Ну и нам самим, естественно, для сугреву. Спирт в здешних местах – это первое лекарство. От всех болезней помогает!

– А давайте его тогда выпьем, – выдвинул Соломоново решение мечтающий отведать авиационного спирта нелётчик ле Бурде.

– Двести литров? А нам плохо не будет! – засомневался в реальности смелой идеи самонадеянного живописца Остап Бендер. – Это нам месяца полтора его пить придётся.

– Сколько выпьем, а остальное тогда выльем, –  не отступал Семён.

Лётчик глубокомысленно вздохнул:

– Придётся вылить. Но! Сначала хорошенько напьёмся. Объявляю сегодняшний вечер – вечером отдыха. А завтра приступаем к до;быче керосина.

Все согласились. Первым взял слово бывалый Севрюгов.

– Ну, вообще то, у нас, – начал он, – у полярников принято пить спирт разведённый так, чтобы его крепость соответствовала широте, – все недоумевающе посмотрели на Севрюгова. – Не понимаете? –  и он начал объяснять, делая паузы между словами, будто беседовал с детьми. – Ну, то есть, чтобы градусы географической широты, на которой в данный момент полярники находятся, и спирта, который в данный момент они пьют, совпадали. Правда, сейчас широту не определить. Облачно. Значит, условно, будем считать нашим местоположением полярный круг, то есть это примерно шестьдесят шесть градусов северной, естественно, широты. Следовательно, спирт разводим… та-аак… примерно, два к одному. Берём две меры спирта… и меру воды.

– А водка должна быть сорок градусов, – наставительным тоном сказал доктор Борменталь. – Это ещё Менделеев доказал. И Филипп Филиппович тоже утверждал.

– Менделеев… Ну так это он про водку. А у нас – спирт! – Севрюгов затряс флягой с разведённым этанолом. – Да и что ваш Менделеев понимает в морозах и высоких широтах. Тут бывают такие холода, что сорокаградусная водяра замерзнет на хрен! Что её потом, зубами что ли грызть.

И вечер отдыха начался! Пили жадно, большими глотками из глубокой посуды. Все вдруг осознали, что находятся сейчас неизвестно где, может быть за несколько тысяч километров от ближайших человеческих особей, а от особей партийных и того дальше. Гнетущее чувство безграничной свободы охватило эмигрантов. Пить от этого захотелось ещё активнее. Посыпались тосты. Севрюгов организовал символическое посвящение в полярники. После чего пьянка переросла в массовые беспорядки. Рядом с самолётом запалили такой огромный инквизиторский костёр, как будто собирались одновременно придать огню десятка два еретиков. Бурдов читал стихи. Много шутил Остап. Борменталь веселил всех рассказами из своей врачебной практики и похабными латинскими поговорками. Не в меру разошедшийся лётчик палил в воздух из пистолета и сигнальной ракетницы, при этом солидно израсходовал боезапас и того и другого. Исполняемый на четыре голоса «Марш авиаторов» разносился над ночной лесотундрой добрый десяток раз. Все пели и орали так, что охрипли и на утро сипели как Севрюгов, словно и вправду стали настоящими полярными смельчаками. Решили опохмелиться. Разразившийся ввиду этого алкомарафон растянулся на три долгих, суровых, пагубных для здоровья дня. Потом всё было кончено, поскольку рассчитанный на неделю сухой паёк, превратившись в закуску, использовался менее экономно и рационально и быстро исчез, поглощённый бессистемно. А халкать спиртягу, совсем не закусывая, даже на Крайнем Севере считалось за моветон.

Утро четвёртого дня выдалось морозным. Поляна, на которой бушевали новоявленные полярники, вся покрылась белоснежным инеем и выглядела, будто поседевшей от пережитой трёхдневной вакханалии (хорошо, что до мужеложства не дошло). Первым делом избавились от остатков этилового спирта. Бочку открыли и перевернули на бок. Кристально прозрачная, чистая жидкость полилась на землю, смешиваясь с болотной мутью. На зрелище гибнущего ректификата четверо утомлённых спиртом мужчин взирали с тупым равнодушием. Вид у них был хоть и мрачный, но не скорбный, как на похоронах у палача: вроде и жалко человека, и обществу то он был нужен, да только вот люди от него всё больше страдали, а уж лично пересекаться с ним по (его) работе, вообще мало кто хотел.

– У северных народов есть обычай такой, – бодро сказал Севрюгов, словно проснувшись, – они как какое-нибудь дело затевают, обязательно подношение ду;хам делают, и всё больше водкой, то в костёр плеснут, то просто на землю выльют. Так вот, считайте, духов местных мы по полной задобрили. Теперь и за работу браться пора!

– Да, пора, – согласился Остап. – А то, как-то похолодало. Похоже, зима начинается. Как бы нам тут не замёрзнуть.

– Зима – хорошо, – подхватил авиатор. – Сейчас всё промёрзнет. Снежком присыпит. Мы у самолёта поплавки на лыжи поменяем и взлететь сможем! Осталось только керосин получить. Потом к нему из бутыли экспериментальной присадки добавим, маслицем чуть разведём… и полетели! У-ух! Но повозиться всёж-таки придётся, – затем поразмыслив, чуть веселее добавил: – Одно радует – папирос у нас много!

– И валенок, – без энтузиазма в голосе поддержал лётчика погрустневший художник.

Первым делом приступили к созданию перегонной установки. Для этого пришлось частично разобрать и использовать топливную систему Юнкерса, а также задействовать ещё кое-какие детали машины. Но установка получилась хорошей, надёжной и не сложной в использовании, как в лучших традициях отечественного самогоноварения. И пробный пуск показал её высокую эффективность. Из десяти залитых вёдер нефти на выходе образовалось почти три ведра относительно чистого керосина, который тут же залили в бак. Севрюгов внимательно следил за процессом. Часто пробовал и нюхал получающийся продукт, и уверял всех, что такой хороший керосин, даже в Германии не делают. Дальнейший производственный процесс не требовал постоянного присутствия полярного лётчика в качестве дегустатора. Поэтому за установкой следил доктор Борменталь, а Семён Бурдов, как первооткрыватель месторождения, подносил вёдрами нефть, её же использовали для обогрева бочки-реактора. По предварительным расчётам для того чтобы получить достаточное количество керосина такими темпами, могла уйти как минимум неделя. Остап же с лётчиком Севрюговым дали «Буревестнику» необходимый мелкий ремонт: выправили погнувшиеся от падения лопасти винтов, кое-как залатали пробитую обшивку, укрепили разболтавшиеся стойки и стали переобувать самолёт – менять поплавки на лыжи. Процедура эта была трудная и тоже не быстрая.

А время не терпело. Наступала зима. С каждым днём становилось всё холоднее. Посыпал мелкий снег. К тому же эмигрантов-полярников стал проверять на прочность голод. Первым делом добили всё, что не пошло на закуску – несколько пачек киселя и сухого молока с килограмм. Доктор подкармливал всех витаминами в порошках и таблетках. Кипятили чай из хвои. Сварили и съели знаменитый кожаный шлем Севрюгова и перчатки. Выгрызли всю морошку в радиусе двух километров, мёрзлую и не вкусную, как стылые сопли с косточками. Но жрать всё хотелось. Неугомонный лётчик пытался охотиться. Поначалу он попробовал выискать медведя, так напугавшего Бурдова Семёна. Но, как выяснилось, следопыт из арктического пилота был никудышный, да и косолапый бродяга давно уже убрался куда подальше, встревоженный непотребным ором шумной толпы пьяных полярников. И Севрюгов переключил своё внимание на пернатых. Основным объектом его охоты стали спешащие на юг серые гуси. Летели они высоко, и из пистолета трудно было попасть по большим и осторожным птицам. Правда, они часто садились на близлежащие болота, чтобы отдохнуть, и тогда, охотник по-пластунски ползал на брюхе, аккуратно подкрадываясь к ним. Он очень жалел, что не захватил с собой двустволку, но и из пистолета лупил так интенсивно, что казалось, будто в округе идут тяжёлые бои. И даже когда в парабеллуме закончились патроны, он не успокоился, а продолжал охоту с сигнальной ракетницей. В этих своих тщетных попытках раздобыть гуся он напомнил Остапу Бендеру старика Паниковского, также большого любителя этой дивной, жирной птицы. Охотясь и ползая, как индеец, Севрюгов, сильно перепачкался и вымок, и стал больше похож на Лешего, чем на гордость полярной авиации. Он весь перематерился, сто раз проклял всю пернатую, перелётную братию и затаил глухую, страшную злобу на гусей. Только вот  хитрую, проворную дичь ему так и не удавалось подстрелить. Но в одно промозглое, туманное утро настырному охотнику всё ж таки улыбнулась удача. Из ракетницы ему посчастливилось подстрелить сонного, зеворотого филина, мирно дремавшего на тонкой сосне. Сигнальная ракета попала филину в грудь, и птица рухнула на землю, не успев даже взмахнуть крыльями; а ракета, застряв в грудине, долго ещё там горела рубиновым огнём, едко дымила и выжгла у филина все внутренности, заодно хорошо прожарив дичь. Птица тут же пошла на завтрак. Мясо оказалось жестким, к тому же сильно отдавало селитрой, фосфором и прочей непонятной пиротехнической гадостью, но по сравнению с  недавно съеденным шлемофоном всё равно казалось фуа-грой.

