Глава 12. Третий.
Пока Остап Бендер и доктор Борменталь наслаждались джазом, Сеня Бурдов вновь рыскал по куличкам Хамовников в поисках тугощёковского клада.
Когда первая попытка отыскать купеческие сокровища потерпела фиаско, Бурде впал в депрессию. Десять дней не спускался со своей мансарды, сидел там, как принцесса в башне у дракона в плену. Его заточение скрашивала фляга браги, которую художник поставил на варенье с мёдом, заботливо присланными ему родителями, пекущимися о здоровье своего отпрыска. На второй день добровольного отшельничества к нему завалились старые московские халтурщики Услышкин-Вертер, Леонид Трепетовский и Борис Аммиаков, издавна практикующие литературный демпинг. Они собрались писать обозрение с сельскохозяйственным уклоном под рабочим названием: «Что пожали?». В основном обозрение посвящалось созданию первой женской тракторной бригады. Но также в нём затрагивались и некоторые другие наболевшие проблемы земледелия. Планировалось втиснуть туда ещё несколько четверостиший на злободневные темы: череды неурожаев, трудностей мелиорации и низких темпов раскулачивания. Ну и, естественно, предполагалось снабдить всё это рисунками с бескрайними пашнями, тракторами, женщинами и женщинами на тракторах. За всё это халтурщики рассчитывали получить сто рублей, не меньше. Гонорар делился поровну. Семён им нужен был в качестве художника, поэта и знатока женщин и деревенского уклада жизни. Для усиления творческого подъёма и яркости фантазий Аммиаков притащил с собой семь шипастых плодов дурмана, похожих на маленьких яблочно-зелёных рыб-ежей. Бурдова долго уговаривать не пришлось. А вот Услышкин-Вертер и Трепетовский настороженно отнеслись к этой затее. Но Аммиаков был настойчив, красноречив, доказывал, что это будет прорыв, с помощью дурмана они раздвинут горизонты и, может быть, даже создадут новое направление в литературе – неистовей футуризма и загадочней символизма, и что плоды эти ему подогнал один известный московский режиссёр, давно практикующий новое видение мира. Халтурщиков это успокоило, но всю ответственность они возложили на Аммиакова. Плоды распотрошили, семена же, поделив на равные порции, съели. Опосля хлопнули по кружке браги и приступили к сочинительству. Через час усиленной работы творческий подъём сменился апатией и тревогой, навалилась слабость. Нарушилась координация; зрение портилось – писать становилось всё труднее. Рабочий процесс начал пробуксовывать. В адрес Аммиакова посыпались первые упрёки. Ещё через полчаса все уже поносили Аммиакова, не стесняясь в выражениях. Причём делали это – как люди творческие – с особой изобретательностью, использовали мудрёные фигуры речи, и всё сильнее налегали на матерщину. Сквернословие полилось и забрызгало, превращаясь в неконтролируемый словесный понос. Как будто друзья и собрались здесь лишь для того, чтобы обругать Аммиакова и поупражняться в хитроумности оскорблений. Оскорбления носили исключительно острый характер и затрагивали широкий спектр недостатков Бориса, а также его ближайших родственников. Но основная тяжесть унижений выпала на долю его низких (по общему мнению) интеллектуальных способностей. А ещё друзья подвергли большому сомнению анатомическое совершенство Бориса, им хотелось, чтобы некоторые его органы (в основном половые) отсохли, или же наоборот – выросли в неположенном месте. Постепенно количество используемой ими ненормативной лексики на один квадратный метр речевого потока обогнало по этому показателю речи сапожников и ударными темпами приближалось к многоэтажным построениям прорабов и к кладовым словарного запаса мичманского состава военно-морского флота. В итоге от употребляемых цензурных слов остались только прилагательное «твой», склоняемое ими на разные лады, да ещё некоторые названия различных человеческих частей тела, к коим литераторы пока не подобрали обсценных синонимов, правда, и их с каждым новым витком оскорблений оставалось всё меньше. Борис же поначалу пытался оправдываться, но затем смирился, и, как Сократ на суде, стоически переносил нападки и обвинения друзей. Через два часа процесс окончательно встал. Ругать организатора затеи перестали (а может, и не перестали), просто все начали разговаривать на каком-то непонятном, жутком наречии – ночном кошмаре лингвиста – со множеством шипящих, гортанных, хлюпающих и фыркающих звуков. Походило это на смесь языка абхазских горцев, санскрита и тешинского диалекта польского. Вскоре четверых творцов сельскохозяйственного обозрения одолели пугающие галлюцинации, и им оставалось только нервно вскрикивать, да бормотать что-то совсем уж бессвязное. Если бы не богатый опыт подобных коматозных мероприятий старого психонавта Бурде, который в перерывах между собственным бредом следил за товарищами по безумию, то эксперимент с дурманном, мог бы закончиться очень печально. А так, все, конечно, натерпелись, о многом передумали и зареклись больше не связываться с этой дурью. Утром дурман выпустил их из своих липких объятий. Они, по-прежнему говоря Аммиакову всякие гадости, с великим трудом продолжили писать обозрение. Разошлись уже, когда вечерние московские сумерки добивали тусклый осенний день, который, казалось, так и не успел на Пречистенке толком вступить в свои права.
Оставшись один, Семён ещё целые сутки гонял по квартире расшалившихся бурундуков. Выпроводил тень Аммиакова, забытую им как старый зонт, который вечно оставляют в гостях. Она пряталась за тумбочкой и собиралась уже там поселиться, не желая возвращаться к своему оплёванному хозяину. Ещё Семён открыл в себе дар телекинеза, но из-за отсутствия свидетелей тут же потерял его. Депрессия у него усилилась, а к меланхолии, добавилась ипохондрия и проблемы с пищеварением. Брага не спасала. Художник, терзаемый голодом и суицидальными мыслями, принялся писать картину: «Последний завтрак самурая, или суши после харакири». Картина, по его замыслу, была преисполнена трагизма бытия и неизбежностью приближения неотвратимого конца. Естественно, работа велась в излюбленном лучизме. Только вот вместо тропического разнообразия красок, которым славились бурдовские шедевры, это его полотно не изобиловало насыщенными акварельными расцветками. Наоборот, Семён как будто поскупился на цвет и всё больше использовал водянистые полутона. Самым ярким пятном на картине было скопление мелких прозрачно-розовых мазков, отображавших то ли опавшие лепестки сакуры, то ли вывалившуюся из вспоротого самурайского брюха лососину. Остальные цвета являлись скорее отсутствием цвета: белый, чёрный и пятьдесят оттенков серого. Если бы норвежец Мунк увидел это творение Симона ле Бурде, то посчитал бы себя очень жизнерадостным художником, а свои работы полными оптимизма и детской непосредственности. Хандра же Бурдова разрасталась вместе с обретением картиной законченности. В эти горькие дни его навестила давняя знакомая – Калачёва Лиза.
Тот неприятный, постыдный инцидент с Ипполитом Матвеевичем Воробьяниновым открыл чистые лизины небесно-голубые глаза на окружающий её мир. Она поняла, что есть другая, красивая жизнь. Что можно жить не только на сорок рублей в месяц, но и на двести рублей в день. Что не такая уж она и слабая, и вполне может за себя постоять. Что глупой быть неактуально, и что кроме этого нужно обладать ещё какими-нибудь талантами. Поэтому, устав от вечного безденежья и курсов кройки и шитья, она начала подрабатывать в родной вегетарианской столовой, сначала уборщицей, затем посудомойкой, потом раздатчицей блюд. А что бы ускорить продвижение наверх, Лиза оседлала беспроигрышный социальный лифт – внедрилась в профсоюзный комитет и стала кандидатом на членство в партии (комсомолкой, то она уже являлась). И так шаг за шагом, ступая вверх по иерархической лестнице и головам менее проворных и беспринципных коллег, в итоге дослужилась до заведующей столовой. А это при набиравшем мощь продовольственном дефиците была уже должность статусная. Она подразумевала иное положение в обществе и разительные перемены в быту. Взамен пенала в диком посёлке, к ней полагалась двухкомнатная квартира с радиоточкой, горячей водой и раздельным санузлом. Полосатый матрац нашёл своё место на свалке, а Лиза нашла на аукционе просторную музейную кровать, о которой она втайне давно мечтала. Закончились редкие походы в кино и начались частые посещения театров, опер и балета. Появились новые знакомые, привычки, гастрономические предпочтения. Домашнее меню четы Калачёвых вышло далеко за рамки вегетарианской кухни и включало теперь не только мясо, но и птицу, и рыбу, и сыры, а по праздникам и семейным торжествам даже рябчиков и паюсную икру. Сама же Лиза постепенно обретала изысканный номенклатурный лоск и банальные мещанские наклонности. Супруг же её, Коля, напротив, видя символичность, и скорее даже смехотворность вклада своих сорока честно заработанных рублей в общий семейный бюджет, перестал копировать на кальку, уволился из чертёжного бюро «Техносила» и ступил на тернистый путь поиска сермяжной правды. Добрался до тех заоблачных высот, куда опускаются только достойнейшие представители мыслящего человечества. Иными словами: лёжа на диване, сидел у жены на шее. Целыми днями размышлял о судьбах русской интеллигенции, о трагедии русского либерализма и (вместе с Лизой) о разнообразии интерьера квартиры. Они приобретали безвкусные гобелены со сценами царской охоты и боярских чаепитий, громоздкие вазы, сотканные в Шуе персидские ковры, и уже подумывали завести золотых рыбок в большом, круглом как академический глобус аквариуме. Но новые лизины подруги – видные труженицы общепита, тонко разбирающиеся в должностных выгодах Всесоюзного общества народного питания, настоятельно рекомендовали ей завести любовника, желательно из литературно-театральных кругов. Лиза, естественно, долго не поддавалась на их уговоры – не хотела нарушать моральный кодекс. Но сопротивление было бесполезным. Скрепя сердце, она всё ж таки согласилась обзавестись полным набором причитающихся её должности социальных благ, включающих помимо всего прочего и любовника. Токовой нашёлся в лице дерзкого художника, меняющего облик её вегетарианской столовой. Им и оказался Семён Кондратьевич Бурдов. Его смелая, буйная фантазия, оригинальная манера письма и свежий взгляд на вещи поразили новую заведующую. Он так лихо разукрасил стены и потолок экзотическими заморскими фруктами и менее экзотическими отечественными корнеплодами, что Лиза не устояла. Их тайный, порочный роман стремительно завертелся. Но также стремительно сошёл на нет. Бурде не нравилась закостенелость Лизы, какая-то девичья зажатость, её нежелание экспериментировать, страшная закомплексованность и безнадёжная брезгливость. Девушка, в свою очередь, не могла терпеть его откровенного распутства, гнусной испорченности и клинической эротомании. Ещё она не понимала тягу художника ко всяким, как она говорила, «извращенствам», после занятий которыми, Лизе хотелось подать заявление о выходе из комсомола и написать покаянные письма товарищу Кагановичу, Кларе Цеткин и Римскому Папе. К тому же Лиза панически боялась подцепить от Семёна какую-нибудь интересную болезнь, лечащуюся только нешуточными дозами антибиотиков. И самое главное – ей претило изменять Коле. Было перед ним очень стыдно. Стыдно настолько, что каждый раз возвращаясь от Семёна она искренне плакала, а придя домой, жадно и молча при выключенном свете ела на кухне краковскую колбасу без хлеба и особого удовольствия. В конце концов, не выдержав тяжёлых мук совести, Лиза во всём призналась мужу. Николай любил свою супругу, поэтому простил ей измену (а куда бы он делся). Только после этого не разговаривал с Лизаветой неделю и заставил снова стать вегетарианкой. Сам же он наведался к Бурдову, провёл с ним воспитательную беседу, конечно, не без рукоприкладства. В том, что так будет с каждым, Коля заверил окружающих давным-давно, ещё когда его вторая половинка делала первые несмелые шаги по хрупкому льду супружеской измены в компании предводителя старгородского дворянства. У Семёна потом долго болело лицо. А за его похабную шуточку: дескать, травоядному рога не помешают, Коля болезненно лягнул художника в пах. Удар был такой сильный, что если бы не добрый доктор Борменталь и не своевременно оказанная помощь, то обнажённое женское тело вызывало бы в Семёне разве что только вдохновение. После этого Бурде поубавил свои сексуально-извращённые аппетиты и стал больше налегать на употребление – как опять же говорила Лиза – «всякой пакости». Но и после всего этого Лиза продолжала навещать Семёна, только их роман трансформировался в дружбу. Ведь, несмотря на всю безнравственность Бурде и аморальный образ жизни, с Лизой Семён был обходителен и нежен. Ей импонировала утончённая натура Семёна, ласкала слух его сахарная лесть, радовали глаз его картины и были по душе его неповторимые лирические вирши, которые он читал девушке по поводу и без. А кроме всего прочего, Лизе Калачёвой было попросту жаль несчастного живописца. Поэтому во время визитов она доставляла бедному художнику-оформителю, кроме радости общения, ещё и продукты из своей вегетарианской столовой. Вот и на этот раз, заведующая принесла с собой гороховый суп-пюре, спаржу, морковные котлеты, пареную репу и равиоли со шпинатом. Весь день она просидела в мансарде, слушая грустную историю об ускользнувшем кладе, смотрела, как Бурдов закусывает брагу блюдами вегетарианской кухни, и вместе с ним дегустировала медово-ягодный напиток. А вечером пришёл Коля Калачёв: дал Бурдову в ухо с формулировкой «для профилактики», порвал карандашный набросок, на котором его благоверная красовалась топлесс, снова дал Бурдову в ухо, под руки увёл в стельку надегустировавшуюся жену, и оставил Семёна опять одного дожирать самопальное пойло.
И вот когда брага иссякла, зелёный Змей Горыныч отпустил Семёна, забрал депрессию и одарил живописца новыми надеждами, чаяниями и сверхценными идеями. До Бурдова дошло, что ограничивать поиски только Первым переулком Тружеников глупо. Ведь дух Тугощёкова мог и запутаться в переименованиях улиц, да и на достоверность докторских записей тоже рассчитывать не приходилось. Поэтому, хорошенько всё обдумав, Семён Кондратьевич решил обследовать подвалы двадцать первых домов по Второму и Третьему переулкам Тружеников. Аккурат, в то самое время, когда Остап с тоской вглядывался в мутную гладь котлована, как будто общежитие имени Семашко погрузилось в его воды, словно Китеж в Светлояр, художник-оформитель выдвинулся в сторону бывших Второго и Третьего Воздвиженских переулков, полный сил и радужных ожиданий. Как раз утром перед самым отходом Борис Аммиаков принёс Семёну гонорар за обозрение. Только вместо обещанных двадцати пяти рублей он составил всего десять. Его урезали в два раза из-за низкого качества литературной части. Стихи оказались слабыми, со множеством малопонятных политических аллюзий, некорректных рифм и пространных языческих сравнений. Рисунки вообще не вписывались в рамки приличия, и их из обозрения удалили. Так что, как поэт, Семён получил червонец, а как художник – шиш с маслом. «Халтурщики – они и есть халтурщики. Но ничего. Десять рублей – есть десять рублей. Это лучше чем ничего», – решил Семён, не особо расстраиваясь факту недополучения прибыли. Он сунул червонец в карман и побрёл на поиски.
Однотонный бетонно-кирпичный блёклый ландшафт, смущённо краснеющий в преддверии Великого Октября, щурился портретами большевистских вождей на кладоискателя. За десять дней в замкнутом пространстве своей конуры, без свежего воздуха, здорового питания и регулярного стула Семён сделался нервным, дёрганым, мнительным, каким-то зелёным и пятнистым, как диффенбахия. Ошалевший от собственной компании и медовухи, он не сразу сориентировался в суете многолюдного города. Бурде пугался толп москвичей, вываливших на субботник, вздрагивал от свистков городовых и гудков проезжающих мимо машин, будто первобытный, шарахался от самих автомобилей, а переходя улицу в неположенном месте, чуть не попал под лошадь лихача-извозчика. На одном из оживлённых перекрёстков Бурде лоб в лоб столкнулся с летучим отрядом по борьбе с алкоголизмом, состоящим из сводной колонны воспитанников ремесленного училища имени Сунь Ятсена, учеников сто сорок шестой трудовой школы и наиболее активных членов общества трезвости. Они под фанфары, складно выкрикивая речёвки, шумной процессией обходили район, несли плакаты и транспаранты, а в хвосте колонны тащили большущего тряпичного серо-бурого червяка с крокодильей мордой, символизирующего, очевидно, того самого алкогада, который не отпускал Семёна последние полторы недели. Бурдов так перетрусил при виде этого червяка, что немедленно решил ретироваться, перемахнул через дорожное ограждение, и, не замечая мчащийся автотранспорт, в несколько прыжков преодолел проезжую часть. И, уже глядя с противоположной стороны улицы на это шествие, он заметил отставшего от процессии высокого человека в гипсе, сверкая бронзой лысого черепа и бренча костылями, силящегося догнать удаляющуюся колонну и влиться в нестройные ряды своих единомышленников.
Наконец, благополучно миновав все опасности и ловушки мегаполиса, художник достиг Третьего переулка Тружеников. Переулок встретил горе-кладоискателя разрухой, грязями, отсутствием уличного освещения и остановок общественного транспорта. Своим убогим величием ветхих, полуразвалившихся, вросших в землю бараков он напомнил Бурдову улицы родного Пропойска. От увиденного Семён даже прослезился, в груди у него защемило. Он высморкался и его нос уловил знакомые ароматы отходов животноводства, гнилых овощей, прелой травы, угольную гарь печных труб, кислое зловоние сточных канав. Но тут его ожидало первое разочарование – переулок был небольшим, и домов, даже с учётом сараев, сортиров и собачьих будок, было меньше двадцати одного. И ни чего, даже отдалённо напоминающее палаты преуспевающего зерноторговца, среди этих халуп не наблюдалось. С горечью ещё раз пересчитав строения, художник обозлено прошипел: «Оказия с третьим вышла», смачно плюнул в хлябь мостовой и покинул аппендикс Москворечья. Скорости ему придало большое лохматое животное, сорвавшееся с цепи. Оно выскочило откуда-то сбоку из подворотни и со страшным лаем, гулким, как раскаты мортиры, погналось за Семёном, звеня массивной, якорной цепью, будто кандалами. От пожизненного заикания, инвалидности, а также необходимости проходить курс прививок от бешенства, Бурдова спас палевый одноухий кот, который переключил внимание злобной псины на себя. Лай и цепное бряцанье унеслись в сторону от Бурде, он же, не сбавляя темпа, помчался прямо. Выбежал он на уже знакомый Первый переулок Тружеников. Отдышавшись, проклял лохматую животину, нерадивых хозяев, не уследивших за своим взбесившимся питомцем, а заодно и всю кинологическую ****обратию, чья тяга к необдуманной селекции, привела к появлению этого монстра; исподлобья оглядел места предыдущих поисков, снова плюнул и быстрым, корявым шагом владельца бракованных сапогов-скороходов рванул в сторону встречи Первого переулка со Вторым.
Глава 13. Второй.