Вечером того же дня командир «Красного Буревестника» замерил полученное топливо и пришёл к выводу, что до Диксона его должно хватить. Это всех обрадовало, поскольку торчать в таком негостеприимном месте, голодать и бесконечно гнать из нефти вонький керосин порядком поднадоело. Стали восстанавливать топливную систему. Некоторые трубки от жара повело, они изогнулись и плохо вставали на прежние места.

– Да, нормально! – успокаивал всех лётчик Севрюгов, рихтуя непослушные железяки опытным титановым молотком. – Главное основную систему собрать, а дополнительная – она так, она нам пока ни к чему.

На следующее утро к полёту всё было готово, даже смогли оборудовать импровизированную взлётную полосу: вырубили все деревья и сравняли особо выдающиеся кочки на почти километровом отрезке. Экипаж занял прежние места. С плохо скрываемым волнением первый пилот принялся запускать двигатели. Наступил момент истины! Виновато откашлявшись, сначала завёлся передний. За ним также включились и затарахтели два других. Работали моторы не ровно, хрипели, чихали и фыркали, будто перенесли воспаление лёгких. Но работали! Работали!!! Севрюгов заулыбался. Керосин, который они так упорно получали, на который затратили столько сил и переработали не одну тонну нефти, оказался вполне пригодным. Минут десять полярный лётчик вслушивался в нескладное бурчание моторов, которые, отхаркиваясь, болезненно привыкали к самопальному топливу с левым октановым числом.

– Ну! Начинаем разгон, – громко заявил Севрюгов, видимо удовлетворившийся этим бурчанием, и потянул за рычаги.

Юнкерс, шурша лыжами, покатился по свежему жёсткому снегу.  В штатном режиме произошёл взлёт.

– Высоко подниматься не будем, – сразу предупредил ас. – Как-то мне не нравиться, как двигатели работают. Мощность полную не набирают. Наддув что-то слабоват! Поэтому над морем тоже не полетим. С материка зайдём. Так спокойней будет.

– А мы не рухнем? – высказал общие опасения Семён, встревоженный этими словами пилота.

– Не бойся, Бурде, не рухнем, – успокоил всех лётчик. – В крайнем случае, опять спланируем и сядем.

Полёт проходил в молчании. За без малого полмесяца тесного общения, все наговорились до сблёва. К тому же изголодавшиеся, ослабленные мужчины не хотели тратить энергию на пустые разговоры, а хотели они поскорее добраться до человеческого жилища, как следует поесть, смыть с себя нефтеперегонную копоть, и отоспаться в тепле, да на мягких кроватях.

Пейзажи, проносящиеся под Юнкерсом, тоже уже не были столь захватывающими как в начале. Кончилась тайга, и глазу не за что было зацепиться. Тундра, местами заснеженная, а местами абсолютно голая, поражала своей пресной монотонностью. От одного её вида хотелось зевать и думать о пальмах, тёплом океане и девицах в полосатых купальниках. Лишь Семён радовался и этим пустошам, он, глядя в иллюминатор, довольно вздыхал, покачивал головой, а с его лиловых уст не сходила умиротворённая улыбка обдолбанной Моны Лизы.

– Мне кажется, или в кабине действительно керосином пахнет? – после нескольких часов такого молчаливого полёта спросил Остап.

– Ага, есть немного. Пахнет, – принюхиваясь, подтвердил лётчик Севрюгов. – Видимо травит где-то. Патрубки по стыкам разболтались. Сифонят!

– У нас там так керосином разит, – в это время заглянул в кабину Бурде. – О! А у вас тут ещё сильнее им воняет.

– Действительно, – подтвердил также появившийся доктор Борменталь. – От этого запаха уже голова кружится. И вы бы не курили, Борис Брунович, а то вдруг эти керосиновые пары взорвутся.

– Да не взорвутся. Ха-ха, – отмахнулся Севрюгов, но папиросу потушил. – Давайте я вам лучше мёртвую петлю покажу!

– Не надо петлю. Тем более мёртвую, – быстро попытался загасить этот порыв к высшему пилотажу доктор. – Лучше давайте самолёт проветрим. Пока мы тут все не отравились и не задохнулись.

– Да шучу я, шучу. Правда, от этой вони муть какая-то в башке поднялась, – пилот задумался. – Проветрить?.. Разве, что дверь в салон открыть. Остап, подержи штурвал. Только ровно держи, крепко! А я пойду дверь открою, а то этим интеллипупам ни чего доверить нельзя. Выпадут ещё.

Севрюгов встал и вышел, Бендер же крепко ухватился за штурвал, став настоящим вторым пилотом, чьё кресло он и занимал. А полярный лётчик, открыл дверь в салон и впустил лютый ветер, который стал со свистом носится, подхватывая всё, что плохо лежит, разгоняя токсические пары керосина и наполняя салон морозным дыханием Арктики. Стало очень холодно. Заиндевела обшивка. Новоиспечённые полярники быстро закоченели и закутались в шубы. Наконец воздухоплаватель замёрз и сам. Он запер дверь и занял своё законное место.

На какое-то время керосином вонять перестало. Но затем запах появился опять, усиливаясь всё сильнее. Постепенно, первоначальное лёгкое головокружение переросло в тупую тяжесть, а нездоровая весёлость сменилась бессмысленной, немотивированной злобой. Мысли стали дебильными и вязкими, как будто мозги превратились в маргарин. Сквозь гул моторов, которые периодически, то взвизгивали, то кряхтели, послышалось, как Бурде затянул заунывную песню, очевидно собственного сочинения.

– Может снова проветрим? – спросил у Севрюгова Остап, когда перед глазами у него уже поплыли красные и тёмно-зелёные круги. – А то мне как-то не по себе.

– Да немного уже лететь осталось. Прорвёмся! Не подохнем! Ха-ха! – ответил полярный лётчик, мутным взором высматривая через стёкла кабины знакомые ориентиры. – Вон за той сопкой уже скоро Диксон показаться должен.

Тут он осёкся. И, заметив что-то в воздухе, грубо, сквозь зубы процедил:

– Вот вы мне и попались, голубчики!

При этом выражение его лица, оставаясь неестественно серьёзным, стало безумным и решительным, как у камикадзе. Самолёт резко заложил крутой и опасный вираж. Только тут Остап увидел, куда направил машину нанюхавшийся керосина первый пилот. Адская трёхвинтовая мясорубка врезалась в большую стаю серых гусей. Рёв моторов заглушили крики гибнущих птиц. В разные стороны полетели пух и перья, кишки и всякая некондиционная мясо-ливерная дрянь. Кровь забрызгала лобовое стекло. Двигатели нехорошо захрустели, словно стали жевать сухари. Юнкерс пошёл вниз.

«Мне же сегодня у портного пальто надо было забирать» – отчего-то вспомнил Остап.

…лишь пресловутое мастерство лётчика Севрюгова спасло экипаж от гибели.

Глава 4. Ленин на Тортуге.

Ровно за полтора года до эпического столкновения «Красного Буревестника» с гусями и последовавшего за ним падения, в заполярном посёлке Диксон произошло знаменательное событие – открытое заседание местного исполкома, куда были приглашены многие видные посёлковые обитатели. Человек пятьдесят их собралось в актовом зале нового здания клуба. Люди всё были солидные, непростые и заслуженные. Большинство носило бороды и почти все (кроме женщин) – усы. Можно было смело утверждать, что по суммарному количеству растительности на протокольных лицах собравшихся с этим суровым сборищем советских полярников мог сравниться разве что мексиканский парламент времён грязного диктатора Порфирио Диаса. В толпе присутствующих мелькало несколько рябиново-алых орденов Боевого Красного Знамени и парочка серебряных треугольников Трудового. В общем, собрались все сливки общества, если конечно, этот термин вообще применим к населённому пункту, от которого до Северного полюса в десять раз ближе, чем до ближайшей филармонии. Политотдел исполкома сидел за столом на сцене. Всё как полагается: графин, стаканы, красное сукно. Остальные – на скамьях в зале; зал нетерпеливо гудел. На заседании обсуждался один единственный наболевший вопрос: установка в посёлке памятника.

– Товарищи, – обратился к собравшимся начальник полярной станции, а по совместительству председатель исполкома, товарищ Квасов, – посёлок наш растёт. Народонаселение уже больше тысячи!

– Тысяча двадцать семь жителей, – уточнила первый секретарь исполкома, она же парторг, гражданка Подмыткина, миловидная дама лет двадцати восьми с большими и влажными миндалевидными глазами. Она вела стенограмму заседания.

– Вот, – продолжил Квасов, задирая верхнюю губу и касаясь седыми, мохнатыми, жёлтыми от табака усами носа, – это не считая, моряков, всяких вахтовиков-артельщиков и прочих приезжих, коих наберётся ещё тысяч пять-шесть. Так вот, товарищи, народу много, а памятника нет. Не культурно! Предлагаю установить человеческую скульптуру из гранита – его тут у нас много – какого-нибудь выдающегося исследователя Арктики. Кто за? Прошу поднять руки… Единогласно. Теперь осталось определить, чью скульптуру будем устанавливать. Какие будут предложения?