Здесь Семёна поджидали трудности иного рода – прямо противоположного. Во Втором переулке Тружеников двадцать первых домов было аж целых четыре: «А», «Б», «В» и «В корп. 2». Они уступами, прячась друг за друга, отодвигались от дороги в глубину квартала, так что «В корп. 2» был с трудом различим среди ветвей облезлых лип. Бурде, озябший, синегубый, с растерянно-паническим видом заплутавшего спелеолога, встал, открыв рот, разглядывая здания и согревая дрожащие руки своим неровным дыханием, соображая с чего начать поиски.
При входе в двадцать первый дом с литерой «А» стоял часовой милиционер. Выправка бывшего подпоручика, красивая белая униформа, тёмно-синие галифе, хромовые сапоги, вид бравый, портупея туго стянута; в кобуре чернел наган. Охраняемое милиционером здание имело три этажа. Капитальная кирпичная постройка с аляповатой архитектурой вполне могла бы сойти за бывший купеческий особняк. К его входным дверям, над которыми нависал, поддерживаемый гранитными колоннами, козырёк, вели гранитные же ступени. Стены в несколько слоёв покрывала свежая жёлтая штукатурка. Лишь только в тех местах, где она не прижилась, из-под неё, будто отблески прошлого, проглядывала старая ещё дореволюционная облицовка, игривая, изумрудно-коралловая, озорная, как подштанники у скомороха. Вдоль всего второго этажа тянулся длинный балкон с помпезными чугунными перилами каслинского литья. А из третьего, точно наросты, выпирали многогранные узорчатые эркеры окаймлённые пилястрами коринфского ордера. Выпускник Вхутеин определил не только ордер пилястр, но и разглядел фигурки сатиров и наяд под капителями, правда, из-за высоты их расположения, ему так и не удалось рассмотреть, чем же они там занимаются. Крыша дома была поката, окна широки. Часть окон задёрнута занавесками беспечной, весенней раскраски с цветами и пеликанами, и жвачными парнокопытными. За спиной постового на стене висела табличка: «Наркомат иностранных дел. Отдел Востока. Секретариат департамента Передней Азии». Семён затоптался на месте. В такое учреждение просто так не пустят, и уж тем более не дадут шерстить его подвалы. Художник осторожно заглянул в окно первого этажа, но поймав подозрительный, колючий взгляд милиционера, отошёл. Если Тугощёков и спрятал свой клад в этом доме, то рачительные работники наркомата, скорее всего, давно его отыскали и честно использовали тугощёковскую валюту на развитие международных сношений во благо молодой страны советов. Так что для поисков счастья оставались ещё три здания.
В подвал дома под буквой «Б» вело два входа. Зайдя в правый, можно было подстричься, в левом – пострелять. Стричься Бурде не любил, а стрелять не умел. Семён накинул на себя шкуру буриданова тугодума, и в его душе закипела борьба между эстетом-нигилистом, плюющим на общепринятые нормы морали и устоявшиеся гендерные различия, и пацифистом-псевдоинтеллектуалом, в чей стан он переметнулся, отказавшись от анархических идей. Бурде переводил взгляд с одного заведения на другое, взвешивая и соображая, куда же ему пойти в первую очередь. Парикмахерская называлась просто: «Общедоступная парикмахерская №6». Тир ни как не назывался, но на его вывеске, ловко подняв винтовку, красовался стрелок в будёновке. Бравый вид бойца с берданкой помог Семёну принять решение и Бурде, перешагнув через тело павшего пацифиста, завернул в тир.
На стрельбище было грустно, пахло порохом и сыростью. В арсенал тира входили старенькие, потёртые, но хорошо вычищенные, заботливо смазанные мелкокалиберные ружья. Они разлеглись на столе перед стендом с мишенями строго параллельно друг к другу и перпендикулярно к столу. Мишени – отголоски гражданской войны – представляли весь цвет белого генералитета, включая Унгерна и Шкуро. Жестяные фигурки мишеней были на редкость хорошо выполнены и тщательно, пусть и шаржево, прорисованы, и напоминали скорее игрушки из сувенирной лавки или оригинальные ёлочные украшения. На стенде они располагались в два яруса, а скрытый хитроумный механизм заставлял фигурки совершать различные неестественные телодвижения после точного попадания. Угрюмые, страшные, застывшие в бессильной злобе, оскалившиеся лица фигур, испещрённые десятками пуль, словно бы напряглись и скривились, при виде очередного посетителя. Сильнее всех, казалось, испугался Петлюра. Может быть, оттого что его яркий, часто подкрашиваемый мундир гламурного цвета кобальт сразу бросался в глаза, а может быть потому что, он забавно вскидывал вверх руки и смешно падал с коня при точном попадании, его фигура подвергалась обстрелу больше остальных и была окружена ореолом выщерблин. Над мишенями висел агитплакат: «Учись метко стрелять». Опечаленный и будто запылившийся от долгого сидения работник тира, погружённый в чтение газеты, даже не взглянул в сторону вошедшего Семёна.
В свои неполные сорок пять лет работник тира прошёл три войны, четыре локальных конфликта и несколько приграничных инцидентов, участвовал в подавлении кулацких бунтов и солдатских мятежей, восстаний монархистов и вылазок белобандитов, был много раз ранен, и успел побывать в плену у диких степных повстанцев со странными политическими взглядами и нетрадиционными верованиями. Доказательством его лихого прошлого служил длинный ровный рубец, тянущийся ото лба и практически до затылка и разделяющий череп работника на две неравные половины. Недавно его комиссовали по состоянию здоровья, и теперь, в этом сыром подвале тира на задворках Москвы, мирная жизнь и некомпетентные в военном деле посетители добивали отставного фронтовика. Он индифферентно читал репортаж в газете «Станок» о новом экзотическом пробеге редакционного клуба автолюбителей по маршруту Москва – Коктебель – Москва, с трепетом вспоминая о минувших сабельных походах. Лишь только когда Бурде возвестил о своём присутствии покашливанием, работник тира, не отрывая взгляда от газеты, сухим, уставшим, скорбным голосом провидца-кассира торгующего билетами на «Титаник» проговорил:
– Сколько?
– Вы это об чём? – вытянул шею Бурде.
– Сколько выстрелов брать будете? – уточнил работник, по-прежнему не отводя глаз от статьи. Перипетии автопробега, его волновали гораздо больше, чем ротозей решивший пострелять.
– А… э… – замялся Семён. Он не знал c чего начать и как, не вызывая лишних подозрений, узнать, что же в этом подвале располагалось ранее. В его голове завертелись сумбурные мысли, а на языке нелепые, взаимоисключающие вопросы. И он повторил: – А… э-ээ…
В ответ на эти бурдовские блеяния работник тира развернул стоящую рядом с ним табличку в сторону художника. Там были указаны цены выстрелов, скидки отличникам норм ГТО и обладателям значка «Ворошиловский стрелок», штрафы за испорченное имущество и ответственность за членовредительство. Кроме всего прочего, за десять точных попаданий из десяти полагался приз. Самоуверенно купив десять патронов, Бурдов подошёл к столу. Он долго вертел в руках винтовку, прежде чем обратился к работнику тира:
– А чего тут, куда?
Бывший военный сразу понял, что посетитель в лице Бурдова совершенно не обладает навыками обращения с огнестрельным оружием. С тяжёлым вздохом он оставил Персидского и Ко глотать пыль из под колёс на знойных дорогах солончаковых просторов мыса Казантип, поднялся со стула и подошёл к растерявшемуся Семёну, с ещё более тяжёлым вздохом проговорив: «Ох, уж, мне эти гражданские». Но в этой его реплике, не слышалось ни укора, ни пренебрежения, а скорее была снисходительность и горькая досада по поводу того, что накануне грядущей и, по его собственному убеждению, неизбежной битвы с империалистическими хищниками, ещё столько народонаселения совершенно не умеет стрелять. Он перенял у художника винтовку, нежно обхватив цевьё и приклад. Взяв в руки оружие, работник тира как-то внутренне, да и внешне преобразился, в нем пробудилась скрытая, дремавшая воинственность, появилась гренадёрская стать и солдатская хватка, он сделался серьёзным, собранным и сосредоточенно-напряжённым, как будто теперь ему в одиночку предстояло брать Измаил. Но вместо немедленного начала боевых действий, он эффектно щёлкнул затвором и в краткой, доходчивой форме рассказал Семёну обо всех тактико-технических характеристиках данного образца – калибр, начальную скорость пули, способ заряжания, методы сборки-разборки, тонкости чистки, объяснил основные принципы ведения прицельного огня, вскользь упомянул о бывших, настоящих и вероятных противниках Советской власти, и, непонятно для чего, посвятил Семёна в некоторые премудрости штыковых атак. Затем он вернул ружьё Семёну, даже нет, не вернул, а доблестно вручил, как солдату перед присягой. Для торжественности момента не хватало только фразы, типа: «Береги его как зеницу ока!».
После этого короткого, но очень содержательного военно-патриотического ликбеза, неожиданно, и в первую очередь для самого себя, Семён начал метко стрелять. Видимо в нём заговорили мушкетёрские корни французских предков, а отточенный, профессиональный глазомер дипломированного художника-оформителя не давал сбоев. Первым, после точного выстрела, визгливо заскрипев шарнирными сочленениями, заболтал конечностями и беспомощно обвис, всеми порядком подзабытый, деятель Комуча, фамилию которого не назвал бы, даже изрядно повоевавший на фронтах Гражданской, работник тира. Вслед за ним, удачным попаданием Симон ле Бурде сбросил с коня своего украинского тёзку. Тот марионеточно замахал руками, и на лице Бурдова появилась нехорошая, кровожадная улыбка. Семёна охватил свирепый охотничий азарт. Дальше он палил без разбора, не взирая на чины, регалии и заслуги перед царским режимом. Вот сломался пополам карикатурный адмирал с безумным выражением больших коровьих глаз. Вот казачий атаман в штанах с широкими лампасами завертелся, как пропеллер, и поверженный застыл кверху ногами. А вот поник головой толстопузый, розовощёкий фельдмаршал, и его бульдожья голова, перевернувшись, закачалась на уровне груди, заслоняя ордена, медали и красивый серебристый аксельбант. Пороховые газы щипали ноздри, грохот выстрелов слегка оглушал, мешал хорошо прицелиться похмельный тремор, а от отдачи заболело плечо, но Бурдов на это не обращал внимания: все посланные пули ложились точно в цель. Десятый патрон достался чёрному барону. Он взбрыкнул, вывалился из своей бурки, кувыркнулся вперёд себя, да так и остался, выставив в потолок сапоги с миниатюрными шпорами. Вдоволь насладившись кукольными конвульсиями контрреволюции, Семён успокоился. Десять попаданий из десяти!
– Я, то считал, что ты, болезный, совсем стрелять не умеешь, – приговаривал работник тира, вручая Семёну заслуженный трофей. – А ты ничего! Орёл! – он хлопнул Семёна по плечу так мощно, что Бурдов чуть не выронил из рук бюст Клемента Ефремовича Ворошилова. А именно его гипсовое изваяние и было тем самым обещанным призом за десть точных попаданий. – Как пить дать, орёл! – ещё один хлопок. – Могёшь, когда захочешь! – и снова по плечу. – Эх, всем бы так стрелять… Мы, бы тогда, бы им, сволочам, всем бы показали, как раки зимуют.
Работник тира внезапно о чём то задумался и так и оставил без пояснения, кого именно и что конкретно он имеет ввиду.
– Спасибо, спасибо, – засмущался художник, гордый неожиданной, но заслуженной похвалой. И, не найдя более подходящего момента, спросил: – Скажите, а что в этом подвале располагалось до революции?
– Мне то, по чём знать. Я здесь всего второй год работаю, – отставной красноармеец косо посмотрел на Бурдова, и его добродушие сменилось подозрительностью, а рука машинально потянулась к близлежащему ружью. – А вы, товарищ, с какой целью интересуетесь?
– Я это… Я то… думал, почему я раньше сюда стрелять не приходил. Думал, когда же здесь тир открылся. Хотел вот узнать, когда. А то бы я это… Ещё раньше сюда захаживать стал… пострелять, – неуклюже выкрутился Бурде.
Но отставнику и этих нелепых отговорок было достаточно. Он снова погрузился в раздумья, глядя на винтовки, погладил себя по гладковыбритым щекам, по подбородку, провёл по шраму на голове и произнёс:
– Не знаю. Я тут второй год работаю. В паримкх… в парихер… Тьфу! В цырульне спроси – раз уж так интересно. Ну, и ещё к нам заходи. Я тебя, болезный, ещё лучше стрелять научу. Будешь у меня того! О-го-го, как лупить!
Он подмигнул Бурдову обоими глазами сразу и отправился возвращать расстрелянные мишени в первоначальные позы. Семён же пошёл к выходу, но вдруг обернулся и зачем-то спросил:
– А как раки зимуют?
– Как, как! Каком кверху! Ха-ха-ха! – работник тира над собственной допотопной шуткой смеялся громче только что раздававшихся оружейных залпов. – Ха-ха-ха! Ах-ха-ха…
«Бред какой-то», – пробубнил себе под нос Бурде, так и не понявший сурового окопного юмора. «И с чего это он меня болезным окрестил, – мысленно негодовал он, поднимаясь по ступеням прочь из тира, – сам он, похоже, болезный, ненормальный какой-то… психический». Выйдя из подвала на свежий, морозный воздух, Семён, первым делом, реанимировал лежащего у входа пацифиста. Потом, удручённо запустил пятерню в ворох своих чёрных, густых волос, всё там хорошенько почесал, обогнул дом и спустился в «Парикмахерскую №6», игнорируя возмущение и недовольства эстета-нигилиста.
К дверям парикмахерской было присобачено объявление: «Стрижём, бреем, красим волосы, выводим вшей, блох и пр. с 9 до 18». Решительный художник прочитал объявление, взъерошил и без того лохматую гриву, переглянулся с зажатым в руке Клементом Ефремовичем, наклонившись, поправил заляпанные грязью гамаши, размашисто вытер ноги о несуществующий коврик, набрал в грудь побольше воздуха, рукавом смахнул выступившие на холодке сопли и с силой дёрнул за ручку. Дверь отворилась с жутковатым скрипом, напоминавшем могучий стон богатыря-подранка. Семёна этот звук скорее приободрил – с таким скрипом чаще всего открываются двери, ведущие в тайные подземные сокровищницы с несметными богатствами. Его фантазия разыгралась, и он уже представил себе, как выглядят эти два тугощёковских баула, с каким хрустящим шелестом он будет пересчитывать купюры с изображениями королев и президентов, и у него даже зачесались подушечки пальцев. Но он не заметил, начинающиеся прямо за дверью ступени, и кубарем полетел вниз, буквально ввалившись в парикмахерскую. Единственное, что он успел разобрать, пока летел – это чей-то предупреждающий то ли мужской, то ли женский голос: «Осторожно, там ступени крутые!». Подняться с пола удалось не сразу. Во-первых, при падении Семён сильно намял свои костлявые бока, чуть не поломал рёбра и сильно разбил колено. А во-вторых, он запутался в своём змееподобном шарфе и, как дикарь в джунглях, угодивший в голодные объятия исполинского удава, лихорадочно боролся, тяжело сопя и беспомощно кряхтя, со своим васильково-бежевым чудовищем, прежде чем избавился от его пут. Наконец, поднявшись и отряхнувшись, Бурде огляделся по сторонам: тесное, плотно заставленное помещение с низкими потолками. Мебели, посуды и разного рода парикмахерского и прочего инвентаря было так много, что Бурдову показалось, будто он попал на антресоли своей бережливой бабки-процентщицы. И все находящиеся тут вещи были явно старыми, отживающими свой век образчиками интерьера эпохи абсолютизма. Паровоз под названием – «Советский Союз», на всех парах мчавшийся в коммунизм, проходил реконструктивный период и на пути в светлое будущее рвал связи с тёмным прошлым, избавлялся от всего старого и ненужного. А весь этот старорежимный хлам, выброшенный на обочину истории, скрывался от новой суровой действительности, расползался по подвалам, укромным местам и мрачным глухим углам, вроде этой парикмахерской. Бурде взглядом пробежал по собравшимся тут обломкам империи. Старинный трельяж с тремя круглыми зеркалами в рамах инкрустированных черепахой и слоновой костью. В глубине его зеркал, если хорошо присмотреться и включить больное воображение, можно было разглядеть немолодого камер-пажа в парадной ливрее при тревожном, мерцающем свете свечей на серебряном канделябре, сбривающего вышедшие из моды николаевские полубакенбарды. Но в зеркалах вместо камер-пажа отражалось ореховое кресло с протёртой атласной обивкой, явно скучающее по благородным дворянским задницам. Оно всё никак не могло привыкнуть к рабоче-крестьянским мягким местам, и от этого выглядело ещё более разбитым и дряхлым. Несколько разношерстных банкеток испуганно столпились у стены, словно бараны при виде чабана, разжигающего мангал. Значительную часть пространства занимал тяжеловесный обшарпанный умывальник, к которому прикипел большой и блестящий, как тульский самовар, медный ведёрный рукомойник. Само помещение на две части разделяла раскладная ширма. Её некрасивый геометрический орнамент категорически не понравился Семёну. Была здесь ещё пара этажерок, похожих на крылья подбитого биплана. На их узких полках стояли какие-то чашки, банки, флаконы, бутылочки, лежали коробки, инструменты, и что-то загадочно противное – не то парики, не то чьи-то сбритые длинные волосья. И над всем этим, как напоминание о той суровой действительности, выдавившей сюда всю эту рухлядь, дамокловым мечём, висел плакат времён военного коммунизма с ленинским, пусть и потерявшим сиюминутную актуальность, но не утратившим основного посыла – борьба с трудностями на пути к великой цели, лозунгом: «Или социализм победит вошь, или вошь победит социализм!». Семён ещё раз осмотрел насыщенный интерьер парикмахерской. Да, именно так он и представлял себе мебеля купца первой гильдии. Естественно, они скрылись в подвале до лучших времён, спрятались от длинных безжалостных щупалец экспроприации. Настроение Бурдова резко улучшилось. Ладони вспотели. В груди что-то болезненно затрепетало. И хотя болезненный трепет, скорее всего, был вызван недавним падением, Семён списал это на золотую лихорадку. Он прошарил глазами пол, ища место схрона двух банковских баулов. Но ввиду высокой захламлённости помещения, сразу этого сделать не вышло. Художник смог разглядеть лишь чью-то руку, сжимающую пушистый хвост какого-то сказочного уродца на затёртой плитке пола. Возникшие мелкие проблемы не испугали Семёна Бурдова. Быстро созрел план, не хитрый и до гениального простой: втереться к парикмахеру – кто бы это ни был – в доверие и всё разузнать. Бурде глубоко вздохнул и только сейчас понял, что в парикмахерской отвратительно воняет. Тут висел взрывоопасный букет из нашатырной краски для волос, перекисного отбеливателя, противопедикулёзных сернистых мазей, прочих едких химикалий разной степени токсичности и температуры воспламенения, а также ещё чего-то гадкого, чей приторный запах не могли заглушить даже могучие хвойно-огуречные ароматы отечественного парфюма. Тонкое обоняние эстета-нигилиста не справилось с нагрузкой и он звонко чихнул.
– Будь здоров! – теперь голос казался Семёну скорее женским, чем мужским. – Не зашибся, колченогий? – да, определённо женский, разве что через чур крепкий и очень грубый.
Из-за ширмы вышла женщина с телом грудастого дискобола и лицом толкательницы ядра. На ней была мужская толстовка и кожаный мясницкий фартук. Вид ёё, внушительный, грозный и устрашающий настолько, что казалось, будто она подстригала «под ноль» одной расческой, а вшей выводила простым подзатыльником толстенной руки, ошарашил Семёна. Возникшие проблемы оказались не такими уж и мелкими. «К такой, кажись, вотрёшься в доверие», – озлобленно подумал Бурде. Тугощёков посадил надёжного цербера охранять свои закопанные миллионы. Парикмахерша смахивала с подбородка крошки и что-то интенсивно дожёвывала. Видимо у неё был обед, и поэтому она не сразу вышла встречать долгожданного клиента. А может быть, жевать, судя по её габаритам, было для неё постоянным занятием, от которого её могли отвлечь только очень веские причины, вроде землетрясения, авианалёта, победы мировой революции или, вот как сейчас, визита волосатого гостя. Женщина моментально заполнила собой всё свободное пространство, из-за чего небольшое помещение парикмахерской стало выглядеть совсем крохотным и сжатым. Это вызвало у Бурдова острый приступ клаустрофобии. Он захотел немедленно убежать, но жажда тугощёковских сокровищ вынудила остаться.
– В кресло, проходим, садимся! Одежду вот туда вешаем.
Повелительный тон не оставил Семёну шансов на отступление. Он, пристроив пальто и шарф по указанному месту, покорно уселся в кресло. На него сразу накинули белую скатерть, похожую на гигантскую салфетку, будто Семёну надлежало нехило откушать. Лопатообразная ладонь легла на его грешную голову. Черепная коробка Семёна непроизвольно сжалась, ожидая как минимум скальпирования. Рука пару-тройку раз провела по бурдовской нечёсаной гриве и суровый, но дружелюбный голос спросил:
– Как будем стричься?
Запинаясь, художник объяснил, что стричься он вовсе не собирался – ему бы немножко подравнять и слегка укоротить. Женщина угрожающе нависла над Семёном, как Везувий над беззащитными Помпеями.
– Понятно. Значит освежить, – мастер посмотрела на щетинистое отражение Семёна в зеркале и спросила. – Может ещё и побреемся?
Бурдов с ужасом представил, как эта дебелая баба будет шуровать бритвой рядом с его горлом, и теперь у него, опять же непроизвольно и крепко, сжался сфинктер.
– Нет. Только немного подстричь, – умоляюще пропищал художник.
Началась стрижка. Хищно заклацали ножницы и Бурде мысленно попрощался со своими ушами. На пол посыпались чёрные завитки. Парикмахерша, несмотря на свой суровый вид, оказалась женщиной не опасной, а наоборот добродушной и общительной. Она сделала Семёну комплимент по поводу его густых волос.
– Крапивой моешь?
– Ага, – зачем то соврал Семён.
– Комсомолец?
– Да, – опять сказал неправду запутавшийся художник.
– Билет есть с собой? У нас для комсомольцев и членов профсоюза снижены расценки.
Как сразу выяснилось, билет он якобы оставил дома, но разговор, тем не менее, завязался. Вот только, разговорчивость парикмахерши дополнялась излишним пустословием, из-за чего содержательность беседы резко падала, а продолжительность прямо пропорционально возрастала. Поэтому, чтобы продлить беседу и подробно расспросить о доме, пришлось пожертвовать значительно большим объёмом шевелюры, на который он рассчитывал. Но за то он узнал, что дом этот до революции принадлежал братьям Филиппьевым и так и назывался: «Доходный дом братьев Филиппьевых». Потом мебель, ту что не успели конфисковать, а попросту – растащить, из квартир спустили в подвал. И парикмахерская, оказывается, занимала весь подвал. Это уже в девятнадцатом году, большую часть помещения переоборудовали под тир, и парикмахерской оставили вот этот вот закуток. Парикмахерская именовалась «Лукоморье». Когда-то её стены были соответствующим образом разрисованы: моря, цепи, дубовые рощи, а между деревьями – русалки, коты, кикиморы и прочий краснокнижный пушкинский зоопарк. На полу общепризнанный эпический борец с лишней растительностью на лице – Руслан героически отрубал Черномору бороду. Только в настоящее время картины затёрлись и вся эта красота несколько потускнела. «Так значит это не хвост», – дошло до Бурде. Настроение его упало, но надежда не угасла.
– Ну, вот и всё, комсомолец, почти готово! – женщина колотила Бурдова ладонями обильно спрыснутыми одеколоном по худым, теперь уже побритым щекам. Поборов свои параноидальные страхи, он всё же согласился на бритьё. – Массаж закончен. Можешь идти. С тебя, комсомолец, сорок копеек.
Свежевыбритый, с новой, идеологически приемлемой причёской, конкретно пахнущий одеколоном, Семён бодро вышел из парикмахерской. Предстояло изучить ещё два дома.
Третий двадцать первый дом выглядел нежилым. Заброшенный, всеми покинутый, какого-то грязного, пыльно-табачного цвета, он походил на приют бродячих призраков или тайное логово профессора Мориарти. На крыше проросли тоненькие, чахлые деревца. Дверной проём зиял космической чернотой. Странно, но большинство окон были целыми, будто на самом деле какая-то зловещая, нехорошая аура окружала здание, такая, что даже самые отпетые двоечники и отъявленные хулиганы района, проходя мимо этого дома, не решались в нём ебошить стёкла. Подойдя к дому, Семён эту ауру ощутил. Сначала еле заметно, но чем ближе Бурде подходил к дому, тем сильнее он ощущал типичную канализационную вонь. Создавалось впечатление, что раньше тут был общественный сортир, в который принудительно свозили гадить жителей всей московской губернии, а также примыкающих к ней волостей и уездов. Не дойдя пяти шагов до дома, зловоние превратилось в непреодолимую стену. Голова закружилась, стало невозможно дышать, пустой желудок, подгоняемый рвотным рефлексом, бесновался, пытаясь выпрыгнуть через рот. Если бы Семён позавтракал, то он непременно бы проблевался. Дальнейшее продвижение становилось невозможным. Отвратный фекальный штын встал на пути у Семёна, преградил путь к кладу. Оставалось только вступить в закрытое общество «Доброхим», приобрести противогаз и обследовать подвал по всем законам химико-бактериологической войны, неукоснительно соблюдая технику безопасности и правила проведения газоопасных работ. «И спросить то не у кого, что тут стряслось», – затыкая нос и вытирая заслезившиеся глаза, удивлялся Бурде отсутствию прохожих. Казалось даже воробьи, такие падкие на навоз, облетают дом стороной. «Загадка», – подумал художник. «Мистика», – решил нигилист-эстет. «Хрень какая-то», – злобно буркнул пацифист, его меньше всех радовала перспектива непосредственного знакомства с боевыми отравляющими веществами. Бурдов попятился, обогнул вонючее строение и пошёл в последний из оставшихся двадцать первых домов.
В недрах «В корп. 2» размещался трактир «Садко», где к превосходной сливовой наливке подавали замечательные расстегаи из судака. Падкий на такие заведения Сеня ещё издали заметил его большую круглую вывеску. Собственно из-за этой вывески и богатого выбора морепродуктов трактир в простонародье получил название: «Рыбий глаз». По косвенным признакам художник сразу определил, что данное увеселительное заведение пользуется широким спросом. Естественно к делу поиска запрятанных купеческих богатств сей факт добавлял затруднений. Но Семёна это нисколько не страшило, тем более он проголодался и не прочь был выпить, а из трактира так призывно подвывала гармошка, чьи меха безжалостно рвал опытный виртуоз-самоучка. Не прошло и тридцати секунд, а живописец уже погрузился в любимую атмосферу кабацкого кутежа.
Это был типичный тёмный угол, куда свет советской власти пробивался лишь в виде отблесков на аверсах новых золотых червонцев. Не смотря на то, что едва минул полдень, народу в трактире собралось немало. Гудело как в улье. Накурили так, что повисшее под потолком густое янтарно-сизое облако намеривалось пролиться ядовитым никотиновым дождём и потравить всех, кто имеет хоть какое-то отношение к кавалерии, цыганам, ипподромным бегам и васюкинскому клубу любителей шахмат. Гулящие дамы в компании лысеющего остроносого хлыща сидели за отдельным столом. Они пили контрабандный абсент и гадко хихикали, скаля щербатые ряды зубов. Половые с прилизанными волосами, показушно любезные, щеголяли холуйскими манерами и тоненько шипели, добавляя к большинству слов верноподданническое окончание «-с». Трактирный приказчик в светлой рубахе и чёрном жилете то и дело смотрел на свои карманные часы с блестящей цепью жёлтого металла. Он постоянно их подкручивал и с чем-то сверял, будто управлял временем в трактире и держал его где-то на подступах к столыпинским реформам. Если бы тут висел портрет Александра Третьего во весь его исполинский рост, а пьяный штабс-капитан в перерывах между игрой на гитаре вскакивал и произносил тосты за здоровье графа Растопчина, то можно было подумать, что так оно и есть. Но портрета не было. Не было и штабс-капитана с гитарой, лишь подслеповатый гармонист терзал свой видавший виды инструмент. А поскольку пора вечернего веселья ещё не наступила, то игра его не отличалась особой разнузданностью и удалью. Он, наоборот, играл не быстро, размеренно, с хитрыми, заковыристыми переборами, и выжимаемые им из гармошки звуки, были мелодией, под которую на Средне-Русской возвышенности обычно провожают похмелье и встречают запой. Гармонист сидел у печки за небольшим столиком. Перед ним стояли пустой графин, стакан, на блюдечке валялась пара мятых, словно бы сдувшихся солёных огурцов. Бурде взял литр наливки, пяток расстегаев и подсел к музыканту.
– К вам можно? – спросил Семён, скорее для проформы, чем из вежливости, полагая, что именно гармонист должен знать о трактире всё, а может быть и о тех двадцать третьих домах, куда Семёну не довелось попасть.
– А то! – гармонист поставил музыкальный инструмент себе под ноги, влил в себя оставшуюся в стакане жидкость и пододвинул пустую ёмкость ближе к подсевшему художнику.
Бурдов налил ему, себе. Выпили.
– Хорошо тут у вас, – достигшая пустого желудка наливка согрела Семёна, оказала благотворное воздействие на его усталый, утомлённый розысками организм.
– А то, – бестактно беря расстегай, гармонист, тем не менее, остался столь же немногословен.
– Давно тут играете? – поинтересовался Семён.
– А то!
Однообразность ответов начала наводить Бурдова на мысли об умственной неполноценности маэстро.
– Как давно? – почти зевая, осведомился Бурде, уже подумывающий о смене собеседника.
– Да почитай, как трактир этот построили, перед войной, так тут и играю, – наконец-то гармонист разразился более содержательной репликой. И снова пододвинул стакан.
– Перед какой войной? – хорошо проинформированный в тире о вооружённых конфликтах, которые вела Россия на протяжении последних ста пятидесяти лет, художник утонул в массе вариантов. Но стакан наполнил.
– Как перед какой?! Перед японской! Уж, почитай, четверть века прошло, – сливовая наливка делала гармониста всё более болтливым. – Эх, времечко было…
Растроганный воспоминаниями он потянулся к гармошке. Слушать его выступление пока не входило в планы Семёна Бурдова, поэтому он жестом остановил этот душевный порыв баяниста. С двадцать третьим домом «В корп. 2» всё стало более-менее ясно. Тугощёков просто не имел возможности спрятать тут свой клад, так как здесь весёлая гульба, судя по всему, не прекращалась даже, когда на Большой Пресненской улице кипели баррикадные бои, а в Мытищах бушевала холера. Предстояло ещё выяснить, что гармонисту известно о доме, принадлежащем Наркомату иностранных дел и о дурно-пахнущем строении, принадлежавшем не известно кому.
– А, вы не знаете, до революции, что в том доме было, где сейчас, этот секретариат иностранных дел? – сразу спросил Семён, подливая гармонисту в пустой стакан.
– Как это что? – в голосе музыканта, чувствовалось возмущение и даже какая-то обида, как будто о том что раньше располагалось в этом доме надлежало знать всем интеллигентам, культурным и мало-мальски образованным москвичам. – Публичный дом был!
– Разве? – удивился Семён тому, во что большевики превратили притон разврата.
– А то! Да. Публичный дом был. В таком… восточном стиле, – поддатый гармонист сделал неопределённое, довольно-таки корявое телодвижение плечами, очевидно, показав некое подобие восточной пляски. – Там и девки, то всё работали с Хи-выыы, с Бу-харыыы…
Заслышав упоминание этого древнего города, Бурдов изумлённо и громко заржал. Центр некогда грозного Бухарского эмирата у него ассоциировался исключительно с чрезмерными возлияниями.
– А чего смешного?! – не понимая причину веселья художника, взбрыкнул гармонист. – Да, с Бухары. Потом с этого, как его… с К-Кок-Коканда, – он тянул слова, будто указывая на протяжённость маршрута от вышеназванных городов до столицы, при этом брови его хмурились, а губы выпячивались вперёд, – с-с Сссамарка-анда… Оттуда, в общем, откуда то, – и он, посмотрев по сторонам, махнул рукой, как он решил, в направлении этой самой Передней Азии. – Правда, говорят, что когда вертеп этот прикрыли, большинство девок там так и осталось работать. Кто секретарём, кто переводчицей, кто ещё кем. А, что?! Языками владеют. Да и ещё, кой-чего умеют.
Гармонист хитро улыбнулся, выпил и продолжил:
– А дом этот так и остался стоять. В ём даже занавески не везде поменяли. Перекрасили его только, да и всё.
– А Тугощёков?! – вдруг выпалил Бурдов, которому не очень хотелось, что бы зерноторговец имел какое-то отношение к этому дому, так как это сводило шансы на удачные поиски клада к нулю.
– Был Тугощёков, как же, любил захаживать. И он, и братья Филиппьевы… И даже… – тут гармонист придвинулся к Семёну и перешёл на шёпот, – … сам генерал-губернатор наведывался.
После он начал рассказывать об устоях этого борделя, его традициях, убранстве номеров, ширине кроватей, высоте потолков. Описал вечера, которые устраивали видные мужи знатного сословия, как размашисто они гуляли, как проворно вставляли. Не забыл упомянуть и о восточных красавицах, чьё мастерство могло удовлетворить самых озабоченных клиентов, а умения простирались от невинного танца живота до таких причудливых азиатских выкрутасов, что их, в своё время, побоялись вносить даже в «Камасутру». Бурдов внимал с неподдельным интересом. Примерял всё это к своему опыту и понимал, что нынче гедонизм измельчал. Ему уже не сравниться с тем грандиозным масштабом прошлых лет. До тех сияющих вершин дореволюционного непотребства, современным гедонистам также трудно дотянуться, как от этих самых Самаркандов добраться до Москвы без помощи механических средств передвижения и гужевого транспорта. Но Семён почувствовал, что снова напал на тугощёковский след. И рассыпающийся в подробностях гармонист только уводил его прочь от клада по какой-то левой, сусанинской тропе.
– Ой ли, ой ли, ой ли! – грубо вскрикнул пьяный кладоискатель, не выдержав такого обилия бесстыжих деталей. – А, ты, то откуда всё это знаешь?
– А как же мне не знать! Я же там тоже на гармошке в баре играл! – он, будто оскорбившись, отвернулся и, помолчав, опять заговорил: – Ох, и девки там красивые были. Не чета этим лахудрам, – кивнул в сторону дамочек, потягивающих абсент. – Чернобровые были, глаза тоже чёрные… Бёдра во-о! Эх!
Тут его было уже не удержать, он схватился за свою трёхрядку и начал исполнять задорную композицию на кавказский манер, с характерными кабардинскими переливами, часто топая в такт ногой. Семён заслушался. Музыка и исполнение ему понравились. Он сидел, заболдевший от сливовицы, и непростым способом поедал расстегай: откусил сначала у него углы из слоёного теста, а потом, не спеша, по кругу, смачно вгрызался в его сердцевину из нежной судачьей начинки. От этого приятного заделья его оторвал закончивший лабать гармонист.
– Ну, малохольный, чего тебе ещё сыграть?
«Да, что ж сегодня за день, то такой! – внутренне возмущался Семён, серчая на весь мир, – то болезный, то колченогий, то комсомолец (здесь, правда, я сам виноват), теперь вот этот туда же… нашёл малохольного».
– Не надо, пока, ничего играть… – во рту у Бурдова вертелась какая-то грубость в адрес неучтивого музыканта, но отсылать её он не стал, а молча проглотил. – Ты мне лучше скажи, что с тем вонючим домом стряслось?
– О-ооо… – протянул гармонист, будто ему на ногу уронили утюг. – Стряслось… Это тебе не хухры-мухры! Это целая любовная история. С трагическим, между прочим, концом.
– Любопытно было бы, послушать, – Бурде растянул лиловые губы в самодовольной ухмылке. Именно на это дом он возлагал самые большие надежды. Становясь самим вниманием, Семён распределил остатки наливки по стаканам. – Что всё так серьёзно?
– А то!
Гармонист запрокинул стакан. Занюхал расстегаем. При этом он сильно сморщился, и его лицо приняло мученическую гримасу, словно это был не вкусный расстегай с запахом рыбы и печёного дрожжевого теста, а тёплая солдатская походная портянка с ароматом тягот восьмичасового марш-броска. И он начал рассказ.
История о неразделённой любви золотаря к ударнице производства.