Первым взял слово начальник гидрометеорологической станции товарищ Кузовиков:

– Предлагаю кандидатуру Седова, Георгия Яковлевича. Человек, так сказать, жизнь отдал за Северный полюс. Герой! И, между прочим, выходец из бедной крестьянской семьи. Наш, так сказать, классовый единомышленник.

– Седов это хорошо, – подхватил председатель Квасов, закуривая трубку. – Ещё, какие будут предложения?

– А почему, собственно, Седов? Почему не Русанов? – подключился к дискуссии капитан порта, товарищ Грузовиков. – Русанов, собственно, тоже в экспедиции погиб. И кстати, не так далеко отсюда. И революционное прошлое у него имеется. Я, собственно, предлагаю Русанова.

– Русанов тоже неплохо, – поддержал и эту идею товарищ Квасов, окуривая собрание дешёвым табаком. – Кто ещё желает высказаться?

– Я желаю, – подал голос руководитель геофизической обсерватории товарищ Распопов-Океанский.  – Ну да, погибли люди, так что же, всем теперь памятники ставить? Этак мы с вами, товарищи, гранита не напасёмся. И что это за критерий отбора такой – погибель! А заслуги?! Где их заслуги?! Много ли они земель открыли? Много ли нового на карту нанесли? Нет, товарищи, не много. Лично я предлагаю Фердинанда Петровича Врангеля! Он и острова открывал, и побережье исследовал, и в кругосветное плавание ходил, и даже был директором Гидрографического департамента! Ему и поставить памятник!

Последнее обстоятельство особенно нравилось Распопову-Океанскому, действительному члену Русского Географического Общества. Он и к своей неблагозвучной фамилии добавил псевдоним Океанский, чтобы хоть как-то соответствовать этому высокому званию, приобретённому им не совсем законно на сломе эпох.

– Врангель… очень даже может быть, – закивал головой полярник Квасов. Он поправил свой английский френч с накладными карманами и опять потрогал усами нос.

– Врангель!!! Да вы что, с ума посходили?! – громко возмутился командир батареи береговых орудий товарищ Пестриков. – Ишь, чё выдумали. Да я с ним в Крыму воевал! Да вы бы ещё Колчаку памятник поставили!?! Он тоже Артику исследовал, в экспедиции ходил. Землю этого… как его… Санникова искал. Вы мне эту контрреволюцию бросьте!!!

И как собравшиеся ни пытались убедить фронтовика-орденоносца, что тот Врангель, с которым Пестриков  воевал в Крыму, это не тот Врангель, который изучал географию северных морей, командир батареи стоял на своём. Тяжёлая контузия полученная им при штурме Перекопа, не оставляла Фердинанду Петровичу шансов быть водружённым на постамент, к тому же путешественник имел неосторожность носить баронский титул. Одно только словосочетание: «памятник барону Врангелю» выводило Пестрикова из себя. Врангеля пришлось отвергнуть.

Новые предложенные кандидатуры тоже вызвали горячую полемику. Одни не соглашались с масштабом личности кандидатов и незначительностью сделанных ими открытий, других не устраивали место и обстоятельства гибели отважных первопроходцев, третьих удручал тот факт, что некоторые претенденты, на то чтобы быть увековеченными в граните, до сих пор здравствовали, шастали по бескрайним арктическим просторам и в поте лица изучали затерянные горные гряды и никому не известные перешейки. Споры приобрели политическую окраску. Страстная перепалка едва не переросла в мордобой. И если учесть, что некоторые из присутствующих имели при себе огнестрельное и (зачем-то) холодное оружие, то последствия диспута могли оказаться самыми античеловечными.

– Граждане, товарищи! – нарушил перебранку бородачей звонкий, комсомольский голос Подмыткиной. – А можно мне предложить?! – зал притих. – Предлагаю поставить памятник товарищу Бегичеву.

– Бегичев! Точно! – Квасов хлопнул себя по лбу. – Никифор Алексеевич! Очень достойная кандидатура. Много где побывал. Несколько островов открыл. Между прочим, погиб в экспедиции. Убит колчаковским офицером, – этой веской деталью Квасов попытался переманить на свою сторону командира береговой батареи и прочих ветеранов. – Он и в Диксоне бывал. Да его многие из нас лично знали! Я тоже предлагаю Бегичева. Кто ещё за?!

Все уже устали от этого заседания с перемыванием костей бесчисленному количеству исследователей Крайнего Севера, поэтому проголосовали единогласно.

– Значит, решено, – довольно подытожил Квасов, улыбаясь. Улыбающийся, с обвисшими усами на большом, круглом лице он походил на моржа. – Гранитному памятнику Бегичеву Никифору Алексеевичу в нашем посёлке – быть!

Зал уже принялся расходиться, когда рот раскрыла Туяна Дондоковна Цыбикжапова, председатель колхоза оленеводов. Сколько оленей в её хозяйстве и сколько оленеводов их пасёт, она не знала и сама, поскольку её колхоз раскинулся на территории по площади сопоставимой с империей Александра Македонского. И что творится на этих огромных пространствах, не знал ни кто. Может там, до сих пор не перевелись мамонты, и не наступила советская власть, а общественно-политический строй так и не изменился со времён мезозоя. Причём, все в посёлке думали, что Туяна Дондоковна уроженка здешних краёв и принадлежит к какой-то загадочной и малочисленной местной народности, и поэтому относились к ней как-то снисходительно. Хотя на самом деле, родом она была из монгольского Улан-Батора, а в Диксон попала по распределению, с отличием закончив Московскую сельскохозяйственную академию имени Тимирязева.

– Товарищи, вы чего? – строго сказала она с характерным восточным акцентом. – А как же Ленин?

В клубе вдруг стало очень тихо. Конечно, вождь мирового пролетариата к освоению Арктики имел весьма отдалённое отношение, но собравшимся стало как-то неудобно, что они забыли об Ильиче. Лица у всех сделались виновато-сконфуженными, как у человека, севшего в трамвай и только тогда осознавшего, что он забыл дома надеть штаны. Кое-кто даже покраснел.

– Точно! Ленин! Владимир Ильич! – Квасов опять хлопнул себя по лбу. И как ни в чём не бывало, быстро предложил компромисс: – Предлагаю, на одном постаменте с товарищем Бегичевым установить и скульптуру Владимира Ильича! Кто за?

После единодушного голосования «за» раздались бурные аплодисменты и выкрики «ура». Конфуз прошёл. Раз уж без штанов едет весь трамвай, то это уже не ляпсус, а тренд. Ну а стенограмму пришлось подкорректировать.

Для сооружения памятника из Красноярска был выписан дипломированный скульптор. Пока он две недели добирался на пароходе по Енисею до Диксона, на центральной площади посёлка была установлена огромная глыба гранита, из которой и предполагалось высекать монумент. Прибывший скульптор был человеком новой формации и из всех художественных методов признавал только соцреализм. Автор замыслил Ленина и Бегичева стоящими рядом, рука об руку, их лица устремлены вперёд, а позы смелы и величественны, как у спешащих на вызов пожарников. Бегичев в одежде полярника – унты, полушубок, меховой шлем. Ленин в традиционных для себя плаще и кепке. Поделившись своими грандиозными планами с исполкомом и получив их полное одобрение, скульптор первым делом осмотрел и замерил гранитную глыбу и пришёл к выводу, что на работу уйдёт не менее десяти месяцев. Затем, чтобы во время созидания скульптуры оградить себя от пагубных погодных явлений, он повелел установить над глыбой навес. Просьбу выполнили и даже обшили навес стенами из досок. На какое-то время эта своеобразная мастерская стала самым большим строением не только в Диксоне, но и во всём Советском Заполярье. В дальнейшей работе ему понадобились два натурщика, чьи выдающиеся телеса должны были стать образцами для будущих каменных фигур. Придирчиво осмотрев добрую половину поселковых жителей, ваятель остановил свой выбор на товарищах Кузовикове и Грузовикове. Первому отводилась роль вождя, второй выступал в качестве подло убитого колчаковцем полярного героя. А дальше начался кропотливый процесс отсекания лишних частей от глыбы. Кузовиков и Грузовиков, одетые соответствующим образом, ходили в мастерскую как на работу. Позировать мужчинам нравилось, особенно долгими зимними вечерами. Туда же стали приходить их жёны, озабоченные регулярным отсутствием мужей. Вслед за ними потянулись друзья и члены исполкома. Чтобы всем было, где разместиться, часть скамеек из клуба перекочевала в мастерскую, там заблаговременно для обогрева уже установили несколько буржуек. Постепенно центр общественно посёлковой жизни переместился туда же. Наплыв желающих поглазеть за работой скульптора стал таким большим, что перед входом пришлось выставить снятых с береговой батареи часовых с карабинами. Самому же скульптору такое внимание к своей персоне льстило. В глубине души он посмеивался над дремучестью собравшийся публики и мнил себя, если не Роденом, то, по крайней мере, Верой Мухиной. Иногда, когда становилось слишком шумно, он прикрикивал на зрителей, все затихали, а позирующие резко замирали, будто боялись, что их сейчас же разжалуют из натурщиков, выгонят на мороз, да ещё и накатают в Москву кляузу, дескать, они (Кузовиков с Грузовиковым) не соответствуют высокому идейно-художественному уровню скульптуры, и вообще, много пьянствуют, курят и матерятся. Но ударными темпами закончить работу не удалось. Вместо запланированных десяти месяцев процесс занял четырнадцать. Мешали периодическое отсутствие вдохновения и некоторые местные традиции чаепития. В задумках у скульптора было ещё выложить на сопке, возвышающейся над посёлком, аккурат напротив памятника, огромными камнями слово – «коммунизм». Чтобы создалась композиция: Ленин и Бегичев бодро шагают к коммунизму, призывая следовать за ними всех остальных. Но знающие люди, отговорили его. Объяснив, что это северная сторона сопки, и она, за исключением нескольких особо тёплых июльских дней, покрыта снегом. Так что призывно марширующие каменные истуканы только несколько дней в году шли бы к коммунизму, остальное же время бесцельно брели к заметённой пургой иллюзии. И от мегалитической надписи пришлось отказаться. Истуканов же развернули лицом к океану курсом на Северный полюс.

Ввиду всех задержек, открытие памятника решили приурочить к годовщине октябрьской революции по юлианскому летоисчислению – двадцать пятого октября. А накануне – октября двадцать четвёртого – в окрестностях Диксона, сбитый гусями, потерпел аварию самолёт Остапа Бендера. Впрочем, аварии как таковой не было. Просто двигатели объелись гусиного паштета и заглохли, а лётчик Севрюгов, даже надышавшись паров керосина, опять спланировал и аккуратно посадил машину. Многие в посёлке видели эту жёсткую посадку и тут же поспешили на помощь. Первое, что попросил Севрюгов  у прибывших спасателей, это обед и баню. После двойной порции рыбного рагу натерпевшиеся эмигранты пошли отмываться в местную сауну. Поверженного же «Буревестника» на тросе утащил в ангар маленький и злой трактор.

Общественная баня полярного посёлка Диксон играла такую же роль в жизни поселения, какую Колизей играл в Древнем Риме. Это тоже было место публичное, часто всеми посещаемое, здесь в неформальной обстановке решались многие насущные вопросы и полуголые мужики периодически устраивали кровавые потасовки. И хотя, на время работы над скульптурой поселковая баня несколько сдала свои позиции и утратила звание самой большой постройки в Диксоне, но зато перед открытием памятника, когда мастерскую разобрали, баня вернула себе этот гордый титул. Строение это было выдающееся. Под одной крышей там, кроме самого помещения парной, размещалась ещё прачечная, парикмахерская и котельная, снабжавшая теплом весь посёлок. Два этажа, подвал, склад угля, буфет на восемьдесят персон. Высоченная труба котельной цепляла низко летящие облака, обдавала их чёрным дымом и отпускала восвояси. В помещении для мытья водные процедуры одновременно могло принимать до батальона пехоты, а махать вениками в парилке – рота. Но четвёрка искателей лучшей жизни мылась одна. В бане был женский день, к тому же час стоял поздний. Поскольку большинство жителей посёлка составляли представители сильной половины человечества, то женский день был всего один, и это была суббота. Правда, для экипажа «Буревестника», ввиду сложившихся обстоятельств и постигшего их форс-мажора, сделали исключение. Мылись они с наслаждением. Брились. Долго грелись и парились и нежились в тёплых тазиках. Неожиданно эта гигиеническая идиллия бала нарушена – в баню ввалилась бригада золокатов из котельной в составе четырёх единиц слабого пола. Они отработали смену, и их ни кто не успел предупредить, что помывочная занята. Восемь часов женщины катали тяжёлые телеги с золой и пеплом от печей в отвал, пришли смыть с себя сажу и очень обрадовались компании молодых, приятных людей с известным лётчиком во главе. Золокаты оказались женщинами весёлыми, крупными и без комплексов, полные страсти, и все, как на подбор, уроженки города Саратова. Они ещё помнили экспериментальные, безбашенные законы и декреты первых месяцев Советской власти, призванные окончательно порвать с прошлым укладом семейной жизни, от которых ханжеская, пуританская Европа в ужасе хваталась за трусы, – об обобществлении женщин и раскрепощении нравов, об отмене браков и создании коммун вольных хлебопашцев-трахарей; помнили (и участвовали в нём сами) массовое движение нудистов с голыми маршами и демонстрациями под лозунгами: «Долой стыд!», «Сбросим оковы мещанского быта!», «Брак – пережиток царизма!», «Даёшь секс по первому требованию!», «К ***м буржуазную мораль!», «Да здравствует мировая сексуальная революция!!!». Внезапное появление таких умудрённых опытом дам добавило в скучный процесс мытья огоньку. Львиная доля жара от этого огонька досталось, разумеется, Бурде, большому любителю сильных половых ощущений.

– Да-ааа… Знойные женщины! – довольным и уставшим голосом произнёс Остап, вальяжно развалившись на лавочке в предбаннике и слушая хохот продолжающихся плескаться девиц. – Это даже не субтропики. Это настоящее тропической жарево! В центре такого уж точно не встретишь.

– Ну, дак. А как ты хотел! Забудь ты про центр. Здесь север! Тут тебе, брат, не до шуток. Всё серьёзно, по-настоящему! На полшишки не получится. А такая баня да с такими девками, сами знаете, от всех болезней помогает!

Увещевал знающий лётчик Севрюгов, не раз попадавший в такую прожарку. Голый он сидел рядом с Остапом, закинув ногу на ногу, и жевал в зубах дымящуюся, будто фитиль, папиросину.

– Не знаю, как от всех, но стресс она хорошо сняла, – важно заметил доктор Борменталь. – И женщины, действительно, попались знойные. Я вот только с утехами как-то переусердствовал. Спину, похоже, потянул. Поясница теперь ноет.

– И не говорите. По полной отдохнули, – к разговору подключился Семён. Тяжёло дыша, художник лежал на спине, занимая соседнюю лавку. Всё у него болело, и даже из носа сочилась кровь, но морда оставалась довольной, как у пережравшего сметаны кота. – В Москве такого точно не встретить! Разве что, Феоктиста Тарасовна ещё фасон держит. А остальные… Да и Сандуновские по сравнению с этой банькой – туфта на постном масле.

– Бурде, ты нам с этой своей Феоктистой, чтоб её, Тарасовной все уши ещё там, на болоте в тундре прожужжал. Хорош уже, – полярник был как всегда резок с Семёном. И уже добрее добавил: – Ладно, одевайтесь, и пойдёмте в буфет чай пить.

В буфете царила гулкая пустота. Но зная повадки прославленного лётчика, ему был накрыт стол, на котором кроме кружек и чайника стояли две тарелки: одна с кусковым сахаром, другая с салом и чёрным хлебом.

– Чай тут знатный. С брусникой! – приговаривал Севрюгов, разливая горячий чай из большого, закопченного чайника с длинным и кривым носиком, через который то и дело в кружки вместе с потоком  десантировались бледно-розовые ягодки. – Вот такая вещь! – (Большой палец вверх). – От всех болезней помогает!

Первым, помогающий от всех болезней чай, отхлебнул Остап.

– Кхо, кхо, – сморщился он, – ни чего себе с брусникой! Там сколько спирта? Половина?

– Мера спирта на три меры чая, – уточнил лётчик. – Грог называется! А что. Тут на севере без  спирта никуда! Даже, извиняюсь, в сортир не сходить.

– А в сортире то спирт зачем? – спросил Бурдов, швыркая обжигающим внутренности грогом.

– А чтоб медведей не боятся! – нарочито грубо пошутил полярный лётчик. – Ха-ха! А медведи тут шатаются белые, резкие. Это тебе не бурые увальни. Эти сожрут, и обделаться не успеешь. Тут север. Заполярье! Тут всё по другому.

– Заполярье это, конечно, интересно. Да и городишко этот, как я погляжу, не плох, и, судя по живущим здесь дамочкам, очень даже приветлив, – грог наполнил великого комбинатора душевной теплотой, – но это не Рио-де-Жанейро! И дамочки эти, при всём моём к ним уважении, не мулатки. Я уже очень хочу к тёплому океану. Борис Брунович, как по вашему, мы надолго здесь застряли?

– Не знаю, – почесал затылок Борис Брунович. – Надеюсь ни чего серьёзного. Думаю, дней за пять отремонтируем. Двигатели прочистим, масло заменим и дальше полетим. Самолёт то цел. А двигатели прочистим. И не такое случалось. В небе всякое бывает.

– Да!?. Бывает? – обвинительным тоном вопрошал Остап, у которого перед глазами всё ещё стояла жуткая картина кровавого месива в воздухе.

– Редко, но бывает, – виновато сказал Севрюгов, потупив взор. – Нашло что-то на меня. Сам не пойму. Может керосина надышался… а может бури магнитные… Кстати, завтра открытие памятника будет, митинг намечается, – быстро перевёл он тему разговора. – Нам выступать придётся.

– Нам?! – в один голос переспросили его.

– Нам. Мы же, то есть вы же – «люди из центра». Так что речь придётся толкнуть. Ну, Бурде не в счёт. А тебе Остап или Ивану выступить придётся.