Служил в ассенизационном подотделе МКХ молодой человек. Работал этот молодой человек водителем ассенизаторской машины, а звали его Ерёма. И вот, на одном из митингов, посвящённых годовщине Октябрьской революции, повстречал он девушку. Девушка, как водится, была ударницей производства, любила стихи Демьяна Бедного и работала на швейной фабрике «Труд». И влюбился Ерёма в девушку, как это принято у ассенизаторов, по самые уши. А звали девушку Аврора. И вот стал Ерёма за Авророй ухаживать. А, надо сказать, в силу специфичности своей профессии, была у Ерёмы маленькая подработка. Иногда, когда качество нечистот было отменным и соответствовало лучшим образцам органических удобрений, развозил Ерёма это добро по столичным оранжереям и втихаря сбывал там всё это, самым незаконным образом. Из-за чего растительность в оранжереях благоухала, а Ерёма имел небольшой навар и неограниченное количество цветов. Начал Ерёма одаривать Аврору букетами – роз, гвоздик, тюльпанов, и даже хризантем и гортензий. На ударницу это производило сильное впечатление. Подруги ей завидовали, а ухажёры враз отстали, потому что, не имели возможности дарить Авроре флору в таких количествах. Но была у всей этой благоуханной красоты и обратная сторона. Опять же, в силу специфичности своей профессии, Ерёма излучал стойкий запах неразрывно связанный со своим родом занятий. Ежедневное мытьё, регулярные походы в бани, одеколон, мятная вода и чеснок не убивали эти издержки профессии. Находиться с Ерёмой больше получаса Аврора не могла. Но ассенизатор не сдавался. Он сгорал от страсти. Привыкнет, – думал он, – я же привык. И дарил букеты ещё больше и прекраснее, строя далеко идущие планы о помолвке, женитьбе и внуках. И вот, после двух месяцев знакомства, встреч и целого стога цветов, подаренных Ерёмой, девушка заявила, что им надо расстаться. Так и сказала: Не приходи ко мне больше и цветов своих больше мне не дари, от них всё равно говном воняет! Мир рухнул. Заря любви, так и не превратившись в солнечный день супружества, обратилась в ночь, холодную и пустую, как Евпатория зимой. Расстроенный Ерёма ушёл. Страсть его угасла, но до конца не потухла. Мучился он в догадках, ища причину их разрыва. Думал, что всё дело в нём и его профессии. Но выяснилось, что истинной причиной оказался новый кавалер Авроры. Он не убоялся трудностей, связанных с необходимость дарить букеты в огромных количествах, поскольку работал аппаратчиком замеса на шоколадной фабрике и мог себе позволить завалить Аврору конфетами, плитками и батончиками. А молодые девушки, как известно, больше чем цветы, любят шоколад. Он тоже был ударником производства, ценил поэзию Демьяна Бедного и был членом общества любителей городошного спорта. А ещё от него постоянно исходил приятный, мягкий и приветливый запах шоколада. Это и подкупило юную ударницу производства. Ерёма же затаил злобу. И вот, однажды, убитый горем и неразделённой любовью, возвращался он со смены. Он собрал богатый урожай нечистот с выгребных ям, частных и общественных туалетов, забитых канализационных стоков и одного сильно загаженного питомника бездомных котов. Некстати маршрут его в тот роковой вечер пролегал мимо женского общежития работниц швейной фабрики «Труд», где в цокольном этаже и проживала гражданка Аврора. Увидел Ерёма свет в её окне. Захотелось ему посмотреть, что там делается. Подошёл он и увел, что сидит Аврора на кровати с этим самым шоколадным разлучником. Он кормил её с руки конфетами, а она улыбалась и несказанно радовалась всему происходящему. И всё у них было так невинно, красиво и романтично. Услышал Ерёма в отрытую форточку, как он шепчет ей комплименты по поводу её дивой белой кожи и трудовых успехов, а она ему в ответ произносит похвалы по поводу его трудовых успехов и новых замшевых туфлей с блестящими овальными пряжками. И представил Ерёма себя на его месте. И так ему стало обидно. Пробудилась в нём ревность. С новой силой разгорелась страсть. Закипела от этого огня молодая ассенизаторская кровь. Ударили пары в голову, спутали мысли. И зародился в этом бурлящем, клокочущем котле адский план мести. Подогнал Ерёма свою машину поближе к окну. Размотал шланг, сунул его в открытую форточку, да и спустил всю цистерну нечистот на полюбовников. Чуть не захлебнулись оба в этой жиже. Еле выкарабкались. Дерьмо, конечно, потом откачали, но вонь осталась. Общежитие же пришлось расселить и перенести в другое место. А Ерёма получил три года колонии за хулиганство в особо крупных размерах.
– А Аврора рассталась со своим хахалем и шоколад разлюбила, – закончил гармонист свой поучительный рассказ.
– Ну, а дом то этот до революции чей был? Тугощёкова? – спросил Семён, на которого это история произвела, чисто фольклорное впечатление.
– Нет. Братьев Филлипьевых. Их дом был. Тут на улице, почитай, всё братьев Филиппьевых было. Разве что вертеп этот господину Шарабарину принадлежал, – и музыкант опять указал рукой в сторону Бухары-Хивы. – А, ты, чего всё про Тугощёкова спрашиваешь? Небось, клад его ищешь? Его тут многие ищут, да всё найти никак не могут, – и видя, что на его собеседнике пропало лицо, дружелюбно добавил: – Да ты не серчай, болезный, глядишь, ещё повезёт.
Круг замкнулся. Бурде снова стал «болезным». Тугощёковский след, попетляв по переулкам Труженников, вернулся в ту же точку, с которой Семён начал свой поиск. Клад то был. Но где? Бурдов погрустнел. Он хотел послать своего нового знакомого куда-нибудь далеко-далеко по уже проторенному кокандско-самаркандскому направлению. Но не успел сформулировать: пешком ли ему туда отправиться или на спецтранспорте. Его отвлекли.
– Молодой человек, ещё что-то брать будет-с? – перед Семёном возник напыщенный половой. – Водочки-с? Икорки-с? Может быть, ещё наливочки-с с расстегайчиками-с?
Такое обилие «с» произвело на Бурдова забавное впечатление. Он представил, как бы эту фразу произнесла та симпатичная беззубая проститутка с распущенными пшеничными волосами и плохо припудренным бланшем, в её глазах читалась усталость и тоска по малой родине, и на её исхудавшие колени Семён пялился всё то время, пока музыкант травил свою байку. «Водочки-ш? икорки-ш ш рашштегайшиками-ш?». И, мысленно вступив с ней в порочную связь, Бурде на последние деньги заказал «абшента-ш».
Вернувшиеся после джаза Остап и доктор Борменталь застали Семёна лежащим на полу между первым и вторым этажами. Он него разило одеколоном, выпивкой и канализацией. Нализавшись абсента, художник зачем-то всё-таки спустился в подвал вонючего филиппьевского дома. Грустный бюст Клемента Ефремовича с отломанной головой валялся рядом.
Глава 14. Сокровище.
– Вы, куда это с утра пораньше курс взяли? – удивился лётчик Севрюгов, увидев Остапа Бендера и доктора Борменталя стоящими у входа в подъезд.
Сам он рано утром имел неприятный разговор с командующим ВВС РККА товарищем Алкснисом по поводу задуманного Севрюговым беспрецедентного по героизму перелёта. Алкснис своё разрешение не дал.
– Чухонец не русский, – в запале ругался лётчик Севрюгов, выходя из кабинета командующего и выплёскивая негатив на уши своему другу Валерию, который ждал его в коридоре. – Я, говорит, лететь не позволю. Сам, говорит, пропадёшь, и машину, говорит, угробишь. Не дам, говорит, лететь и всё!
– А ты ему говорил, что полетишь с новой экспериментальной антиобледенительной системой? – спрашивал лётчик-испытатель.
– А как же! Ну, конечно, говорил.
– А он?
– А он, чухонец не русский, говорит, что пока система не пройдёт всех лётных испытаний, использовать её и летать с ней не позволю. Я, говорит, рискованных экспериментов у себя в ведомстве не допущу.
– А ты?
– Ну, я ему, нерусскому, и объясняю, что в этом полёте, как раз, и будут производиться испытания системы. В настоящих, так сказать, суровых, можно сказать, зимних, погодных условиях.
– А он?
– А он, чухонец не русский, говорит, нет, нет и ещё раз нет! Не позволю, говорит, без положенных испытаний лететь. Трус! Бюрократ! Чухонец не русский!
– Да уж… действительно, не русский.
Правда, Севрюгов умолчал об одном постыдном инциденте, имевшем место в оконцовке разговора с Алкснисом.
– Если так! – взбрыкнул Севрюгов. – Если вы мне летать не будете давать! То я!.. Да, меня д’Аннунцио к себе звал. Я к нему в Италию поеду, вместе с ним куда-нибудь полечу.
– Во-во, туда тебе и дорога, – на демарш полярного лётчика Алкснис отвечал с министерским напором и строгостью. – В Италию он собрался. К д’Аннунцио. К Муссолини! К фашистам захотел уехать?!! Ты может им сочувствуешь? Может ты, товарищ Севрюгов, у нас правый уклонист? Или может ты и сам фашист!!! Да я тебя, вообще, от полётов отстраню. Убирайся, и чтобы я тебя с подобными предложениями больше тут не видел!
Именно поэтому, что не подумав, он решил оставить своего товарища, ухать, да ещё и за границу, Севрюгов и не рассказал Валерию об окончании беседы с командующим, завершившейся на столь неприятных, повышенных тонах. Но особенно Севрюгову было обидно, что его чуть не подписали под фашиста. От всего этого остался какой-то гнилостный, коричневый осадок.
– И как же мы теперь будем новую систему испытывать? – огорчался Валерий.
Он намеревался отправиться в этот опасный полёт вместе с Севрюговым и попробовать себя в холодных реалиях арктического климата. Теперь же его планы срывались, а полагающиеся за такой беспримерный перелёт награды и почести пропадали под категоричным отказом Алксниса.
– Может напрямую в президиум Осоавиахима обратиться? – снова предложил он.
– К Осоавиахиму? Ну их! Там в руководстве тоже чухонцев полно засело, они там все под алкснисовскую… Ы-ы, щ-сюка, яжик прикущил… М-ммм, как бойно… Падла! Тоже, в общем, с ним под одну дудку поют! Я лучше к товарищу Шмидту пойду, – заявил Севрюгов, маршируя по коридорам. – Узнает тогда! В конце концов, какое он имеет право не допустить меня к полётам, если это, в первую очередь, нужно не ему и не его ведомству, а управлению Главсевморпути! А пойдём к Шмидту вместе? – предложил своему другу Севрюгов.
Но попасть на аудиенцию к товарищу Шмидту не получилось. Великого полярного исследователя в Москве не оказалось. Он уехал в Пицунду, надеясь хоть там застать стремительно откатывающийся на юг бархатный сезон и успеть принять перед долгой зимой животворные солнечные ванны, так как летом ему этого сделать не удалось. Ведь всё лето Отто Юльевич Шмидт провёл далеко за полярным кругом. И хотя, летнее солнце там практически не заходит за горизонт, круглосуточно светит и распускает ультрафиолет направо и налево, но фотоны оно выдаёт слабенькие, неспособные одарить человека загаром. Вот Шмидт и укатил на юг понежиться в уже прохладных октябрьских водах Чёрного моря, как-никак, а они всё равно были теплее июльских вод Карского.
Не застав Шмидта, Борис Брунович попрощался со своим товарищем и отправился домой, недовольный, злой, с горячим желанием сломать Алкснису нос или, на худой конец, побить какого-нибудь подвернувшегося под руку латыша. В таком недобром расположении духа он и подошёл к своему дому и встретил там Остапа и доктора.
Они тоже были не очень веселы. Ночью Дарья Петровна и Зинаида Бунина отбыли на поезде в Лейпциг. Расставание на вокзале оказалось грустным. Бендеру хотелось, чтобы Зина осталась. Он думал ей об этом сказать, но так и не решился. Да и действительно, почему она должна оставаться тут, если он и сам имеет большое желание уехать отсюда, только пока не имеет возможности. Девушка это чувствовала, поэтому, прощаясь, пообещала доктору Борменталю: «Я вам, Иван Арнольдович, напишу, как мы там в Германии устроились», и уже обратившись непосредственно к Остапу, добавила: «И тебе, Остап, тоже буду писать». При этом глаза её увлажнились, на щеках выступил румянец. Не выдержав напряжённости момента, она быстро впрыгнула на подножку и скрылась в глубине международного вагона. Остапу стало тяжело. Он снова почувствовал себя брошенным и одиноким.
Вернулись на пустую профессорскую квартиру уже под утро. В прихожей их встречал унылый Шарик, который, судя по его жалобным подвываниям и отчаянному стуку хвостом о паркет, тоже рассчитывал эмигрировать в Германию. Борменталь бросил на пса недобрый взгляд. После того как Дарья Петровна и Зина покинули жилище, Шарик из домашнего «любимца» сразу превратился в подопытное животное, коим он в сущности и являлся. Да и эксперимент, проведённый над ним, был не совсем удачным, антигуманным и даже социальноопасным. «Может усыпить его», – пришла к ученику профессора Преображенского крамольная мысль. Шарик словно почуял неладное и убрался подальше с борменталевских глаз.
– Ну и что мне теперь с ним делать? – вслух задал доктор вопрос саму себе, выбирая между хлороформом и эфиром. И уже, как будто то бы обращаясь к Остапу, спросил: – Может в приют его сдать?
– Зачем? – судьба Шарика мало волновала Бендера. – Если принять во внимание его прежние выходки, о которых ты мне рассказывал, то проще его усыпить… или мышьяком накормить. Кстати! Может, и мы чего поедим?
Медик отложил вопрос об участи собаки на вечер и на скорую руку приготовил завтрак. С отъездом женщин это вызвало некоторые затруднения. Единственное, что ему удалось сварганить, это кофе с коньяком. Остап попросил побольше коньяка. На десерт были сигары. Ими решили дымить во дворе на свежем воздухе. Когда подошёл сердитый Севрюгов и задал свой вопрос о взятом курсе, Бендер и доктор Борменталь уже почти докурили десерт. Иван Арнольдович рассказал полярному лётчику догадки Остапа.
– Ну, вы даёте! Снова собрались клад искать, – усмехнулся, наслышанный о предыдущих безуспешных поисках, лётчик. – А где же наш главный массовик-затейник, мсье Бурде? Он разве с вами не идёт?
– Мсье Бурде к дворнику за ломом и лопатой спустился, – Остап улыбнулся. Он оценил иронию полярника. – Куда же мы без него!
– За ломом и лопатой?.. – переспросил Севрюгов. – Неужто всё так запущено?!
– Не знаю, – Остап пожал плечами. – Но с лопатой как-то оно веселее клад искать. Может и ты, Борис Брунович, с нами? Утренняя прогулка тебе явно не помешает.
– Ну, а что… можно и прогуляться. Тем более и погода хорошая.
Севрюгов расстегнул две верхних пуговицы своего пальто из кожи. Будто показал – насколько хороша погода. На улице и в правду было здорово. Небо ясное. Лёгкий тёплый ветерок. Градусы Цельсия и ртутные миллиметры смело ползли вверх по своим столбам, вознамерившись обновить многолетние максимумы. Из дворницкой поднялся Семён. Он тащил лом и штыковую лопату. Ему было плохо, тяжко и погано. Мучимый похмельем, он позавтракал с Остапом и доктором, но возникшая обильная рвота лишила его приятного десерта. Выглядел он, как больной дизентерией, бледно и серо. Лишь вера в клад Капитона Митрофановича Тугощёкова придавала Бурдову сил, держала на ногах, не давая упасть. Полярный лётчик сжалился над ослабевшим художником и перенял у него шанцевый инструмент – тот, что потяжелее – стальной острый лом.
– Ну, давай, Бурде, лом, – грубо, но весело сказал лётчик. – А то, сдохнешь ещё по дороге. А ты нам пока живой нужен.
И они двинулись. Остап Бендер и доктор Борменталь после бессонной ночи и завтрака шли, слегка пошатываясь, как два матроса по качающейся палубе корабля. Вид у них был грустный и утомлённый, будто они полночи топили котят. Остап верил, что они найдут клад, и он уедет в Рио-де-Жанейро. Доктор в клад не верил, но уехать ему хотелось не меньше. Семён оставил лопату себе – брёл, опираясь на неё как на посох. Сгорбившийся, помятый художник в своём дождевике, в гамашах, с намотанным вокруг шеи трёхметровым полосатым шарфом, подметающим мостовую, да ещё и с лопатой-посохом, походил на странного пилигрима-модерниста, совершающего паломничество в Малую Лужницкую слободу на раскопки артефактов времён семибоярщины. Лётчик Севрюгов, напротив, шагал бодро, уверенно. Его кожаный реглан скрипел, будто лётчик (раз он полярный) ступал по свежему, хрустящему от мороза снегу.
Москва приветствовала квартет золотоискателей пустующими улицами. Воскресная столица медленно, нехотя просыпалась, нежилась в постелях, закутавшись одеялами, с ужасом вспоминала ошибки минувшей пятницы и вчерашние субботние излишества. Одинокие прохожие, попадавшиеся на встречу, брели неизвестно куда, двигались медленно, как зомби и вызывали у нервного живописца икоту. Сумятицу внесла толпа физкультурников – человек тридцать – со своей утренней пробежкой. Бегуны в одинаковых синих спортивных костюмах и белых шапочках упёрлись в шеренгу кладоискателей, как водный поток в бобровую плотину. Они начали обтекать её со всех сторон, а самые прыткие и изворотливые стали просачиваться между компаньонами.
– Берегите карманы! – в шутку предостерёг своих спутников Остап, видя с каким воровским проворством, продираются через них спортсмены.
Но его совету внял лишь один Семён. Карманы которого и так были пусты.
Дороги, вдоль которых пролегал путь, тоже не изобиловали автотранспортом. Лишь неторопливо вдоль обочины, цокая копытами, по Пречистенке тянулась вереница гружённых сеном и деревянными ящиками повозок, запряжённых пенсионного возраста лошадьми с нечесаными гривами и заскорузлыми, немытыми боками. Лошади недовольно фыркали, возмущённые тем фактом, что их насильно заставили тащить уродские четырёхколёсные приблуды. Их, старых боевых скакунов из недавно расформированной бригады Пархоменко! Урча бензиновыми двигателями, изредка проносились легковые автомобили, развозящие незаменимых работников наркоматов по неотложным делам. Совсем редко проезжали дизельные грузовики, оставляющие после себя неприятный шлейф выхлопов. В своих кузовах они, почему то, перевозили какие-то дикие грузы: носорога с забинтованной головой в большой железной клетке; чьи-то громадные каменные ноги в мегалитических лаптях триста сорок пятого размера; целую груду потёртых сёдел. При проезде этого грузовика с сёдлами бредущие у обочины лошади жалобно заржали. Это были их сёдла.
Пока шли по Долгому переулку, Бурдов веселил всех рассказом о своих вчерашних приключениях. Больше остальных над Семёном потешался полярный лётчик. Он постоянно подкалывал незадачливого живописца, шутил и по поводу бурдовских идей, и по поводу его одежды и новой причёски, и по поводу мировоззрения Семёна.
– Ну, ты, Бурде, даёшь! Подстригся. А если бы в том подвале не парикмахерская была, а, скажем, похоронное бюро. Что бы ты тогда сделал? Жмуриком бы прикинулся!? Га-га-гы!
– Или кабинет дантиста? – воткнул профессиональную шпильку Бурдову доктор Борменталь.
– Точно. Зубной бы если там был, – подхватил лётчик. – Ты бы себе зубы, что ли дёргать стал?! Или коронки бы вставил?!!
– Смейтесь. Смейтесь…
Бурде огрызался, но старался не хамить. Лётчик выглядел настолько брутально, что ему не рисковали хамить даже самые неотёсанные, грубые золотозубые продавщицы мясных полуфабрикатов, страдающие манией величия, латентным комплексом неполноценности и хроническим недотрахом. Да и вообще, Севрюгов и Бурде были такими разными, прямо какими-то противоположностями друг друга. Лётчик Севрюгов. Лётчик, полярник, образец стойкости и героизма, неоднократный призёр чемпионатов РСФСР по боксу, орденоносец, истовый ленинец и объективный материалист с авиационно-техническим уклоном. И Семён Бурдов, он же Симон ле Бурде. Недоделанный художник-декоратор, поэт-самоучка, абстракционист, разбирающийся в видах и подвидах тонкой материи, слышащий (время от времени) вибрации бозонных струн и колебания вселенского эфира. Убеждённый асоциал. Его политические пристрастия зависели от текущего материального положения и магнитных бурь, а религиозность определялась степенью алкогольно-наркотической интоксикации. Но в одном они были схожи. Оба, и арктический воздухоплаватель Севрюгов и богемный мастер кисти Бурде, оба были конченными романтиками. Только романтика лётчика выражалась в тяге к неизведанному, в познании окружающего мира, в покорении природы, в борьбе с трудностями и лишениями. Именно эта авантюрно-романтическая жилка и толкнула Севрюгова ввязаться во всю эту сомнительную во всех отношениях историю по розыску спрятанного тогощёковского добра. Романтика же Бурдова была направлена на самого себя, на свои переживания, ощущения, свои эмоции, свои чувства, и всё это, он потом выплёскивал на полотна, описывал в стихах, прозе и прочем творческом, художественно-поэтическом недержании. Клад он хотел найти чисто из меркантильных побуждений. Желал обрести финансовую независимость и, наконец, избавиться от ежедневных мыслей: как снискать хлеб насущный. А вот уже потом, опираясь на прочный базис купеческой заначки, под сенью башни Эйфеля заниматься поисками себя и пристальным изучением своего непростого внутреннего мира.