– А почему это я не в счёт? – возмутился захмелевший от чая живописец. – Я могу, например, стихи прочитать с трибуны. Я пока в самолёте летел – многое сочинил: о природе, о погоде, о бренности бытия.

– Бурде, ты, совсем, что ли ****ько? Это же митинг в честь открытия памятника Ленину! Тут о политическом моменте говорить надо, а не о погоде и уж тем более не о бренности, мать его, бытия, – Севрюгов был категоричен. – А со стихами со своими ты, если что, в клубе можешь выступить. Специально для тебя вечер народного творчества организуем. Сюда редко такие клоуны приезжают, так что послушать тебя народу много соберётся!

– Ну, у меня то, вряд ли получится с речью выступить, я же всё-таки врач, а не оратор, – отказался Борменталь. – Да и о чём мне говорить? Я если перед такой публикой о вреде пьянства или табакокурения буду рассказывать – меня побьют.  Пусть уж Остап Ибрагимович попробует.

– Хорошо, – тут же согласился управдом, – опыт у меня имеется, я выступлю с речью! Затрону и политические моменты, и международную обстановку, укажу и на узкие места в быту. Всё будет, как полагается!

– Вот и славно, – подытожил полярник. – Эх! Завтра и весёленький денёк будет. С утра по посёлку прогуляемся, в порт сходим. Днём митинг. Вечером банкет. Если что, можно и в баньку опять сходить. Там, в котельной, кстати, завтра уже другая смена будет работать. Тоже не из института благородных девиц. Из Иванова! Со своим колоритом особым. Женщины там, пусть и постарше, но зато не гнушаются ни чем. Одна в молодости в профсоюзе тружениц пола состояла, другая в восемнадцатом году в Бюро свободной любви служила, так что опыт у них тоже богатый, – прибавив: – Я им в пошлый раз из Москвы фильдеперсовые чулки привёз. Они меня любят!

– М-ммм… – промычал Бурде. Новые перспективы его радовали. И не смотря на усталость, всевозможные растяжения и лёгкую боль в паху, он готов был прямо сейчас снова идти в баню, только уже с бригадой ивановских золокатов.

– Чего, Бурде, стонешь? Снова в баньку захотелось? – разгадал причину бурдовских стенаний лётчик. – Это ещё что! Тут в порту две крановщицы работают, так они вообще, во Всемирной лиге сексуальных реформ состоят. Журналы из Германии выписывают. Говорят даже в Вену на конгресс ездили.

– Кто говорит? – ещё больше оживился Семён.

– Кто, кто? Они и говорят! Говорят, что ездили, – Севрюгов усмехнулся. – Ну, ты даёшь. Не по радио же говорят. Ладно, спать идёмте. Отоспимся сегодня, наконец, по-человечески.

Ночевали в общем бараке новой постройки вместе с инженерным составом строителей радиомачты. Там пахло свежеструганными брёвнами, кислыми портянками и чьими-то развешенными на батарее ватными брюками. Грог, парная, любвеобильные золокаты и одиннадцать дней в холодной, негостеприимной лесотундре сделали своё дело – все четверо спали как убитые, если не сильнее. Не мешал даже стоящий в бараке десятибалльный казарменный храп. Скорее наоборот, помогал, ведь это был родной, человеческий храп, а не опостылевший вой волков и ветра на ночных болотах приполярья.

Во сне Остап видел свою хрустальную мечту – Рио-де-Жанейро. Он бродил по улицам, по пляжу, слышал многоголосый рокот прибоя, ему было тепло и уютно. Единственное, что его смущало, это то, что дома в этом бразильском городе были сплошь из свежетёсаных брёвен, а мулаты вместо белых штанов поголовно носили ватные и от этого источали тяжёлый портяночный запах. Доктору снилось, как он вместе с профессором Преображенским в медицинских халатах ходят по местам общепита и замеряют спиртометром количество алкоголя в чайниках, а полученные результаты заносят в увесистую канцелярскую книгу. Результаты замеров всех радуют, и сам Дмитрий Иванович Менделеев, удовлетворённый полученными данными, вручает обоим железнодорожные билеты до Лейпцига. Только вот, профессор уезжает, а Борменталя высаживает из поезда суровый, бессердечный кондуктор с кирпичной мордой, поскольку билет у доктора оказывается не до Лейпцига, а до Архангельска. Семён Бурдов во сне мылся в бане с золокатами из Иванова. Правда, все женщины лицом и формами были вылитые Щварценбахер-Мохнаткины, и от этого сновидение его преисполнилось невообразимыми сценами страшного разврата. Но в самый кульминационный момент оргии, когда к компании должны были присовокупиться портовые крановщицы в фильдеперсовых, немецких чулка, в этот банно-прачечный вертеп ворвался огромный белый медведь и начал гонятся за Семёном, пытаясь сотворить с ним то же самое, что художник только, что вытворял с Мохнаткиными. И весь остаток ночи бедный Семён убегал от медведя, скрывался и совершенно выбился из сил. А лётчику снились небо, полёты, самолёты и гуси. Всё это смешалось в какую-то бредовую фантасмагорию: самолёты махали крыльями, а гуси имели пропеллеры и сбрасывали бомбы на мирные и, почему то, итальянские города. Севрюгов же палил из пулемёта направо и налево, сбивая озверевших птиц. А уже в конце боя, после заслуженной победы итальянский диктатор Бенито Муссолини повесил на шею отважного пилота здоровенный, похожий на сапог, орден за спасение Рима от гусей.

За завтраком все четверо пришли к единодушному мнению, что выспались они хорошо, но всем (дословно) «снилась какая-то херня». После трапезы пошли на обещанную Севрюговым экскурсию. Посёлок бурлил. На последние числа октября приходился конец морской навигации, и посёлок в эти дни напоминал Тортугу или Порт-Ройал времён расцвета карибского пиратства. Жизнь в Диксоне била даже не ключом, а могучим петергофским фонтаном. С ледяных просторов северных морей всю осень в диксоновский порт стекалось множество торговых, рыболовных и научно-исследовательских судов. Корабли вставали на рейд в ожидании ледокола, а потом, прибывший, напоминающий утюг ледокол, чёрный и тяжёлый  формировал из судов караван и, продавливая свежий, ещё не такой прочный лёд уводил корабли на большую землю. А пока ледокола не было, экипажи кораблей вываливались на берег отдохнуть от морской качки и флотской рутины, снять стресс, напряжение и пообщаться друг с другом. Из торговых судов спускались бравые матросы, с невыветрившимися бациллами анархизма под парадными бескозырками. Они веселились и пели песни, и играли на губных гармошки. Целая эскадра больших и малых промысловых посудин, бросив в бухте якоря, выпускала из своих недр кучу разношёрстной матросни. Здесь были и угрюмые ловцы трески и хека. Оказавшись на берегу, они распространяли вокруг себя такой мощный рыбный штын, что пролетающие мимо чайки пускали слюну и от спазма желудков падали в обморок; рыбаки же шли мыться в баню. От их нескончаемого наплыва баня переходила на круглосуточный режим работы. Отмывшись, рыболовы устраивали в клубе театральные постановки доморощенных судовых драмкружков. Репертуар был не богат и ограничивался сценками из жизни ловцов трески и хека с комическим, правда, уклоном и внешнеполитическим подтекстом. Швартовались и эстетствующие краболовы, ублажавшие слух немногочисленных барышень гитарными романсами и ловко мухлюющие в картишки. В порту бросали якоря охотники на тюленей – неказистые, но суровые и безжалостные мужики, вылитые ермаковы ушкуйники. В посёлке их недолюбливали, ибо считали хладнокровными убийцами беззащитных бельков и котиков. Охотники отвечали взаимностью, и вели себя, как абордажная команда на захваченной бригантине, грубо и беспринципно. Большие китобойные корабли, заглушая своими гудками береговые ревуны, встав к причалу, высаживали элиту рыбопромышленников – бесстрашных китобоев, вонючих от ворвани, но гордых и надменных, будто они прорвались в порт с боями и при этом умудрились пустить на дно весь британский флот. Под натиском такой оравы полярный посёлок до краёв наполнялся солёной, морской романтикой, художественной самодеятельностью и азартом во всех его проявлениях. В воздухе видал аромат свободы, навеянный бескрайней широтой океанских просторов. И меню клубной столовой пополнялось такими изысканными рыбными деликатесами, которые не пробовал даже сам губернатор острова Борнео. А с суши, из необъятных просторов Азии в Диксон тянулись вереницы бродяг сухопутных. Походными колоннами прибывали геологи, которые в своих рюкзаках волокли столько образцов пород и минералов, что из принесённых ими камней можно было сложить пирамиду Хеопса в натуральную величину. Приходили географические экспедиции с такими важными (на их взгляд) открытиями, перед которыми (опять же, на их взгляд) меркла слава Колумба, а Марко Поло нервно курил в сторонке позаимствованный у Христофора Американыча табачок. Возвращались из своих скитаний ботаники, биологи и зоологи всех мастей, уставшие, исхудавшие, искусанные, потерявшие не один гекалитр крови, но довольные тем фактом, что открыли новый вид м;ошки, которая выглядит также как и обыкновенная, но кусает, сука, в три раз;а сильнее. Зашитые в звериные шкуры кочевники-оленеводы из хозяйства Туяны Дондоковны, выполняя колхозные разнарядки, приводили стада северных оленей, которых тут же на импровизированной скотобойне на окраине посёлка забивали на мясо, разделывали и, погрузив на корабли, отправляли в магазины республики. Нелёгкая приносила назад и артели золотодобытчиков. Они всегда держались обособленно и делали вид, будто ни чего не намыли, пока кто-нибудь из них не напивался, и тогда старатели дружно, как по сигналу, пускались во все тяжкие, а добытое за лето золото оседало в карманах жуликов, шулеров и девиц без комплексов. А ещё по реке в Диксон прибывало множество буксиров лесозаготовителей, тащивших на привязи длиннющие плоты кругляка. Сдав древесину, лесозаготовители в ожидании транспорта на большую землю тоже оседали в посёлке и вносили свою неповторимую порцию дикой, уже таёжной романтики в этот праздник жизни, который затихал только под утро. Люди гуляли и радовались, мерялись уловом и внесённой в мировую науку лептой новых открытий, обменивались опытом и ударами по небритым мордсам, делились эмоциями и (какой пассаж!) мочеполовыми инфекциями. До поздней ночи с улиц посёлка не выметалось бурное веселье. Но на этом празднике жизни присутствовали и чужие. Была здесь чёрная ложка дёгтя зависти в этой всеобщей бочке мёда беззаботной праздности. Это были охотники за пушным зверем. Им, в отличие от остальных, закончивших летнюю вахту и убывающих тратить заработанные деньги в более тёплые веси страны Советов, предстояло разбрестись по Таймыру, обосноваться в отдалённых зимовьях и сторожках, и всю долгую, тёмную зиму, почти полгода ставить силки и капканы, добывая ценных пушных проказников. Жаба душила охотников. И чтобы хоть как-то её угомонить, охотники отчаянно бухали, со всеми задирались, конфликтовали и ссорились, дабы потом, в зимнем одиночестве заполярья не испытывать большую тоску по человеческому общению. До стрельбы, конечно, дело не доходило, но бодрые потасовки вспыхивали с регулярной периодичностью. Всё это и впрямь походило на будни знаменитой столицы флибустьеров – Тортуги. С той лишь разницей, что не было того горячего, островного климата с тропической растительностью, не было увитых лианами пальм и разноцветных попугаев, не было плантаций сахарного тростника, чернокожих рабов, лёгкого поведения мулаток; на кораблях и официальных зданиях развевались не «весёлые роджеры», а красные полотнища советской власти; вместо пресловутого рома люди распивали спирт, разведённый в соответствии с жёсткими полярными нормативами до семидесяти трёх градусов; да и по улицам не бродили канонического вида пираты с хрестоматийным некомплектом подвижных частей тела. А если такие индивидуумы и встречались, то их увечья были получены не в морских баталиях, не при захвате испанских галеонов с серебром и изумрудами, а на полях лихих сражений гражданской войны, либо – за редким исключением – войны Империалистической. Правда, присутствовал в посёлке один настоящий морской волк. Правую ногу он потерял в страшном побоище при Цусиме. Левого же глаза лишился ранее в неспокойных водах Жёлтого моря при прорыве Тихоокеанской эскадры из осаждённого Порт-Артура. Служил он гарпунёром на китоматке «Удалая», и, не смотря на свой грозный вид – двухметровый рост и воловью шею, плавно перетекающую в лохматую, как у лешака голову, – человеком был добрым, а в свободное от работы время увлекался художественной самодеятельностью и вёл в клубе кружок горлового пения. Это хитрое искусство он постиг в читинском окружном госпитале, когда проходил там лечение после тяжёлых морских баталий.

– Хорошо тут! – радостно воскликнул Семён Бурдов, очарованный неповторимой атмосферой посёлка. – Свободно! И люди все простые, не психические. Без этой столичной, мелкомещанской накипи.

– Ну да, Бурде, тут ты прав, – поддержал живописца лётчик Севрюгов. – Люди здесь по большей части достойные, такие знаешь… – он крепко сжал ладонь, –  настоящие. Плесени всякой нету. А если и заведётся какая гнида, то тут её на чистую воду махом выведут! И в расход! – но, заметив удивлённо-встревоженные лица собеседников, прибавил: – Шутка.

Между тем начался митинг. Людской поток подхватил всех четверых и понёс из порта на центральную площадь. В этой сутолоке к ним прицепился ушлый геодезист из геологоразведки, наслышанный об их злоключениях. Он пристал к Севрюгову с расспросами, пытаясь выяснить у полярного лётчика точные координаты нефтяного месторождения, случайно обнаруженного упавшим «Буревестником». Пока геодезист разворачивал перед лётчиком карту, поток прибил их к наспех сколоченной трибуне, куда уже взобрался первый оратор. Выступающим был Квасов. Он в самых заманчивых цветах описывал перспективы развития Диксона, брызгая слюной на микрофон-усилитель. Сулил посёлку после установки монумента резкий взлёт культуры и народонаселения. А дальше стал плести кружева, такие ажурные и безоблачные, что Остап волей-неволей вспомнил себя пятилетней давности и свою пламенную речь в Васюках, с той лишь разницей, что Квасов не обещал превратить Диксон в центр мироздания, хотя посыл в его словах был примерно таким же. Дружные аплодисменты согнали председателя исполкома с трибуны. Вслед за ним туда взошёл командир береговой батареи товарищ Пестриков. В своём выступлении он сделал упор на международное положение дел и рассматривал открытие памятника исключительно через призму непростой международной обстановки. Бегло описав общее положение, перешёл к частному. Первым делом катком проехался по Чемберлену, обвинив того в колониализме, а заодно попутно размазал ещё несколько более мелких европейских фигур, пляшущих под британскую дудку. Затем переключил своё внимание на американских президентов и особо одиозных сенаторов, их он уже обвинял в пренебрежении нормами международного права, разжигании войны и даже припомнил интервенцию. В след за североамериканским истеблишментом настала очередь Лиги Наций и прочих международных институтов, кои Пестриков упрекнул в отсутствии самостоятельности, неспособности принимать решения, бесхребетности, продажности мировому капиталу и обслуживании интересов узкой группы зажравшихся, обнаглевших стран. С солдатской прямотой он рубил правду-матку, не стесняясь в выражениях, и кулаки его сотрясали воздух. Ну а под конец выступления распалившийся оратор и вовсе пообещал лично дать по зубам всем империалистическим хищникам, посмевшим протянуть свои гнусные щупальца к границам советского заполярья. Трибуну он покидал под одобрительные крики собравшейся толпы. Место Пестрикова занял новый оратор. За ним – следующий. Арктическое солнце, такое в октябре уже ленивое, так и не дождавшись открытия памятника, увалилось за горизонт. Наступили сумерки. Но толпа митингующих не расходилась. Толпа ждала, когда, наконец, с монумента сорвут большой кусок грязно-серой парусины и их взорам предстанет долгожданная скульптура. Хотя терпение у людей на площади уже тоже кончалось, и окрепший после заката морозец способствовал этому. Каждого нового оратора приветствовали всё менее радостно, а провожали всё более активно. Однако выступающие всё не унимались. Один за другим они упорно лезли на трибуну, как раззадоренные селяне карабкаются на ярмарочный столб за парой яловых сапог. Среди прочих слово взял Борис Брунович Севрюгов. Жаловался на сильно доставшую бюрократию, говорил об угасании в массах революционного порыва, сетовал на отсутствие энтузиазма в высших эшелонах власти. Волна всеобщего краснобайства вынесла к микрофону даже геодезиста, который и выступать то не собирался. Но молодой человек не растерялся, а поведал митингующим о богатствах таймырских недр. Будто из рога изобилия высыпал на площадь тысячи тонн золота, платины и никеля, вылил море нефти, пустил газ. При этом так насытил своё выступление мудрёными маркшейдерскими терминами, что слушали его, разинув рты. Выступать последним выпала честь Остапу, поскольку благодаря запущенному Севрюговым слуху, его все в посёлке считали большой столичной шишкой, а некоторые бывавшие в Москве даже уверяли, что видели Бендера в Малом Совнаркоме. Произносить длинную речь Остап не стал. Во-первых, он уже закоченел и хотел поскорее прекратить это мероприятие, а во-вторых, толпа на площади, тоже замёрзла, и затягивание митинга грозило перерасти в народные волнения, бунт и погромы. Бросив несколько упрёков в адрес предыдущих трибунов, Остап рассказал к слову пришедшийся анекдот, потом начал рассуждать о развитии северных портовых городов, зачем то завёл разговор о «порто-франко», при этом неожиданно для себя перешёл на язык черноморских пикейных жилетов, в итоге закончил свою речь словами:

– Товарищи, Ленин – это голова! И Бегичев – голова! Ленин и Бегичев – это две головы!!!

После этого Квасов, стоящий рядом с Остапом, подал знак вниз за трибуну, и три грузчика из доков, ждавших наготове, за канат стянули с монумента кусок старого паруса. Гранитные фигуры открылись взорам собравшихся во всём своём готическом великолепии. В неярком свете портовых огней, озарявших площадь, каменные лица деятелей с усами и острыми эспаньолками походили одно на другое, причём в угловатых чертах ленинского угадывался лик Кузовикова, Бегичев же своими грубыми скулами и высоким лбом поразительно напоминал начальника гидрометеорологической станции товарища Грузовикова. Но народ это обстоятельство нисколько не смутило, разве что, автор композиции – красноярский скульптор – конфузливо почесал свой щетинистый кадык.