После Новоконюшенного все, не сговариваясь, ускорили шаг. Бурде не на шутку возбудился и завалил всех вопросами и предположениями. Большинство его фраз начиналось со слов: «а вдруг…» или «а если…». В основном они касались целостности и сохранности клада, но также были и идеи насчёт дележа добычи и особо ценный совет по поводу того, что надо было идти на дело ночью, мол, тогда народу на улицах меньше. Первым не выдержал Севрюгов. Он вежливо пообещал замуровать художника в этом подвале, если тот не заткнётся. Семён внял его угрозе и затих. Вместе с ним замолчали и остальные. Плющиху пересекали уже галопом. Отчего к искомому дому вышли слегка запыхавшимися и взвинченными, будто и в самом деле наступал заключительный акт трагифарса – «Купеческое сокровище». Сам дом располагался чуть поодаль от проезжей части в глубине палисадника. К нему вела узкая, вымощенная булыжником, дорожка, вдоль которой росли кусты черноплодной рябины. Кустарники, как это принято у большинства растений, уже оголились перед приходом зимы. Лишь редкие, не успевшие отпасть листки – красные, жёлтые, оранжевые, а в основном сухие, сморщенные и коричневые, болтались на ветру, боясь опадать. Гроздья переспелых ягод съёжились в тревожном ожидании сезонной миграции свиристелей. Пока шли по дорожке к дому, Семён не удержался и склевал несколько штук. Из-за чего, его зубы стали чёрно-фиолетовыми, как будто он выпил банку ализариновых чернил. Губы тоже почернели. И мертвенно-бледный художник с лопатой стал смахивать не на диковатого странника, а на побитого вурдалака, слоняющегося в поисках нового места для рытья своего последнего пристанища.
– А ты уверен, что это именно тот дом? – поинтересовался у Остапа Борменталь, глядя на двухэтажное здание с небольшим пристроем.
– По моим подсчётам, именно этот дом раньше двенадцатым был. Значит нам сюда, – отозвался управдом.
– А номер то этого дома, я так так понял, тебе этот… как его Воробьянинов какой-то подсказал? – задал свой вопрос полярный лётчик.
– Не подсказал, а показал в танце. Вчера, когда он мне привиделся, – и Бендер бросил косой взгляд на доктора Борменталя, инициатора вчерашней культпросветпрограммы. – Просто мы раньше не тот дом искали! Цифры надо было местами поменять.
– Ну, а теперь этот дом какой?.. О, двадцать третий, – Севрюгов начал разглядывать и другие, висящие на доме таблички и вслух читать их: – «Магазин «Рыболов-охотник». Очень интересно… «Охотничий клуб». Любопытно… «Рыболовный клуб»… Ну, всё понятно. Та-ак, а тут что у нас?
Лётчик приблизился к флигелю и через стёкла больших широких окон взглянул, что творится за его стенами. Там, в несколько рядов зеленели прямоугольные лужайки столов на высоких ножках. Вокруг них неспешно двигались фигуры с длинными, тонкими палками в руках. Они лупили этими палками по рассыпанным на газонах полированным шарам похожим на крупные, идеально круглые яйца рептилоидов. Яйца катились, сталкивались друг с другом, отскакивались, снова сталкивались, снова катились, а самые шустрые прыгали в норы и вываливались из-под стола уже облачёнными в тесную, сетчатую, отвисшую мошонку восьмидесятилетнего Казановы. Столпотворения в зале не наблюдалось. Большинство столов пустовало.
– Ба! Да, тут у нас бильярд! Предлагаю, – торжественно просипел лётчик Севрюгов, – пойти туда и покатать шары. Ну, разумеется, после того как мы отыщем сокровища.
Последняя фраза была сказана с таким уксусным сарказмом, что даже Бурдов понял: исследование подвала – пустая, глупая и, по сути, ненужная формальность, перед основным сегодняшним мероприятием – «американкой».
– Обязательно покатаем, – отреагировал на севрюговский сарказм Остап.
Его больше остальных напрягала вся эта, заглохшая было, эпопея с кладом зерноторговца, которой он на пару с Морфеем придал второе дыхание. А ещё Бендер ни как не мог взять в толк: почему именно он, пусть и в кислом, азотном беспамятстве, заикнулся об этом кладе и указал его примерное местонахождение. Твердо решив раз и навсегда покончить с этим валютным тугощёковским наваждением, Остап отважно перешагнул порог магазина «Рыболов-охотник». Остальные последовали вслед за ним.
За прилавком гостей встречал молодой продавец в гимнастёрке и островерхой круглой шапочке а ля тюбетейка, сползшей на коротко стриженный затылок. Грудь его искрилась полудюжиной пёстреньких значков. По тематике значков было видно, что молодой человек отлично подготовился к труду и обороне. Причём к обороне – гораздо лучше. Увидев посетителей, продавец приосанился, а узнав полярного лётчика Севрюгова начал расцветать. Руки вытянулись по швам. Рот расплылся в широченной, резиновой улыбке.
– Здравия желаю, товарищ Севрюгов! – неожиданно, звонко выпалил продавец.
Все (кроме Севрюгова) вздрогнули. Лётчик же, привыкший к всенародной славе, остался холоден и спокоен, как родной ледовитый океан.
– Осоавиахимовец? – для порядка спросил он.
– Так точно! – ещё громче выкрикнул продавец так, что на Бурдова с новой силой напала икота.
– Ну, я так и подумал, – но куда дальше вести разговор, что бы попасть в подвал, Севрюгов не знал. Первым нашёлся великий комбинатор.
– Вольно боец, – деловито сказал Остап, облокотившись на прилавок. – Подвал в магазине имеется?
Осоавиахимовец переключил своё внимание на Бендера, но его белозубая улыбка продолжала ослеплять только Севрюгова.
– Так точно! – снова завопил продавец и, заметив, что его выкрики вызывают лишь страдальческие гримасы на похмельных лицах посетителей, понизив голос, спросил: – А вам зачем?
– Понимаешь, скоро будут проводиться секретные учения по воздушной тревоге, – Остап Бендер, как бы в доказательство своих слов, кинул на Севрюгова короткий и острый кинжальный взгляд. – Так вот, нам нужен подвал для оборудования секретного командного пункта под бомбоубежище. Понимаешь?
– Понимаю… – пролепетал догадливый продавец. Но, подумав, добавил: – А у нас же в районе есть уже два бомбоубежища, зачем же ещё?
– Адреса тех бомбоубежищ всем же известны, – парировал выпад молодого человека Остап. – Значит… они могут быть известны и нашим врагам. А нам нужен подвал для секретного командного пункта, – видя, какой благоговейный трепет оказывает слово «секретный» на юного осоавиахимовца, Бендер особо выделял его. – Так что не задавай лишних вопросов и выдай нам ключи от подвала, что бы мы с товарищем Севрюговым – нашим прославленным лётчиком могли осмотреть его.
Эта ссылка на присутствующего здесь легендарного пилота окончательно добила продавца. Его, конечно, смущало, что кроме Севрюгова, остальные «три типа» были в штатском, особенно подозрительно выглядел «тощий упырь с лопатой», но авторитет полярного лётчика был непререкаем.
– Так точно! – опять начал драть горло торговец снастями и охотничьей амуницией.
– А у вас там, кстати, что находиться? – остановил уже собравшегося бежать наверх за ключами продавца Остап.
– Коммуникации всякие. Трубы, вентили, краны… – ответил тот.
– Ладно. Хорошо. Давай неси ключи, – заканчивать свою коронную реплику и упоминать про деньги великий комбинатор не стал, а лишь подбодрил растроганного молодого человека: – Считай, боец, что тебя посвятили в военную тайну.
– А тебе, Остап, откуда о секретных учениях известно? – спросил Бендера Севрюгов, когда боец умчался на второй этаж в контору. – Нам о них Алкснис только сегодня рассказал, что они проводиться будут.
– Да? – удивился Бендер. – А я и не знал ни о каких учениях. Так просто ляпнул. Ну, вот видишь, как всё хорошо получилось, даже, можно сказать, и не обманул ни кого!
Все как-то дружно натужно посмеялись. Возникшая напряжённая пауза не располагала к бурному проявлению эмоций. Золотоискатели молча стали разглядывать товар в ожидании ключей. Силки, лесы, свинцовые грузила, патронташи, бамбуковые удочки, манки и свистульки – небогатый ассортимент магазина как-то слабо вдохновлял к дальним странствиям и увлекательным походам за дичью. Пресные мины кладоискателей даже не ожили. Печать безучастности застыла на них. Воодушевился лишь Севрюгов. Глядя на огромные болотные сапоги, он предложил:
– О, Бурде! Купи вон себе болотники. Наденешь их вместо этой вон, трихомудии, – полярник презрительно указал на знаменитые лаковые штиблеты Семёна и его идиотские, старорежимные гамаши. – А? Как тебе сапожки? Ходить в них будешь.
– Зачем они мне?! Мне лично мои ботинки нравятся, – подал голос художник. – А шастать по болотам я не собираюсь.
– Это ты напрасно, – качая головой, поучительно проговорил лётчик. И прибавил, в задумчивости разглядывая единственную висящую на стене двустволку: – Никогда наперёд не знаешь, что тебе может понадобиться.
Семён не нашёлся что возразить, только лишь противно чихнул, так, что ему побрезговал сказать – «Будь здоров», даже добрый доктор Борменталь. Вернулся продавец с ключами от подвала.
– Вот! – он протянул их Остапу. – Вам помочь?
– Нет, спасибо. Мы как-нибудь сами справимся, – Бендер взял два соединённых кольцом блестящих ключика. Он высоко подбросил ключи и сноровисто поймал их в кулак. – Нам же только осмотреть. Годиться подвал – не годиться. Ну, давай, боец, будь на страже. Вход в подвал, где?
– А он там, – молодой человек рукой изобразил в воздухе большой крюк, очевидно давая понять, что вход находиться с задней стороны дома.
– Ясно, – сказал Остап Бендер. И, обращаясь к своим товарищам, не выходя из образа, как-то по-военному добавил: – Все за мной.
– А ловко у вас с ключами получилось, – восторгался проворством управдома Семён, когда они обходили магазин.
– Тут заслуга не моя, а скорее Бориса Бруновича, – заметил Остап.
– Ага, – откликнулся лётчик, – но с учениями это ты здорово придумал, правдоподобно.
Бендер скромно промолчал, но Бурдов, чувствуя близость сокровищ, опять разгорячился и начал высказывать терзающие его, вновь возникшие опасения:
– А вдруг трубы прорвало и деньги водой залило?! Или слесаря какие-нибудь наш клад нашли и себе засундучили?! А если наши деньги этот продавец уже себе прикарманил?!.
– Ладно, Сеня, хватит причитать. Сейчас всё узнаем, – подойдя к подвалу, успокоил художника управдом.
На подвальных дверях висел один большой амбарный замок. Второй замок был врезным. Бендер снова ловко подбросил ключи и открыл поочерёдно оба замка. Сначала навесной, потом врезной. Дверь скрипнула и отворилась. Опередив кладоискателей, в подвал ломанулся дневной солнечный свет. Залил сползающие вниз ступени. Озарил тесный проход, окаймлённый змеевиками с манометрами и предклапанами. И, бросив небольшое светлое пятно на пол, замер. Полностью осветить подвальный сумрак ему мешало неудачно расположившиеся на небосклоне светило и первый закон оптики, строго воспрещающий лучам распространяться не прямолинейно.
Все четверо осторожно спустились. Семён вытащил из кармана позаимствованный у дворника фонарик и осветил им темноту подземелья, чем вызвал одобрительные возгласы подельников. Почти всё пространство занимали разросшиеся сантехнические коммуникации. Трубопроводы разных диаметров вились и переплетались, будто корни деревьев в Чёрном лесу. Казалось, что вот-вот в окружающей тьме зловещим красным светом загорятся глаза, прячущихся между корней ночных злобных тварей.
– Ну, и где тут копать? – разрядил обстановку полярный лётчик. На его физиономии нарисовалась ехидная, саркастическая ухмылка.
По сути, для оборудования тайника с кладом оставался жалкий, зажатый со всех сторон водопроводными трубами и канализационными коллекторами пятачок свободного места, на котором и ютились компаньоны.
– А вот тут, наверное, и копай, – Остап, опустив глаза в пол, повертел головой и несколько раз топнул слегка вытянутой нагой.
Севрюгов хмыкнул, плюнул на ладони, растёр их, крепко обхватил лом и начал долбить. После нескольких ударов в мягкий, увлажнённый грунт пола, лом упёрся во что-то твёрдое.
– Кажется, что-то есть, – удивился Севрюгов. Ухмылка сразу испарилась с его губ. Брови нахмурились. – Дай сюда!
Полярник резко выхватил лопату из рук опешившего художника. Бендер, Бурдов и Борменталь, как заворожённые, следили за действиями лётчика, который азартно вгрызался штыковой лопатой в земляной пол. Через две минуты он докопался до дощечек, расположенных на сорокасантиметровой глубине. Доски порядком подгнили, поэтому разошедшемуся пилоту не составило труда разломать их ломом. После этого он снова взялся за лопату. Выкинув с десяток горстей земли, Севрюгов нащупал нечто ценное.
– Опа! – вырвалось у него.
Семён заглянул фонарём в яму. Баулы! Их металлические, поеденные ржой рамки с замочками виднелись в вырытом углублении.
– Нашли! – радостно выдал художник.
– Точно. Похоже, нашли, – убедился Остап.
– Твою мать! – не сдержался всегда интеллигентный доктор. Чья монолитная вера в естественные науки дала жирную, глубокую трещину.
Полярный лётчик присел на одно колено и за ручки выдернул из-под земли две брезентовые прорезиненные сумки. Один баул был явно тяжелее. В его раздувшейся утробе что-то заманчиво, глухо звякнуло. Вся четвёрка застыла в немом оцепенении. Вид у них был какой-то радостный, удивлённый и растерянный одновременно, как на свадьбе у клоуна: все думали, что это шутки и их ждёт некая умора, но когда увидели его красавицу-жену – обомлели. Бендер, придя в себя, не спеша открыл первый подвернувшийся под руку баул, порылся в нём и вынул на свет пачку купюр.
– Доллары, – присмотревшись к банкнотам, сказал великий комбинатор.
– Доллары? – кисло переспросил Бурде.
– Доллары, Сеня, доллары, – повторил Остап, – А ты чего ожидал здесь найти? Пиастры?
Бендер протянул пачку Севрюгову и залез в другую сумку.
– А это, кажется, у нас фунты, – разглядывая деньги, произнёс он.
Вдруг Остап, который стоял спиной к выходу, заметил, что свет, и так с трудом продирающийся через дверной проём, заметно потускнел, а лица товарищей, стоявших перед ним, приобрели настолько испуганное выражение, точно они узрели привидение самого Тугощёкова, явившегося покарать борзых кладоискателей, дерзнувших откопать его миллионы. Руки друзей отчего то медленно начали подниматься вверх. Сзади себя Остап почувствовал какое-то движение, он хотел обернуться, чтобы посмотреть, что там твориться, но не успел. Что-то твёрдое и тяжёлое отоварило его по башке.
Глава 15. Пытки комсомольца.
Очухался Бендер уже на своём диване. Головные боли, мучавшие Остапа первые дни в Москве, вернулись с новой силой. Вдобавок прицепом приволокли с собой шум в ушах, озноб и уже знакомое, опостылевшее головокружение. Под сдавившей повязкой в районе затылка что-то сильно ныло и пульсировало, будто там мучительно зарождалась новая жизнь или безвольно погибала старая.
– Наконец-то очнулись, Остап Ибрагимович.
Бендера передёрнуло. Опять Вяземская. Она сидела рядом и смотрела на управдома тёплым, нежным, полным похоти взглядом, словно, чувствуя беззащитность Остапа, пожирала его глазами, причём откусывала такие большие и сочные ломти, так мило и довольно улыбалась, что Бендер непроизвольно проверил наличие на себе трусов. Но и трусы, и брюки, и даже кожаный ремень тонкой ручной выделки были на месте. Остап Бендер приподнялся на локтях и сел.
– Лежите, лежите. Не вставайте, – тут же заворковала Вяземская, – Иван Арнольдович сказал, что у вас сотрясение. Вам покой нужен.
Не обращая внимания на женские наставления, Остап обхватил голову руками, как будто собрался оторвать её и убрать куда подальше. И если бы у него в тумбочке хранилась запасная, он, наверняка, так бы и поступил – поменял больную голову на здоровую. Сквозь туман и подвальный сумрак стали проступать отрывочные воспоминания случившегося. Короткая радость от находки. Капустный хруст залежалых банковских билетов. Испуг на лицах компаньонов. Удар. Падение мордой вниз. Попытка подняться. Кованый сапог, больно вонзающийся под рёбра. Истеричные вопли Бурде – «Не стреляйте! Я ещё так молод». Баулы уплывающие прочь, подхваченные чьими-то загребущими руками. Новая попытка встать. И снова сокрушительный удар по темени. Темнота в глазах. Дорога домой, как в лихорадочном, тифозном бреду. Дурной сон, ставший явью. Что-то очевидно пошло не так. Кто-то хитрый и таинственный, воспользовался плодами их поисков. Конкурирующая организация! Могущественная, вероломная и коварная. Настоящая пещера Лехтвейса! С настоящими разбойниками, вооружёнными, злыми! Ну, в самом деле, не мог же этот падла, продавец-осовиахимовец, сыграть с ними такую злую шутку. Слишком преданно он смотрел на Севрюгова. Да и кованых сапог на нём не было. Значит, эту каверзу провернул кто-то другой. Тот, кто знал, что они ищут и куда пошли. Или кто-то следил за ними. Знал, сука, и следил. Но кто?! Голова разболелась ещё сильнее. Стрясённый мозг закипел и начал просачиваться через рану на затылке. Остап встал. Его качнуло.
– Лежите… То есть, сидите – не вставайте, – видя слабость Остапа, продолжала увещевать Юлия Юрьевна, – Иван Арнольдович сказал, вам покой нужен.
– А он, кстати, где?
Недружелюбный тон Бендера оставлял секретарше всё меньше шансов побыть сиделкой при хворающем управдоме.
– У себя, – ответила девушка, заметно погрустнев.
Колыхаясь, Остап молча направился к выходу.
– Куда же вы? Остап Ибрагимович. Вам же покой нужен… – вяло запротестовала Вяземская. Но в её голосе уже слышалось отчаяние рыси, упустившей верную добычу.