– Ура!!! – закричал Остап.

– Ура! – захлопали на трибуне.

– Ура! Ура!!! – радовалась, аплодируя, площадь.

– Ура-ра-а-а… – подхватило горное эхо и  запрыгало по сопкам прочь из посёлка.

Митинг подошёл к концу. Заиграл до сих пор молчавший оркестр. Вместо салюта небо как по заказу озарилось красочным северным сиянием.

Банкет разбросал экипаж «Красного Буревестника» по посёлку. Севрюгов встретил рассвет в аэродромном ангаре в компании своего винтокрылого друга. Даже будучи в сильном подпитии, он пытался чинить самолёт, так сильно лётчику не терпелось опять подняться в воздух. Борменталь, со свойственной ему докторской педантичностью, проснулся ровно в том же бараке и на тех же нарах, где провёл предыдущую ночь. Томимый душевными терзаниями и подгоняемый трепетным зудом в причинном месте, в предвкушении новой порции любовного пирога, на этот раз с ситцевой ивановской начинкой бедовый живописец после банкета прямиком отправился в кочегарку. Но тяжёлое алкогольное опьянение несколько подмочило его реноме дерзкого героя-любовника. Поэтому приём он там получил далеко не радушный и был уложен спать в подсобное помещение вперемешку с шанцевым инструментом. Остапа Бендера же утро застало в постели миловидной дамы лет двадцати восьми, гражданки Подмыткиной; спина и шея Остапа были расцарапаны так, будто ночью на него напал снежный барс.

Молодой комсорг, введённая в заблуждение разлетевшимся слухом, искренне считала Остапа Бендера видным функционером, партбилет она у него из-за своей девичьей скромности не проверила, но ещё во время торжественного ужина взяла московского члена партии в оборот. С его помощью она надеялась вывести на новый уровень идейно-патриотическое воспитание в Диксоне. И чтобы сохранить конспирацию, великому комбинатору опять, уже привычно пришлось перевоплотиться в другого человека – ответственного партработника. Сначала Подмыткина отправилась с Бендером в ознакомительный марш-бросок по посёлку. Пробежали по жилым и хозяйственным постройкам, объектам инфраструктуры, редким предприятиям промышленности. Зашли и на скотобойню, где Остап произвёл настоящий фурор в цехе по сортировке оленьих рогов и копыт. Тут он показал такое глубокое знание предмета, что даже умудренные опытом эвенкийские оленеводы пересмотрели свои многовековые взгляды на животноводство. При обходе жилых помещений от обитателей поступало большое количество жалоб на тяжёлые условия быта. Только вот в полярном посёлке напрочь отсутствовало такое полезное социалистическое нововведение как жилтоварищества, поэтому не было и ответственных квартиросъёмщиков, взносов за капремонт, квартплаты и прочих платежей. Но даже, не смотря на всю эту коммунальную вольницу, калабухов управдом сумел дать много полезных и, самое главное, дельных советов по устранению бытовых трудностей и искоренению необустроенности. После потянулась бесконечная цепь собраний, заседаний, совещаний, беседы с активом, вылазки на скучающие в порту корабли. А под занавес пребывания в посёлке, накануне дня образования ВЛКСМ было организовано важное мероприятия, где Остапу Бендеру отводилась главная роль, и где он лично принимал политически созревшую молодёжь в комсомол. Церемония проходила на свежем воздухе у подножия только что открытого памятника, с клятвами, целованием знамени и прочим масонским фетишем, и вызвала у Бендера изжогу.

Ну а пока Остап помогал Подмыткиной прививать марксизм с ленинизмом за полярным кругом, вдалбливая в умы поселковых обитателей все преимущества исторического материализма над остальными философско-социальными течениями, доктор Борменталь встал на путь врача-общественника и организовал высококвалифицированный приём населения. К большому удивлению эскулапа, не смотря на суровый климат, поголовное злоупотребление алкоголем и неуёмное табакокурение, жители в посёлке оказались на редкость здоровыми. Ну, если не считать пару десятков интересных венерических диагнозов, да и те по большей части были выявлены у сошедших на берег матросов. Иван Арнольдович прооперировал грыжу одному грузчику, надсадившемуся во время недавних соревнований по перетягиванию каната, да двум беременным категорически отказал в аборте, ибо избавляться от здорового, без патологий плода аморально и грешно. Основные же жалобы, с которыми пришлось столкнуться врачу, касались зубной боли и прочих стоматологических неприятностей, поскольку зубной порошок не входил в перечень предметов первой необходимости у полярников, ибо на крайнем Севере цинга косила зубы намного чаще, чем кариес. К большой досаде доктора (да и местного населения) из всех зубоврачебных инструментов у Борменталя были с собой лишь клещи для дёрганья зубов. Поэтому, когда доктор покинул Диксон, вырванные им зубы ещё долго укоризненно белели скорбной, верещагинской кучей на заднем дворе фельдшерского пункта.

Семёну Бурдову Севрюгов, как и обещал, устроил вечер чтения стихов в клубе. Правда, на разогреве у художника первым номером программы выступал одноглазый гарпунёр со своим диковинным горловым пением. Вид здоровенного, лохматого детины на одной ноге внушал залу трепет. А звуки издаваемые им напоминали призывы о помощи попавшего впросак неандертальца. При этом он так напрягался и тужился, что это походило не совсем на горловое и совсем не на пение. Такое его выступление получило неоднозначную оценку и большого восторга не вызвало. Зато, когда на сцену поднялся Семён и начал бомбить свежим, модернистским слогом неискушённую полярную публику, клуб резко оживился. Три часа поэт, как из брандспойта, экспрессивно поливал собравшихся своими разухабистыми виршами, сальными, гротескными и прямыми. Здесь были и «Анилиновые сны», и «Рубаха-парень», и созвучное ему «В гостях у тёти Моти», и наполненное бравурным пафосом батальной колбасы – «Там вдали за рекой шёл вразвалочку бой», и проникновенно чувственное, брызжущее тонким эротизмом и оголтелой похотью – «Дело рук одной нимфетки», во время чтения которого одна экзальтированная буфетчица чуть не упала в обморок, а случайно зашедшая на выступление комсорг Подмыткина, не дожидаясь окончания вечера, быстро побежала делиться полученным зарядом бодрости с Остапом. Также Семён выдал оригинальное, гидонистическое подражание Маяковскому – «Что такое хорошо и что такое очень», которое после двадцатиминутного перечисления всех возможных удовольствий и способов их достижения, заканчивалось фееричной фразой:

Ну а если это всё
Вместе днём и ночью!
Это очень хорошо
Даже очень-очень!!!

А ещё прозвучала концептуальная поэма о точке психо-культурной бифуркации в судьбе немолодой страшненькой кокаинистки, промышляющей хепесом и перепродажей краденых котов, под певучим названием: «Дуся, Дуся, где же твой бюстгальтер?», и ещё много всего такого, навеянного кабаками, притонами и первомайскими парадами. Из запасников своей буйной фантазии он вынимал такие смелые строки, что выступай он с подобными стихами в каком-нибудь более просвещённом и культурном месте – его бы прямо на сцене облили бензином и сожгли, как одержимого бесами трубадура. Но здесь в отрыве от цивилизации, на крайнем севере Евразии весь этот кошмарный литературный винегрет, сдобренный безумной харизмой автора, имел оглушительный успех. Анархиствующие торговые моряки одобрительно свистели, подбрасывая вверх свои парадные бескозырки. Краболовы кричали «браво», а одичавшие в дальних походах члены научно-исследовательских экспедиций, к тому же сильно шокированные горловым пением, увидели в Семёне, по меньшей мере, второго Бальмонта. После концерта Бурде уже плотно сдружился с морфлотом. Сдружился настолько, что один впечатлительный китобой-белушатник в знак признательности бурдовского таланта наколол Семёну татуировку выныривающего из проруби нарвала.

Живя в Москве и вращаясь в гнилых, полубогемных кругах художник как-то особо не сталкивался с нательной живописью и не интересовался ею. Теперь же, получив на плечо сиреневого длинноносого зверя, выпускник ВХУТЕМАС вдруг открыл для себя эту немузейную грань изобразительного искусства. Кисти, краски и холсты превратились в глазах Симона ле Бурде в анахронизм. В тату он увидел подлинный художественный авангард и с увлечением начал осваивать ремесло кольщика, вникал в тонкости нанесения рисунка, методы набивки, постигал скрытый смысл наколок. Прочный фундамент академических знаний и навыков, полученных Бурдовым в мастерских, позволил ему быстро во всём разобраться. Уже на следующий день новоявленный тату-мастер принимал первого клиента. Но традиционная размыто-синяя гамма татуировок ограничивала широкий полёт его воображения. Поэтому через Остапа он выкружил – кроме синих – ещё красные и зелёные чернила и путём сложных цепочек смешиваний расширил спектр своих возможностей до восьми цветов. Очередь из моряков, желающих обзавестись оригинальной цветной наколкой выстроилась к художнику даже больше чем из больных к Борменталю. Семён работал страстно, азартно, много экспериментировал. Постепенно от рисунков простых – штурвалов, якорей и парусников, он перешёл к наколкам более сложным: русалка в объятиях широкоплечего, в тельняшке боцмана с довольной, загорелой рожей; гигантский красный краб, вытягивающий на берег сеть с попавшим туда кораблём; или одинокий адмирал, сидящий на стилизованном необитаемом острове и жарящий над костром насаженную на вертел зубастую акулу-молот. Но апофеозом его творческой деятельности стала выбитая во всю могучую, героическую спину одноногого гарпунёра панорама Цусимской битвы, где, к великой радости старого китобоя, победу празднуют русские мореходы.

В порыве вдохновения Семён предложил подновить и раскрасить Бендеру и Севрюгову их татуировки, Остапу он даже хотел в дополнение к Наполеону набить рядом ещё и Кутузова в зелёном походном сюртуке, только пьющего вместо пива родной лиловый квас. Но видный партийный работник, утомлённый тяжёлой идейно-просветительской нагрузкой, возложенной на него неугомонным комсоргом Подмыткиной, на такое не решился. Севрюгов же всецело был поглощён ремонтом и на предложение Бурдова ответил отказом, грубо, жёстко и как всегда максимально непечатно. Обещанный четырёхдневный перелёт, тянулся уже больше двух недель, и лётчик, чувствуя за собой некоторую вину за очередную задержку, старался быстрее починить самолёт. Он практически не выбирался из ангара, дневал там и ночевал. Остальные члены команды к нему заходили редко – занимались своими делами. Но зато в устранении неисправностей ему помогали практически все мало-мальски сведущие в авиации механики посёлка. Починили всё: двигатели, пострадавшие в рубке пропеллеры, разболтанную топливную систему и даже злосчастный датчик керосина. И уже на третьи сутки Борис Брунович не без гордости объявил своим товарищам, что «Буревестник» полностью готов к полёту.

Из Диксона улетали рано утром. Севрюгов, облачённый в новый – взамен съеденному – шлемофон сиял и деловито скрипел опять же новыми крагами. Он соскучился по небу и рвался ввысь. Трое других эмигрантов испытывали смешанные чувства. Настроение их было приподнятым, хотя и не без треволнений. Да, им тоже не терпелось продолжить полёт, чтобы как можно скорее оказаться в Америке. Но они преодолели ещё только меньше трети пути, а им уже столько всего пришлось пережить, и будущее страшило их новыми трудностями, напастями и неизведанностью. И ещё, почему то, всем троим хотелось снова вернуться сюда, в Диксон. Будто бы в этой промёрзшей земле был зарыт какой-то особенный магнит, который вновь и вновь тянул к себе настоящих романтиков и бродяг. Чувствовалась здесь какая-то непередаваемая аура настоящей, неподдельной свободы, большая и осязаемая, которую уже давным-давно потеряли каменные мешки суетливых городов.

Провожающих было не много. Подмыткина печально хлопала большими и влажными миндалевидными глазами, навсегда прощаясь с ветреным сыном турецко-подданного. Пребывающий в игривом расположении духа Остап, растроганный этим душещипательным зрелищем подошёл к ней и нежно, как можно более интимно на ушко сказал: «Не грусти, а то титьки не будут расти». Чем окончательно вогнал комсорга в ступор и густую краску. Начальник береговой батареи товарищ Пестриков долго тряс экипаж за руки и произнёс заготовленную речь об общем деле, которое они делают в укреплении обороноспособности и во имя защиты арктических границ. Квасов же обратился к лётчику Севрюгову конфиденциально:

– Борис Брунович, я, конечно, всё понимаю: вы систему новую испытываете, да и полёт у вас секретный, по особому распоряжению Осоавиахима, но у меня к вам просьба небольшая будет. Вы пассажира одного на борт не возьмёте? В Тикси не доставите?

– Пассажира? – летчик бросил на Квасова полный недоверия взгляд. – А он, случаем, не из этих?

Спросил Севрюгов, сам толком не понимая, кого он имеет ввиду под формулировкой: «из этих». Начальник полярной станции тоже потерялся в догадках: кого считать этими, а кого этими не считать, но, тем не менее, лётчика успокоил:

– Не-е, не, не из этих, – он задрал верхнюю губу и, трогая прокуренными усами нос, недовольно по моржовому зафыркал. – Понимаете, приехал к нам в июне инженер. Подзаработать тут решил. Зарплаты то у нас, сами знаете, не маленькие, на большой земле таких зарплат отродясь не видывали… Ну, так вот. Всё как положено: устроился тут, я ему – аванс, – Квасов стал загибать пальцы, – подъёмные, приличное койко-место выделил, талоны на питание… А он – деньги хвать, поработал день и бежать. Я, говорит, при таких условиях работать не могу. У вас, говорит, тут ни музеев нет, ни филармоний, удобства на улице, да и вообще с культурой плоховато. Ну, я ему: не хочешь работать – не работай! Катись на все четыре стороны. Деньги верни – и катись. Не больно, то нам тут такие работники и нужны. А он, умник, ерепенится давай. Говорит, деньги верну только судом, а сам в порт. Уплыть видно хотел. Ну, а у нас, сами знаете, попасть то сюда можно легко, а вот уехать отсюда… В общем, товарищ Грузовиков его в порту выловил. Тот уже корабль подходящий выискивал, пассажиром набивался. Мы ему, летуну народный суд и устроили. Наш! Товарищеский! Короче, приговорили этого летуна к двум годам исправительных работ, как дезертира трудового фронта. Хотели тут оставить, чтобы он здесь пользу обществу приносил, да он наскандалил тут порядочно. Да и зачем нам такой тетерев тут нужен. Мы и решили его в Тикси переправить, там как раз контингент подходящий, всё больше осужденные да спецпоселенцы трудятся, вкалывают, что называется, за идею. Так что ты, Борис Брунович, будь добр, доставь этого умника в Тикси. С тамошней администрацией я по радио уже договорился.

Брать пассажира и продолжать с ним не совсем легитимный перелёт, было опасно: лишние глаза и уши. Но в тоже время полярный лётчик прекрасно осознавал всю шаткость своего положения, поэтому, чтобы не вызывать  лишних подозрений, он согласился.

– Он не это… не буйный, – только и уточнил Севрюгов, – бузить мне на борту не начнёт?

– Не волнуйтесь, не буйный, – изобразив довольную улыбку, сказал председатель исполкома. – По началу, конечно, буянил. Кукишем размахивал. Диксон наш, крысиной норой обзывал. Гадости всякие выкрикивал. Пришлось ему всё хорошенько растолковать, объяснить. Теперь он сми-и-ирный, споко-о-ойный…

К «Красному Буревестнику» подвели толстого мужчину с отвисшим как банан носом. Руки человек держал за спиной; в руках застыл большой фибровый чемодан, весь обклеенный ярлыками. Бендер, который уже занял своё место, наблюдал за этой сценой из окна кабины и этого гражданина узнал. Разговора он не слышал, но обо всём догадался. В его голове весело мелькнула мысль: «Допрыгался, чижик!».

– Принимайте, Борис Брунович! – Квасов в спину подтолкнул мужчину ближе к самолёту. – Товарищ… хотя, какой он теперь товарищ. Гражданин Мудовский.

– Талмудовский, – негромким голоском апатично поправил Квасова оскандалившийся инженер.

– Вот, Борис Брунович, – Квасов никак не отреагировал на уточнение. Он полез в боковой карман своего мехового пальто и вынул оттуда несколько бумажек, протянув их Севрюгову. – Это документы все. Приговор суда, постановление… Паспорт фрукта этого. Коменданту в Тикси отдайте.

Авиатор взял документы и свысока недружелюбно глянул на нового пассажира.

– Значит, рта не открывать! – строго прохрипел ас, обращаясь к Талмудовскому. – Сидеть тихо, чтоб тебя не слышно и не видно было. Иначе высажу, на хрен, где-нибудь. Пешком пойдёшь!

Он дёрнул головой, и военный, приведший осуждённого к самолёту, препроводил того в салон. Сам лётчик Севрюгов помахал провожающим, после чего занял кресло первого пилота. «Буревестник» завёл двигатели, разогнался по взлётке на лыжах и через пять минут растворился в прозрачном, пустом арктическом небе.

0

Автор публикации

не в сети 2 года
Алексей Васильев 533
Комментарии: 3Публикации: 12Регистрация: 13-10-2021
Поделитесь публикацией в соцсетях:

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *


Все авторские права на публикуемые на сайте произведения принадлежат их авторам и охраняются законом. Перепечатка произведений возможна только с согласия его автора. Ответственность за публикуемые произведения авторы несут самостоятельно на основании правил Литры и законодательства РФ.
Авторизация
*
*
Регистрация
* Можно использовать цифры и латинские буквы. Ссылка на ваш профиль будет содержать ваш логин. Например: litra.online/author/ваш-логин/
*
*
Пароль не введен
*
Под каким именем и фамилией (или псевдонимом) вы будете публиковаться на сайте
Правила сайта
Генерация пароля