– Ведь доктор сказал…
– А я к нему и пошёл, – холодно из коридора бросил Бендер.
Грохот закрывшейся двери окончательно разрушил робкие надежды размечтавшейся секретарши.
Выйдя на площадку Остап нос к носу столкнулся с Кешей Поласухер. Его физиономия оставалась всё такой же отталкивающей, вот только была излишне встревоженной. В руках оскандалившийся комсорг тащил плотно набитый дорожный саквояж. От неожиданности Кеша отскочил и вжался в стену, его маленькие глазки забегали, и хитрый, виноватый, как у нагадившего хорька взгляд, стал ещё виноватее и испуганней, будто его угораздило нагадить в туфли жене скорняка. Какая-то нервозность угадывалась в поведении молодого человека. Какая-то дёрганность и подозрительная суетливость сквозила в его движениях. Он явно был не рад встречи с управдомом и хотел поскорее улизнуть. Что-то тут было не то… Кепка, максимально надвинутая на лоб. Обезьянковый воротник клетчатого пальто высоко поднят. Да ещё и этот саквояж! Смутные сомнения овладели Остапом. Какая-то чёрная обида вспенилась в его груди. И толком не зная почему, Бендер со всей силы врезал по прыщавой, гнусной роже Иннокентия. Младший Поласухер вскрикнул, присел и, прикрыв ладонью подбитый глаз, выдавил из себя:
– Не бейте меня. Я всё расскажу.
Бендер оторопел. Растерявшись и не зная, что делать дальше, он снова треснул поласухеровского отпрыска по загривку.
– Я, как бы, не виноват. Меня заставили, – сквозь слёзы прогнусил Поласухер.
Смутные сомнения начали обретать форму. Бендер вспомнил, что утром, пока они ждали Семёна, этот самый Поласухер выскочил из подъезда и, не поздоровавшись, боязливо озираясь по сторонам и всё время оглядываясь, усвистал в неизвестном направлении. И про клад он знал. И рожа, то у него гнусная…
– Ах, ты, сука! – злобно выругался сын турецко-подданного и снова вдарил Иннокентию. Потом он ухватил комсомольца за шиворот и поволок к доктору Борменталю.
Разгневанный Остап вдавил кнопку звонка и непрерывно жал на неё, пока доктор не открыл. Борменталь, потрясённый событиями двух минувших дней и вконец добитый утренним происшествием, ненадолго потерял жизненные ориентиры. Чтобы хоть как-то вернуться в прежнюю колею, снять стресс и заглушить горечь утрат, Иван Арнольдович бесцеремонно поглощал последние профессорские запасы марочного спиртного. Причём, для усиления седативного эффекта, нарушая общепринятые врачебные практики, закусывал алкоголь фармпрепаратами барбитурового ряда. Ориентиры он, конечно, пока не нашёл, скорее даже наоборот, но зато успокоился и конкретно притупил досаду. Когда он распахнул дверь, это было видно по его лицу – осунувшемуся, безучастно-отрешённому, как у селёдки: глаза пустые, мимика заморожена, щёки отвисли ниже скул. Остап втащил в прихожую перепуганного, хныкающего Кешу, у которого из носа шла кровь.
– Что случилось? – бесчувственно спросил доктор. Он решил, что Бендер при случайном столкновении сломал Иннокентию нос. Поэтому реагировал на ситуацию с подчёркнуто медицинским хладнокровием. – Надо вату принести и лёд приложить.
– Какой, на хрен, лёд! Какую, к чертям собачьим, вату!!! – потомок янычар бурлил. – Да, я ему сейчас ещё не то сломаю! – для пущей убедительности он дал сидящему на полу комсоргу по шее ребром ладони. – Представляешь, это он на нас каких-то подонков навёл.
Выбежавший по привычке встречать гостей Шарик, услышав о собачьей нечисти и видя, как стремительно накаляется обстановка, быстро убрался восвояси. Доктор же смиренно погладил свою бородку и тупо посмотрел на скорчившегося у дверей, путающегося в кровавых соплях проштрафившегося растратчика-комсорга.
– Вот мерзавец, – возмутился он, но выражение его лица осталось таким же деревянным, а тон пофигистичным. – Ты подумай, какой подлец.
– Так это он наши кровные слимонил! Это он во всём виноват!!!
С криками в прихожую выскочил Бурдов. Он слышал разговор и был крайне взволнован. Бурде тоже злоупотреблял алкоголем и медикаментами наравне с доктором Борменталем, только, ввиду общей слабости здоровья и расшатанной психики, этот вроде бы успокоительный коктейль, подействовал на Семёна несколько иначе. Во всяком случае, выглядел художник, как маньяк, вышедший на грязное дело. Безумный оловянный взгляд и торчащие в разные стороны, спутавшиеся от новой причёски волосы живописца, напугали даже Остапа. Бендер и сам испытывал острую неприязнь к Иннокентию, но раздавая ему тумаки в подъезде, Остап свою чашу гнева порядком расплескал, бурдовский же сосуд оставался до краёв полным, а поставленный на барбитуратно-алкогольный огонь, при виде виновника фиаско вскипел моментально.
– Дайте, я его сейчас придушу! – Бурдов кинулся к Поласухеру и схватил его за горло.
– Подождите, Семён, – разжимая пальцы художника, сдавившие комсомольскую трахею, вкрадчиво проговаривал доктор. Из врача Борменталь вдруг превратился в своего отца – судебного следователя. Его ровный голос внушал доверие, но его слова острыми гвоздями вколачивались в возводимый для Иннокентия Ростиславовича эшафот. – Сейчас… мы… пройдём в операционную и устроим там этому негодяю допрос. С пристрастием! Тогда он нам всё расскажет. Кто нас ограбил… Где наш клад… И как нам его вернуть. Всё-ооо…
Это перевоплощение доктора и угрожающее, жудковато-протяжное «всё-ооо», встревожили Остапа. Он понял, что педантичность, учёная степень и богатый опыт в области хирургии Ивана Арнольдовича, гораздо опаснее для несчастного Кеши Поласухер, чем неадекватность пылкого художника. Хотя сама идея превратить операционную в допросную Остапу понравилось, как и Бурдову. Бурде успокоился и дал негодяю дышать.
– Сейчас ты нам всё расскажешь, – криво улыбаясь, провещал Семён. Внезапно лицо его прояснилось, левый глаз сверкнул. – Точно! Я вспомнил. Мне же сегодня утром, когда я от дворника с лопатой поднимался, этот гад в подъезде на встречу попался. Он меня ещё обо всём так подробно расспрашивал. Куда это мы собрались, да зачем. И главное весь такой любезный был. Такой, падла, любознательный!
И в сердцах Бурде пнул Поласухера ногой, так что самому стало больно. На шум в переднюю вышел лётчик Севрюгов, угрюмый, со стеклянными глазами; в майке и мятых форменных галифе, а его дюжий торс небрежно пересекали две полоски подтяжек. Он тоже заливал горе на пару с художником и врачом, и заскучал от долгого отсутствия своих собутыльников. Появился он, густо попыхивая «Казбеком», так густо, что казалось будто его «пламенный мотор» работает на отстойной соляре. Элитные алкогольные напитки вперемешку с барбитурой на могучий организм полярника возымели довольно-таки ограниченное успокоительное действие. Лётчик, по прежнему, оставался заведённым. Его злило, что его так нагло обокрали, что ему угрожали огнестрельным оружием, но больше всего его бесило, что он струсил под дулом. На него давно ни кто не направлял пистолет, и он испугался. Растерялся и испугался. Уязвлённое этим обидным фактом самолюбие не давало полярному волку покоя. Он жаждал мести. Что бы хоть как-то устаканиться, Севрюгов беспрестанно курил. Разговора он не слышал, поэтому увидав ошалевшего со страху Кешу Поласухера с разбитой мордой, пренебрежительно, словно дети притащили домой хромого ежа, спросил:
– Этого ещё на кой сюда приволокли?
– А это он на нас, каких-то подонков навёл, – повторил слова Остапа Бурде.
Секунда ушла у лётчика на переваривание полученной информации. Вторую секунду он наливался, будто моментально созревающий томат. Мощная шея его надулась, желваки напряглись, волевой подбородок заходил ходуном, пунцовое лицо озарило прихожую. Третья секунда – и обмякшее тело комсомольца, падая, бьётся головой о стену.
– Зачем?.. – апатично сказал доктор, будто ни чего и не произошло.
Он склонился над распластавшимся Поласухером и прощупал пульс на сонной артерии.
– Живой? – немного испугавшись, спросил Севрюгов.
– Жив, жив, – успокоил его Борменталь. – Только зачем же по лицу. Ещё и так сильно. А если вы ему челюсть сломали. Как же мы его допрашивать будем.
– Ничего, допросим как-нибудь. Он у меня заговорит!
И Севрюгов начал крыть комсорга такими отборными матами, такой чёрной, моргульской бранью, что Бурдов, сам намедни упражнявшийся в «изящной словесности», изумился, насколько непринуждённо пилот жонглирует бранными словами, обильно сдабривая их специфическими военно-воздушными жаргонизмами. Закончив ругаться, арктический матершинник, пообещал собравшимся, что в случае чего, он вернёт комсомольцу дар речи. Дословно это звучало так: «Эта скотина у меня задницей разговаривать начнёт». Он схватил скотину с говорящей задницей в охапку и поволок в операционную. Теперь то до Остапа дошло, кто тут самый опасный. Ведь, и временно сменивший ипостась доктор Борменталь, и художник ле Бурде в своих спонтанных, слабо подготовленных вспышках агрессии, были по сути жалкими дилетантами, по сравнению с хлебнувшим лиха гражданской войны отмороженным полярником, чей необузданный нрав вырвался наружу, и который теперь горел желанием расправиться над всеми обидчиками, по возможности быстро, жестоко и кроваво.
– Подождите, – остановил своих подельников Остап, – давайте хоть посмотрим, что у этого хмыря в сумке. Может и допрашивать то его, не придётся.
Надежда, конечно, была слабой. Бендер раскрыл прихваченный саквояж. Но там, вместо ожидаемых денег, оказались личные вещи Иннокентия. В основном одежда.
– Ишь, гадина, на крыло встал. Свинтить хотел. Шмотки, вон, приготовил, – сделал железобетонный вывод Севрюгов, – сейчас, он нам расскажет, куда это он, крыса, собрался.
В операционной, всё ещё не пришедшего в себя Поласухера раздели. Сняли с него пальто и люстериновый пиджак. Бурдов успел пошарить по карманам, но не найдя ни чего ценного, кроме комсомольского билета, злобно почесал свой мясистый нос. Комсомольца же усадили в кресло, которое заблаговременно придвинули к хирургическому столу. Кресло оказалось гинекологическим, и руки комсомольца закрепили в подставках для женских ног при помощи бечевы. Доктор разложил на столе медицинские инструменты, острые и блестящие, с таким расчётом, что бы очнувшийся комсорг мог уловить их зловещий, холодный отблеск. После чего приблизил к креслу свисающий с потолка большой и круглый операционный фонарь с кучей маленьких лампочек внутри. Потом Борменталь одел накрахмаленный белый халат, резиновые перчатки и, плавно, будто бы даже чуть пританцовывая, направился к шкафчику, где хранились ёмкости с препаратами. Аккуратно вынул оттуда одну из склянок, намочил небольшой комок ваты, а склянку убрал обратно в шкаф. По комнате тут же разлетелся слезоточивый запах нашатыря. Доктор расправил плечи и звонко хрустнул костяшками пальцев. Хруст, сопровождаемый резиновым скрипом перчаток, придал разворачивающейся мизансцене определённый настрой. На первом этапе допроса, безусловно, солировал доктор Борменталь. Остальные в сердитом ожидании следили за чёткими движениями врача, за его плавными перемещениями по комнате. Никто не испытывал удовольствие от всего происходящего, скорее это была вынужденная необходимость. Остап с тревогой думал, насколько далеко может зайти весь этот следственный балаган. Он по-прежнему чтил уголовный кодекс, а тут всё явно разворачивалось в сторону его грубого попрания, и Бендер в уме прикидывал тяжесть нарушенных статей. Севрюгов нервно жевал, почти погасшую папиросу, переминался с ноги на ногу, играл желваками и стучал кулаком правой руки о ладонь левой. Эти хлопки, будто удары страшного метронома, гулко отражались от кафеля пола и стен, отсчитывая комсомольцу последние секунды перед неприятным пробуждение. В позе бегуна перед стартом замер Бурде, словно намереваясь по сигналу доктора кинуться к Поласухеру и выбить из него всю правду раньше остальных. Лишь изредка он трепал себя за волосы и приглаживал лохматые брови. Борменталь же думал о Гиппократе, и о том, что принесённая ему клятва, в данный конкретный момент несколько утратила свою актуальность. А ещё он вспоминал Филиппа Филипповича: как бы старый профессор отнёсся ко всему этому? На самом деле, Иван Арнольдович и не собирался прибегать к хирургическому вмешательству в процесс дознания, а приготовил инструменты скорее для острастки и большей сговорчивости незадачливого афериста.
Наконец доктор остановился около стола и включил светильник. Ровный, не отбрасывающий тени, белый-белый свет мощного операционного фонаря залил обездвиженное тело примотанного к креслу комсомольца. Заезженный литературно-художественный штамп, когда злой следователь светит настольной лампой в лицо подозреваемому – в таком, больничном варианте – приобрел черты чего-то футуристического. Будто сцена допроса, вырванная из ненаписанного романа Герберта Уэллса о тоталитарной антиутопии сурового будущего. Хирург в белоснежном халате. Связанный лишенец. Лампа, кресло, режущие инструменты. И три, стоящие в стороне, сумрачные фигуры.
– Ну-с, приступим.
С этими словами Борменталь поднёс ватку к носу, пребывающего в нокауте, комсомольца. Тот очнулся. Попытался открыть глаза, но мощь лампы обожгла ему сетчатку. Полосухер зажмурился и состроил настолько отвратительную, гнусную рожу, что даже добрый доктор Борменталь не удержался от пощёчины.
– А-ааа! – заорал комсорг. Он ни чего не видел, кроме огромного светящегося круга перед собой, поэтому испуг его был безмерным, а вопли особенно душераздирающими. – Что вы делайте! Перестаньте! Не бейте меня! Развяжите меня! Выключите лампу! Я всё и так, как бы, расскажу! Вы, что, психические?!!
Это обвинение подействовало исключительно на Бурдова, как будто это и был сигнал к старту. Он резко кинулся к столу, схватил первый попавшийся под руку инструмент и, если бы не феноменальная реакция доктора, вовремя перехватившая бурдовскую руку, то допрос тут же бы и закончился, в связи с преждевременной гибелью обвиняемого.
– Тише, Семён, – бормотал Иван Арнольдович, забирая у художника зажатый скальпель. – Куда ты так разогнался. Скальпель вон схватил, да ещё этот. Им Филипп Филиппович только собак резал.
– Собак? – растерянно переспросил Бурде.
– Собак!!! – пуще прежнего завопил связанный комсомолец. – А-ааа! Вы чего!!! Прекратите! Не убивайте меня! Фашисты!
На этот раз не сдержался Севрюгов. Подскочив к креслу, он опять точным ударом в челюсть лишил Поласухера чувств.
– Тоже мне, нашёл фашистов, молокосос, – приговаривал лётчик, тяжело дыша, и хриплый его голос дребезжал, как скачущий галопом тевтонец, – я ему сейчас таких фашистов устрою. Он у меня, паскуда, узнает…
Видя, что допрос превращается в обычную экзекуцию, если не сказать – в банальный мордобой, Остап решил взять бразды правления себе. Он, единственный из собравшихся, кто участвовал в допросах, правда, в роли обвиняемого, но, во всяком случае, великий комбинатор был знаком с процессом изнутри, и разбирался в некоторой юридической терминологии и тонкостях, связанных с этим делом.
– Значит так, – веско начал Остап, не дав договорить полярному лётчику, – Борис Брунович, перестаньте бить подследственного по лицу. Где ваш гуманизм?
– Ну, я не хотел. Просто у него конструкция организма хлипкая. Кость у него какая-то слабая, – неуклюже выкрутился боксёр-полярник. – Да и чего с ним, с лодырем, сделается. Парочка затрещин ему только на пользу пойдёт. ****юли, они от всех болезней помогают!
– Вполне возможно, что они и помогают от тех недугов, которыми страдает наш подзащитный. Только давайте, исцелять вы его начнёте уже после того, как он нам всё расскажет, – заметил Бендер. – А пока, лучше проследите, чтобы Семён Кондратьевич не зарезал обвиняемого раньше времени.
Лётчик, согласившись с доводами управдома, оттянул подтяжки и шлёпнул ими себя по груди, при этом грозно посмотрев на Семёна. Бурдову ничего не оставалось, как смириться. Он кивнул, расплылся в идиотской улыбке и зачем-то исполнил уродливый, показушный книксен, ну или что-то на подобии его, может вступительный реверанс из второй части марлезонского балета.
– А вы, Иван Арнольдович, снова приведите нашего подзащитного в чувства, – добавил Бендер, – руководить допросом буду я! И в самом деле, выключите вы эту лампу. Это, по-моему, уже через чур.
Доктор вырубил светильник и направился к шкафчику за новой порцией нашатыря. Смочив выдохнувшуюся ватку, Борменталь не стал убирать склянку обратно, а благоразумно прихватил её с собой.
Нашатырная вонь снова выдернула Поласухера из нокаута. Над очнувшемся комсомольцем тут же склонился вежливый Остап.
– Вы, Иннокентий, надеюсь, поняли, что положение ваше безвыходное, деваться вам некуда, а мы настроены серьёзно. Поэтому не тяните время, не усугубляйте свою вину, а честно и откровенно расскажите нам всё как есть.
– Это, как бы, не я. Меня заставили, – сбивчиво, хлюпая расквашенным носом, принялся изливать правду Поласухер. – Это всё Мориц. Он карточный шулер из Риги. А живёт, как бы, в Москве. А я не знал. Я ему, как бы, денег проиграл. Как бы, много денег. А он с «лесными братьями» связан. Это они вас, как бы, ограбили. Они с самого начала за вами, как бы, следили. Вы клад нашли, они вас и ограбили, я им только, как бы, рассказал, куда вы пошли и всё-ооо…
Тут Поласухер начал рыдать, так противно, что пробудил у собравшихся не только отвращение, но и толику жалости.
– Точно. Я вспомнил! – опять прозрел Бурде. – Мы же когда первый раз дом этот искали, нам чухонец какой-то навстречу попался, я ещё у него дорогу спросил… Это они и были? Следили за нами?
– Ага… они, – заливаясь горючими лошадиными слезами, выл комсорг.
– Хватит ныть, – прервал стенания комсомольца Остап. – Что ещё за «лесные братья»? И куда они унесли наши деньги?
– «Лесные братья» – это, как бы, бывшие латышские стрелки, – сквозь всхлипывания гнусил Кеша Поласухер, – они в Марьиной роще живут. Их там человек, как бы, пять вместе с Морицем с этим.
– Твою дивизию! – негромко присвистнул Севрюгов. – Латышские стрелки – ребята серьёзные. Даром что чухонцы. С ними шутки плохи.
– И что же эти серьёзные ребята поверили в эту чушь с кладом? – спросил доктор Борменталь.
И хотя, в его вопросе слышались уже только отголоски былого скепсиса, обворованные кладоискатели посмотрели на доктора так удивлённо, будто он утратил связь с реальностью. Просто рациональный ум врача никак не мог смириться с тем фактом, что на Земле ещё так много чудаков, верящих во всякий спиритизм, оккультизм и прочие лженаучные домыслы и мелко-мещанские поверья.
– Ага, – закивал Поласухер, – они, вообще, товарищи, как бы, со странностями. Они каждый год в Янов день, ну по-нашему, на Ивана-Купалу ночью напьются и в Патриарших прудах нагишом как бы плавают. А потом по парку бродят, цветок папоротника ищут, – тут же привёл пример комсомолец. Без грубого физического воздействия и убийственного света медицинского прожектора его гнилая, трусливая душонка, покрытая плесенью пороков, незаметно выползла из пяток. Растратчик оживился, сделался более словоохотливым и покладистым. Голос его приобрёл холуйскую интонацию, а взгляд голубой оттенок лизоблюда, или даже, скорее, карий – жополиза. Да и где-то там, в глубине болота своей гнилой души, в тёмном подсознании, Кеша Поласухер, этот пройдоха и казнокрад, слабо верил в честность «лесных братьев», обещавших с ним поделиться. Скорее он сам мечтал им отомстить, расправиться с ними, поэтому и откровенничал. – А вот вчера в зоопарке тоже напились и в носорога камнями кидали. Голову ему как бы пробили. Говорили, что кто единорогу роги; поотшибает, тот, как бы, богатство обретёт.
– Это всё, конечно, интересно, но где таки наши деньги? – остановил обвиняемого Остап.
– Там у них как бы в доме в Марьиной роще. Летний тупик, один. Я сегодня как бы к ним должен приехать… за своей долей. А завтра они как бы к себе на родину уезжают. В Ригу. Мориц там хотел как бы игорный особняк открыть.
«Знакомая идея, – подумал Бендер, – да и Мориц… Мориц… Тоже кажется, что-то знакомое».
– Времени у нас мало, – сказал он, уже обращаясь к своим товарищам, – что предпримем? Какие будут предложения?
– Латышские стрелки – ребята серьёзные, – вновь озвучил свои тревоги бесстрашный авиатор, и опасливо. – У них, небось, и пулемёт имеется?
– Ага, – комсорг затряс головой, так отчаянно, будто его начали пытать электричеством, – имеется. Сам видал.
– Плохо, – удручённо произнёс Остап Бендер, – своими силами нам их не одолеть. И клад наш законный – не вернуть. В милицию, думаю, обращаться не стоит. Тут нужны профессионалы иного рода. У кого-нибудь есть проверенные боевые товарищи? Или знакомые налётчики?
– Да уж… – протянул лётчик, – дело то рискованное. Не каждый и согласится.
У него, разумеется, были и боевые товарищи, и друзья-однополчане, но сейчас они уже занимали видные посты, высокие должности, они носили портфели вместо маузера, и вряд ли бы согласились участвовать в разборке со стрельбой и возможными жертвами.
– У меня есть, – проговорил доктор Борменталь скромно, – правда, не знаю – налётчики они или просто бандиты какие. Во всяком случае, пули я из них доставал.
– Ну что ж, это уже кое-что. Может, сменим обстановку и обсудим дальнейший план действий, – предложил Остап, озираясь по сторонам, – а то, тут как-то не комфортно.
– Да, пожалуй, пройдёмте в кабинет, – согласился врач.
– А с этим паразитом, что делать будем, – Севрюгов небрежным движением руки указал на связанного.
– Полагаю, его пока следует усыпить. А то вдруг он нам не всё рассказал. Мы его тогда по новой допросим. Иван Арнольдович, организуйте подзащитному наркоз.
Едва Остап договорил, как доктор Бормендаль уже стоял подле известного шкафа и доставал оттуда новую бутыль, жёлто-коричневого стекла. Затем из нижней секции вытащил треугольную маску для наркоза. Набил её ватой и обильно смочил жидкостью из бутыли. Хлороформом.
– Вы чего, – запротестовал Поласухер, – не надо меня усыплять. Я же, как бы, вам всё рассказал. Всю правду. Я не…
Но вновь разрыдаться он не успел. Медработник со свойственным ему профессионализмом заткнул комсомольцу носоглотку маской и быстро отправил того в отключку. После чего проверил у него пульс.
– Часов пять-шесть этот гельминт спать будет, – констатировал врач. Он несколько ослабил путы, дабы не нарушить тому кровообращение. – Идёмте в кабинет.
Когда все уже покидали операционную, Бурде, проходя мимо спящего, ущипнул того за нос. То ли, чтобы убедиться крепко ли спит обвиняемый, то ли просто в силу подпорченности своей натуры.
Глава 16. Командовать отрядом буду я!
– А мы бы, наверное, это Поласухера рано или поздно всё равно бы вычислили, – произнёс Остап. Он удачно расселся в кресле профессорского кабинета и возился с машинкой для обрезания, откусывая головки выданной доктором сигары. – Ну, а кто ещё мог? Не Верзохский же этот?
– Не-е. Ну, он точно не мог. Этот паук плешивый в каморку к себе спать уполз, ещё до того как ты, Остап, чревовещать начал, – Севрюгов пренебрёг каттером. Зубами откусив кончики, он уже вовсю коптил, наслаждаясь изысканным вкусом голландского табачного листа. – Да-ааа, это тебе не «Казбек»… Слабоваты только, да и в мундштук не влазят.
– Это нам крупно повезло, что вы, Остап Ибрагимович, Кешу этого, Поласухера, в подъезде перехватили, – поддакивал словам Остапа Семён, облокотившийся об стол. – А то где бы мы его потом искали. Он бы того… Вместе со стрелками этими в Ригу бы укатил. Ищи его тогда, свищи! Плакали бы наши денежки.
В это время доктор Борменталь звонил по телефону. Он с кем-то о чём-то договаривался, делал какие-то пометки у себя в блокноте, мирно трепал свою эспаньолку, и, вообще, был собран, деловит и чуть вальяжен, будто бы не сколачивал банду, а звонил коллегам с целью созвать консилиум. Пока Остап Бендер и полярный лётчик курили сигары (Бурдов отказался, боясь снова проблеваться), доктор успел договориться с тремя своими бывшими пациентами, в чьих криминальных талантах он не сомневался. Ещё одного фартового человека вызвонил Семён. Также Борменталь договорился об институтской карете «скорой помощи», поскольку автотранспорт был необходим, а автомобиль с красными крестами на бортах, вместительный и комфортный, не вызывал лишних подозрений. К тому же, в случае кровопролития, он мог быть использован по своим прямым обязанностям – эвакуации раненых с поля боя. Кипучая деятельность доктора объяснялась одним – он тоже хотел уехать в Лейпциг к Преображенскому. И если с самого начала поисков клада настрой доктора не отличался оптимизмом, то теперь, когда клад, в буквальном смысле, вырвали из рук, настрой и решительность доктора кардинально переменились. Закончив телефонные переговоры, Борменталь присоединился к остальным и рассказал им о результатах.
– Та-аак, – Бендер посмотрел на часы. Он внимательно выслушал врача и прикидывал дальнейшие шаги. – Сейчас без четверти восемь. «Пациенты» ваши к десяти прибывать начнут… Надо бы к этому времени в Марьину рощу съездить на разведку. Посмотреть, что там да как.
– Я поеду! – неистовый полярник рвался в бой, – посмотрю.
– Хорошо, Борис, езжай.
Остап отбросил ненужный официоз. Он вживался в роль руководителя предприятия, и все воспринимали это как должное. Сказывалась мощная харизма Остапа Бендера. К тому же собравшиеся были наслышаны о богатом жизненном опыте управдома, особенно если дело касалось непростых, щекотливых ситуаций. Да и, в конце концов, ведь это именно он поведал миру о месте тугощёковской нычки, а значит, имел полное моральное право давать указания другим.
– Только Семёна с собой возьми, он у нас рисовать умеет, пусть схему хоть какую-то начертит. Дом этот пусть нарисует, подъезды к нему, план улицы. Чтобы мы представляли, что там нас ждёт. Справишься, Семён?
– Нарисую, – не без гордости ответил Бурде. Ему понравились возложенные на него обязанности.
– Только давай без этого своего абстракционизма, – знакомый с бурдовским творчеством Остап сразу вгонял художника в строгие рамки.
– Лучизма, – кисло поправил Остапа живописец.
– Во-во. Без него самого. Ну, ты меня понял. Нарисуй просто, понятно и доступно для среднего ума.
– Ладно. Сделаю карандашный рисунок, – смирился Семён.
– Ну, машину то я поведу? – (как бы) спросил Севрюгов.
– Разумеется, Борис Брунович, только сторожу в гараже скажите, что это я вас прислал, – напутствовал доктор Борменталь.
Получив от него информацию о местонахождении мединститутского гаража, Севрюгов и Бурде покинули квартиру. Доктор предложил Остапу попить пока чаю. Бутерброды с маслом и зернистой икрой, а также орловские каравайчики дополнили вечернее чаепитие.
– Это Севрюгов на закуску принёс, – сразу пояснил Иван Арнольдович.
– Я так и подумал, – только и сказал порядком проголодавшийся Остап, запивая бутерброды чаем.
После чая хирург осмотрел Бендера. Размотал повязку на голове и, убедившись, что рана не представляет угрозы дальнейшему существованию управдома, снова заматывать голову не стал. Затем проверил рефлексы Остапа. И тоже счёл их удовлетворительными. Лёгкая степень сотрясения не сильно повлияла на умственные способности Бендера и его нервную систему. Доктор только опять предложил Остапу выпить чая, на этот раз очень сладкого, и для закрепления динамики выздоровления угостил его двумя пилюлями сильного обезболивающего. Заодно, чтобы оставаться в тонусе, угостился одной и сам.
Тем временем начали подтягиваться докторские головорезы. Первым пожаловал Всеволод Венедиктович Бубякин. Высокий мужчина лет под пятьдесят, с чрезвычайно морщинистым худым лицом. Бывший левый эсер, и даже член левоэсеровского отряда ВЧК. После неудавшегося восстания в июле восемнадцатого, чудом избежав ареста, он вместе с немногочисленными однопартийцами перешёл на нелегальное положение. Поначалу они даже пытались вести какую-то подпольную политическую деятельность на грани экстремизма, но в итоге всё скатилось в обычный криминал. Бравада эксов превратилась в рядовой разбой. Встречи с сочувствующей общественностью – в рэкет и вымогательство. А работа с электоратом и просвещение страждущих масс – в крышевание проституток. Подпольная ячейка из борцов с большевистской властью медленно, но верно распадалась, ряды её таяли, размах деятельности сходил на нет. Последних двух бойцов летом сего года замела уголовка. Бубякин фактически остался один. Именно сложившаяся неблагоприятная жизненная ситуация и заставила его подвязаться на это дело, к тому же он ещё с восемнадцатого года точил зуб на латышских стрелков. Заявился Всеволод Венедиктович в длинном потёртом и каком-то измятом кожаном плаще. В боковых его карманах Бубякин всегда носил два заряженных револьвера. При необходимости он быстро доставал их и ловко стрелял с обеих рук. Получалось это не всегда эффективно, но зато всегда эффектно. На этот раз он прихватил с собой изрядное количество патронов. Утяжелившиеся от этого карманы ещё больше отвисли и сильно тянули плащ вниз. После идущего за окнами дождя, плащ выглядел так, будто кто-то очень большой, его пожевал и выплюнул, а Всеволод Венедиктович, не побрезговав, снова напялил его на себя. В этом длинном плаще и такой же чёрно-серой кожаной фуражке Бубякин походил на гвоздь. Среди столичных бандитов он слыл известным знатоком огнестрельного оружия и носил кличку – Мятый. Собственно у Борменталя он в основном лечил старые (и новые) профессиональные, сутенёрские букеты венерического свойства, и лишь единожды обратился к доктору с незначительным ножевым ранением.
Всех гостей ещё в прихожей Остап встречал лично. Он кратко вводил их в курс дела и обрисовывал суть предстоящей операции. Шарик по старой памяти также выбегал в прихожую на звонки, но сразу же убегал обратно, видя какие страшно воинственные, лихие люди пожаловали на этот раз.
Вслед за Мятым соизволил прибыть бурдовский знакомец, Африкан Елисеевич Неугодников. Личность широкая и неординарная. Семиреченский казак. Участник Империалистической войны. Есаул. Мастер разведки, шпионажа и действий в тылу противника. Матёр, честолюбив, расчётлив. Характер скрытный. Не женат. Большевистский переворот категорически не принял, поэтому с конца семнадцатого года состоял на службе во всевозможных казачьих формированиях, борющихся с этими самыми ненавистными большевиками. Трудился в контрразведке сначала у либерального атамана Дутова, а затем у другого атамана – Анненкова, гораздо менее либерального, но не менее одиозного. После краха белоказачьего сопротивления остался на занятой красными территории. Благодаря хитрости и грамотно состряпанным поддельным документам поступил на службу в РККА. Но, по-прежнему, работал на белую контрразведку: собирал и передавал информацию, вербовал агентов, организовывал заговоры, диверсии, акты саботажа. Одним словом, в меру сил вредил неокрепшей советской власти. В городе Алма-Ате, тогда ещё носившем имя Верный, дорос до должности заместителя начальника гарнизонной караульной службы. На тот момент единственной, сколько-нибудь значимой ценностью Семиречья были четыре с половинной тонны, лежащего в подвалах городского банка опиума. Под них выпустили сорок миллионов рублей, а на банкнотах так и написали: «Кредитные билеты обеспечиваются опиумом хранящимся в Государственном банке и всем достоянием области Семиречья». Будучи человеком практичным, и видя бесперспективность дальнейшей борьбы с режимом, Неугодников провернул рискованную операцию и похитил несколько пудов банковского зелья. Но с похищенным он не рванул прямиком на юго-восток в Китай, где на границе его поджидали засады и разъезды пограничников, а сделал ход конём и отправился на северо-запад, затерявшись на необъятных просторах родины. Таким образом, избежав расставленной западни, Африкан Елисеевич осел в первом большом, более-менее приличном городе. Им оказался Екатеринбург, тогда уже носивший имя Свердловск. Здесь есаул организовал первую в городе подпольную опиумную курильню. Дело оказалось прибыльным, и через год Африкан Елисеевич уже содержал целую сеть притонов. Но беда пришла откуда не ждали. Местные власти, встревоженные неожиданно буйным расцветом наркомании, тоже сделали ход конём. Распоряжением Горздравотдела все нарколыги прикреплялись к аптекам, где наркотики им отпускались без проблем, лишь только по рецептам наркопункта. Неугодников понёс существенные финансовые убытки. Он решил больше не испытывать судьбу в таком негостеприимном городишке, а отправился со своей бизнес-идеей в Москву. Там и народу и денег было по более, и муниципалитеты не отличались таким иезуитским коварством как свердловские. Правда, в столице рынок уже захватили китайские эмигранты, разместившие курильни в прачечных, и опутали ими всю белокаменную. Не убоявшись возникших трудностей, после ряда стычек с китайцами, Неугодников отвоевал себе нишу и всё же открыл свой притон, сделав упор на сервис и качество товара. Вскоре его заведение обрело популярность среди хамовнического бомонда. Естественно, захаживал сюда и Бурде, который очень помог хозяину с оформлением и украшением курильни. Близкое общение с интеллигенцией повлияло и на Африкана Елисеевича. Он обнаружил в себе литературный талант. Печатал свои произведения в различных сомнительных журналах под псевдонимом М. Ж. Негодников-Дамский. Новеллы его носили откровенный порнографический характер и пользовались ограниченным спросом преимущественно среди экзальтированных дамочек, закомплексованных, впечатлительных и недалёких. Тем не менее, писателем Неугодников себя не считал, но к богемным кругам причислял. В последнее время дела его шли из рук вон плохо. Начались перебои с опиумом. Курильня ушла в минус. Запах жареного становился всё отчётливее.
– Добрый вечер, или как говорят в третьей республике, бон суар, – войдя, поздоровался он с встречающим Остапом. И в знак приветствия, тремя пальцами ухватившись за тулью, оторвал от головы шляпу, но не высоко, всего на пару дюймов, как будто шляпа была тяжела или накрепко примагничена.
– Вечер добрый, – ответил управдом.
Бендер оглядел пришедшего. Рост чуть выше среднего. Телосложение обычное, стандартное, без косых саженей и явного негабарита. Славянские черты лица отрихтованы едва уловимыми азиатскими штрихами. Под носом карандашные усики. На голове серая широкополая шляпа-федора с чёрной лентой. За левое предплечье крюком своей бамбуковой ручки держался элегантный зонт. Он не дал непогоде осуществить своё мокрое дело – модное драповое пальто с поясом и меховой оторочкой осталось сухим. Пальто сидело несколько мешковато. Видимо было на размер больше. Но зато под ним Негодников-Неугодников легко мог прятать автомат. Точно такой же клифт Остап вчера видел у портного, где заказал себе похожий, только без пояса и покороче.
– Я от Семёна Кондратьевича, – сообщил гость, понизив голос.
– Входите, мы вас ждём, – тоже вполголоса проговорил Остап. Видя, что усатенький замешкался, собираясь снять своё шикарное пальто, Бендер тут же предостерёг его. – Не снимайте, в доме прохладно. Топили не везде. Кстати, отличное пальто.
– Мерси, – поблагодарил Остапа Неугодников.
На фоне дружбы с художником наркоторговец навострил лыжи в белоэмигрантскую Мекку – город-герой Париж и активно наполнял свой лексикон французскими словечками, и даже начал немного картавить и говорить в нос. Правда, для столь ответственного переезда требовался стартовый каптал. Потому-то на предложение Семёна Бурдова поучаствовать в прибыльном, но опасном деле, бывший контрразведчик откликнулся не задумываясь.
Остап Бендер проводил Африкана Елисеевича в столовую. Токовище решили устроить там. Во-первых, столовая являлась самой большой комнатой, была светлой и просторной. Во-вторых, тут стоял здоровенный, обширный как Бородинское поле стол. Доктор заменил белоснежную трапезную скатерть на другую – жаккардовую, с рисунком из переплетающихся зелёных листьев и редких жёлтеньких цветочков, благодаря чему, стол приобрёл какой-то полувоенный, маскировочный вид, как раз под стать предстоящим переговорам. К тому же Борменталь собрал по квартире и расставил вокруг стола множество стульев, увеличив тем самым количество посадочных мест до необходимого. Ну и, в-третьих, на окнах в столовой висели тяжёлые, бархатные шторы, надёжно укрывающие собрание от любопытных глаз стороннего наблюдателя.
Пока есаул располагался и вникал в тонкости готовящегося налёта, очередной визитёр возвестил о своём прибытии тремя короткими звонками в дверь. Открыв, на пороге Бендер обнаружил уже знакомого «подозрительного субъекта», встреченного Остапом во время первого посещения доктора. С того момента субъект успел полностью залечить руку. Теперь она не болталась на подвязке, а исправно функционировала и сжимала увесистый вещмешок. Одет он был по погоде в нечто похожее на бушлат. Крупные пуговицы его искрились; из-под бушлата выглядывала всё та же тельняшка. Брюки-клёш почти до колен заляпались грязью. Головной убор – кепка – намокла, обмякла и смотрелась не презентабельно, как шляпка старого груздя. Гораздо колоритней и гармоничней на крупной голове субъекта выглядела бы бескозырка с каким-нибудь героическим названием судна, вроде – «Непоколебимый» или «Рвущий». Однако разгуливать по Москве в полном моряцком облачении было не комильфо, да и, собственно, в реальные морские походы мужчина никогда по-настоящему и не ходил. Звали морячка Эдуард Эдуардович Жбанников. Но среди соратников, нечистых на руку дельцов и эстонских контрабандистов он был больше известен как Ящик. Не так давно он начал отмерять свой пятый десяток. И первую часть своей сознательной жизни Эдуард Эдуардович, действительно, провёл на флоте. Призванный в десятом году, к началу мировой войны он служил боцманом на одном из эскадренных миноносцев военно-морской базы Кронштадт. Так как Балтфлот активного участия в боевых действиях не принимал, а стоял на приколе, то личный состав кораблей, утомлённый бездельем, разлагался, тупел, политически радикализировался, превращаясь в трут для пожара назревающей революции. Самому Жбанникову были по душе идеи анархизма, безвластия и самоорганизации. И вот, когда вспыхнула февральская революция, он с группой идейных товарищей целый месяц бегал по Кронштадту в поисках офицеров, расправляясь с ними самыми варварскими способами. Избавившись от начальствующего состава и самоорганизовавшись в некое подобие матросской народной республики, балтийцы переключили свой внимание на Петроград. Здесь они помогли большевикам осуществить октябрьский переворот. Эдуард Эдуардовичу особенно понравился штурм Императорских винных погребов, в котором он принял самое непосредственное участие. Но большевистские комиссары быстро направили волну флотского гнева в нужное им русло и загнали моряков на Северо-Западный фронт, тормозить рвущегося к Петрограду Юденича. Моряки чувствовали себя в окопах не уютно, примерно как конники на подлодке. Свист шрапнели быстро отбили у Жбанникова охоту подчиняться комиссарам, и он после лёгкого ранения возвращаться на фронт не стал, а снова обосновался в Кронштадте на своём эсминце. Город пребывал в разрухе. Корабли, привязанные к пирсам, ржавели. Остатки судовых экипажей искали работу и пропитание. Ящик, быстро сориентировавшись в обстановке, сформировал из немногих идейных, полных энтузиазма матросов, команду по сбору цветмета. Заодно, организовал пути контрабанды металла в близкие Финляндию и Эстонию. Металл в основном добывался скручиванием деталей с кораблей и разбором портового оборудования и построек. Вскоре размах деятельности организации достиг таких размеров, что несколько военных судов полностью утратили боеспособность, а один тральщик и вовсе, лишившись плавучести, затонул. Жбанников жил припеваючи. Он бы и дальше так жил, благо ржавеющий Балтийский флот можно было разбирать до полной победы коммунизма. Но тут, неожиданно, в двадцать первом году грянуло знаменитое Кронштадтское восстание. Жбанников его, конечно, поддержал, уж больно ему приглянулись выдвигаемые требования восставших, особенно касаемые упразднения политотделов, свободы слова и кустарного производства. Вот только восстание закончилось провалом. Мятеж подавили. Сам же Эдуард Жбанников в составе боевой группы, воспользовавшись суматохой уличных боёв, прорвался в Петроград. Здесь также у причалов стояли некоторые корабли Балтийского флота, и Ящик рассчитывал тут продолжить своё дело. Правда, задержаться в городе на Неве ему не пришлось. Власть, видя во всех матросах мятежников и дебоширов, распустила экипажи кораблей, а морячков – кого не расстреляла – вывезла куда подальше. Перспектива быть отправленным на Камчатку или того хуже, Жбанникова, разумеется, не устраивала. И он с командой идейных сборщиков цветмета отправился в Москву. Флота тут, конечно, не было, но зато был большой, простаивающий, паровозный парк и множество заводов и фабрик, в чьих цехах хозяйничала вездесущая разруха. По столице расползлись пункты приёма металлолома, контролируемые балтийцами во главе со Жбанниковым, а старые контрабандные каналы обеспечили стабильный доход. НЭП дал Ящику легальность и вывел его предприятие из тени. Но с его сворачиванием, в прошлом году деятельность Эдуарда Эдаурдовича оказалась вне закона. Пункты приёма закрывались. К тому же участились нападения на сборные точки залётных бандюков. На последний пункт контролируемый моряками, месяц назад шайка разбойников совершила дерзкий налёт. Несколько человек было убито, как со стороны нападавших, так и со стороны оборонявшихся. Вдобавок, подоспевшая на шум милиция произвела повальные аресты. Сам Жбанников, получив ранение в руку, от преследования ушёл. Всё пропало. Он согласился на предложение доктора, ввиду плачевности своего положения. Хотел срубить валюты и отчалить в Финляндию.
– Здрасте. Меня Иван пригласил. Сказал, дельце весёленькое намечается, с интересом непростым, – заявил большеголовый. Рукой он изобразил жест, каким на флоте обозначают небольшую качку, прихрюкнул и добавил: – Кхре, кхре… плюшевым.
Это был крупный, склонный к полноте, крепко сколоченный мужчина. Его круглая, широкая харя, постоянно румяная, будто с мороза, не внушала доверия. Маленькие поросячьи глазки по-хамски выглядывали из-за щёк. Сильно вздёрнутый нос тоже поразительно напоминал пятак вышеозвученной животины.
– Да, намечается. В столовую проходите, – сказал Бендер, уступая дорогу.
Ростом Жбанников был с Остапа, но благодаря квадратности своих форм, занимал много места и создавал тесноту. Он пошёл впереди, не выпуская мешок, Остап следом. Моряк хорошо ориентировался в докторской квартире. Ведь нелёгкая частенько заносила его к Борменталю. То пьяная драка с черепно-мозговой, то шальной огнестрел. К тому же Жбанников был заядлым приверженцем продажной любви, со всеми вытекающими. А ещё он очень уважал тяжёлые наркотики, что отнюдь не уменьшало количество визитов.
Последним объявился Карпо Поликарпович Шпрота. Судьба потрепала Шпроту. В свои тридцать восемь он выглядел на пятьдесят два. Осунувшееся лицо, под глазами тени. Жиденькая, рано седеющая козлиная бородёнка походила на пучок жухлой травы. Уроженец вольнолюбивых просторов Новороссии, он с ранних лет батрачил на местного конезаводчика, познавая на себе тяжесть подневольного труда. Когда рухнуло самодержавие, Шпрота воспринял это, как нечто полезное, позитивное и долгожданное. Только вот руины самодержавия погребли под собой последние остатки стабильности. Страну начали сотрясать перевороты, что в конечном итоге привело к гражданской войне. На Украине же неразбериха этой войны приобрёла гипертрофированные формы, увеличив бардак в разы. С калейдоскопической быстротой и разнообразием в волостях и уездах менялись цвета флагов хозяйничавших на их территории сил. Порой было не понятно – кто с кем воюет. Вчерашние союзники с остервенением нападали друг на друга, а враги легко объединялись, чтобы добить ослабшего противника. Массы рядовых бойцов перетекали из армии в армию, подчас, не замечая этого. Утром ты поддерживал Директорию и воевал и против белых, и против красных, и против поляков, а вечером ты уже в составе зелёноармейцев участвовал в погромах, лупил галичан, насыпал перцу интервентам и мимоходом давал просраться петлюровцам. Не избежал подобных метаморфоз и Карпо Поликарпович. Начав восемнадцатый год в отрядах УНР под общим командованием Тютюнника, Шпрота к девятнадцатому году органично вписался в войско атамана Григорьева, а после ликвидации последнего, присоединился к Батьке Махно. К тому времени он успел прославился как лихой, отчаянный рубака, поэтому попал в состав «Чёрной сотни» – личной гвардии Нестора Ивановича. Набравшись большого опыта партизанской войны, Шпрота с корпусом Каретника и в союзе с Красной Армией в ноябре двадцатого освобождал Крым. Но после победы большевики обманули махновцев. Корпус окружили и расформировали. Вырваться удалось немногим. Шпрота попал в число счастливцев избежавших высшей меры. Только дорога на Гуляй-Поле оказалась перекрыта. Окольными путями он с несколькими такими же удалыми всадниками пробрался в тамбовские леса, где взбунтовались местные крестьяне. Антонов оценил боевые навыки махновца и назначил Шпроту начальником штаба своей третьей конно-подвижной армии. Однако крестьянская война продолжалась не долго. Армии крестьян были разбиты, кто уцелел – разбежался по чащобам и ещё года полтора скрывался там, время от времени творя разбой под соусом борьбы с советской властью. Карпо Поликарповичу нравилась такая дикая, таёжная жизнь. Красноармейцам такая их жизнь не нравилась, и чтобы выкурить спрятавшихся бунтовщиков, кои были официально объявлены бандитами, они начали расстреливать леса химическими снарядами, травя злых бородатых мужиков газами. Под один из таких обстрелов и попал Шпрота. Он получил серьёзное отравление, ожёг верхних дыхательных путей, лишился голоса и понял, что пора заканчивать с этой лесной деятельностью. Собрав из непримиримых бригаду, он начал гастролировать по городам, грабя нэпачей и слабоохраняемые госучреждения. Постепенно эта скользкая дорожка привела Шпроту с бандой в Москву. Здесь они отметились рядом выдающихся разбойных нападений, смелых по своему исполнению. В уголовной среде из-за отсутствия голоса (хотя он и догадывался, что не только из-за этого) Карпо Поликарпович Шпрота получил прозвище Рыба, а его банда – «рыбаки». Двадцатые годы стали золотым временем налётчиков. Частный капитал давал богатую почву для лёгкой наживы. А сформированная за место царской жандармерии уголовная милиция была юна, ей не хватало опыта и профессиональных кадров. Славные налётчики Рыбы безбедно существовали, добывая свой прожиточный минимум грабежами. Но милиция всё же не стояла на месте. Она крепла, мужала, бурела, в расставленные ею сети всё чаще стали попадаться сами «рыбаки». С последним налётом и вовсе случился форменный просак. Мало того, что нападавшим было оказано жёсткое, вооружённое сопротивление, так ещё и нагрянувшие служители закона загребли остатки банды. Особую пикантность этой истории добавляло то обстоятельство, что место, куда так опрометчиво сунулись налётчики Шпроты, был приёмный пункт цветмета, бережно опекаемый балтийцами Жбанникова. Если бы этот неожиданный факт вскрылся, то участники собрания на квартире у доктора стали бы свидетелями отчаянной потасовки с летальным исходом. Но всё обошлось. Собравшиеся бандиты подробно друг другу о себе не рассказывали и визитками с перечнем заслуг не обменивались.
Когда Остап открыл дверь, Шпрота интенсивно дёргал плечами, стараясь стряхнуть со своего дождевика ненастье. Делал он это так усердно, будто размахивал крыльями и собрался взлетать; из-под непромокаемого балахона доносилось глухое бряцанье. Увидев, что дверь отворилась, бывший махновец скинул капюшон. Некоторое время Бендер и Шпрота всматривались в лица друг друга.
– Карпо Поликарпович, сколько лет, сколько зим, – дружелюбно выдал Остап после паузы.
– Остап! Вот так встреча, – мокрый гость схватил Остапа за руку и усиленно затряс её.
Рыба уже месяцев семь не был рыбой. После ряда сложных операций доктор Борменталь восстановил Карпо Шпроте связки. Они, естественно, не выдавали тот красивый заднепровский бас, каким обладал Шпрота до отравления газами, скорее это напоминало сухой скрип тележного колеса.
– Сколько же лет мы не виделись? – задумчиво проскрипел Шпрота.
– Почти ровно одиннадцать, – Остап был уверен. Он хорошо запомнил события тех далёких лет.
Посыпались взаимные любезности и приветственные дифирамбы. Шквал воспоминаний подхватил старых, давно не видевшихся приятелей.
– Да-аа… Славное было время, – произнёс Шпрота с тугой улыбкой. – Я тот спектакль никогда не забуду. Помнится, вы мне доверили роль барона этого, Фиттенбаха!
– Фортинбраса, – также улыбнувшись, поправил Бендер.
– Ага, точно. А сами этого играли… как его… Шведского короля… Омлета или котлета? Как его там, недотёпу, звали?
– Гамлета. Принца Датского. Трактовка, правда, была вольная.
– Да уж… Тебе же после спектакля сам Батька руку жал. Да и Аршинов на общем собрании так нахваливал, – щурясь от яркого света в прихожей, углубился в воспоминания Карпо Поликарпович. – Вот, говорил, берите пример с товарища Бендера! Настоящим анархистом тебя называл. Что-то я запамятовал. Какую ты тогда у него в культпросвете должность то занимал?
–
Как какую? – несколько удивился Остап Бендер. – Заведующий театральной секцией при культпросветотделе Революционной повстанческой армии.
– А, ну да, ну да, – закивал Рыба, – ходили слухи весь ваш Первый анархический театр в Харькове ЧК арестовала и вместе с остальным культпросветом к стенке поставила за агитацию против большевиков.
– Всех то, всё равно не поставили. Мне полгода тюрьмы дали. Не сочли социальноопасным.
– Повезло, – вздохнул Шпрота. – А нас в Крыму так зажали. Со всех сторон как волков обложили. Мало кто ушёл.
– Это вы там свой чудесный бас оставили?
– Не, это я под Тамбовом к крале местной неудачно сходил. Обратно вертался, тут меня и накрыло, чуть не помер там в лесу. Хорошо хлопцы мои рядом оказались…
Но полностью рассказать историю о потерянном басе и чудесном обретении скрипа Рыбе не удалось – в дверь настырно затарабанили. Это объявились разведчики. Принесённые новости обнадёживали. Стрелки ни куда не уехали. Мало того, никакого нападения они не ждали и даже, по заверениям глазастого Бурде, парились в бане. Выяснить в доме ли клад Севрюгову с Бурдовым, разумеется, не получилось, но зато они узнали, что, дом окружает не высокий, хлипкий забор, а во дворе нет злой собаки. Это значительно повышало шансы на внезапность. После такого краткого, эмоционального доклада все находящиеся в прихожей шумной толпой устремились в гостиную. Там Остап уселся во главе стола и долго разглядывал листок бумаги, на котором Бурде набросал схему.
– А дождь то зачем нарисовал? – задал Остап вопрос живописцу, рассевшемуся с довольным видом, будто его художества берут в Третьяковскую галерею.
– Так, а дождь то ведь идёт, – сконфузился художник, – вона как поливает. Я его для достоверности и отобразил.
– Кому она нужна такая достоверность… А впрочем ладно, вроде понятно всё, – Остап положил схему в центр стола и неожиданно заговорил каким-то казённым, штабным языком. – Значит диспозиция наша следующая, – водя пальцем по листку, разъяснял великий комбинатор, – противник силами четырёх-пяти человек засел в данном здании. Наша задача – захватить дом и вернуть наши деньги. Атакуем смело, внезапно. Противник нас не ждёт и в этом наш основной козырь. Они, правда, неплохо вооружены, а по последним разведданным даже имеют пулемёт.
– Максим, – уточнил Семён Бурдов, который уже почувствовал себя полноценной частью команды.
– М;аксим, – поправил художника знаток оружия Бубякин, сделав ударение на первый слог, в полном соответствии с правильным произношением фамилии изобретателя.
– М;аксим, макс;им – не суть, – тоном заправского полководца продолжил Остап, – главное, что они хорошо вооружены. Теперь давайте осмотрим наш арсенал.
– Это можно, – сказал Мятый. Он вытащил из карманов револьверы и поднял руки, устремив вверх стволы. – У меня всё.
– Наганы, – не слишком уважительно проскрипел Шпрота, но даже этот нечеловеческий скрип, не смог скрыть характерного южнорусского произношения буквы «г».
– Револьверы системы Наган, – опять блеснул энциклопедическим знанием лёгкого пехотного вооружения левый эсер. Он спрятал пистолеты обратно и добавил: – Ну и ещё с полсотни патронов к ним.
– А вот мои игрушки.
С этими словами Жбанников небрежно бросил на скатерть вынутый из-за пазухи маузер. Затем наклонился и, аккуратно водрузив на стол вещмешок, развязал его и закатал края, показав содержимое окружающим.
– Дуры! – вырвалось у Рыбы.
– Гранаты, лимонки, бомбы самопальные, – описал Мятый содержимое вещевого мешка. – Не боитесь, что как-нибудь всё это сдетонирует невзначай?
– Не пузырься, не рванёт. Кхре, кхре, – весело успокоил мордатый моряк. – Я три года в пороховом погребе завхозом отматросил, так что полундры не случится.
Он нагло оглядел собравшихся своими свиными глазками и, убедившись, что все познакомились с его вооружением, спрятал маузер, а сидор замотал и снова убрал под стол. Настала очередь Карпо Поликарповича показывать своё оружие. Расстегнув дождевик, он правой рукой вынул торчащий из-за пояса обрез. От долго использования и регулярного применения все шероховатости на обрезе сгладились, неровные спилы выпрямились, первоначально грубо обструганная рукоять удобно округлилась. Он выглядел так, будто был фабричного производства. Этакий дуэльный пистолет-мутант. Если бы Александр Сергеевич притащил такую волыну на Чёрную речку, то Дантес, пожалуй, обделался бы и промазал.
– Отрез, – прокомментировал Рыба, – и…
Тут махновец откуда-то из глубины своего балахона другой рукой резко выхватил сверкающий серебром клинок. И так ловко, с удалым, молодецким свистом рассекая воздух, умело замахал им, что мог бы легко поотрубать всем головы, прежде чем те успели бы сообразить, что происходит и зачем он это делает.
– …шашка! Наградная! Сам Нестор Махно вручал. За Мариуполь!
Некоторое время подержав над головой наградной инструмент, жертва украинской смуты засунул всё обратно. Он ещё не показал скрывавшийся за голенищем кирзового сапога короткий нож. Но это был его секрет, о котором мало кто знал. Собственно, все кто знал об этом секрете, были этим ножом и зарезаны. Рыба его применял только в самые, что ни на есть, критические моменты схватки.
– Впечатляет, – отреагировал на действия Шпроты есаул, не понаслышке знакомый с кавалерийскими атаками.
– Ловко. Ловко. Кхре, кхре. Вы в цирке с эдакими номерами выступать не пробовали? – ехидно спросил Ящик.
– Только в театре, – Шпрота быстро парировал выпад и бросил на Остапа тёплый и хитрый взгляд.
– Обрез винтовки Мосина и шашка. Что ж, типичный партизанско-кулацкий набор, – не забыл уточнить Бубякин. – Не хватает только коня боевого.
– Я надеюсь, вы без него? – в шутку справился Остап, зная, как близок был Карпо Поликарпович со своим жеребцом.
– Без него родимого, – горько вздохнул Рыба, – Кочубей мой от газа в лесу копыта отбросил. Я спасся, а он нет.
– Жаль. Резвый был конь, ретивый, – обронил Остап, который, катаясь пьяным на этом самом ретивом махновском Кочубее, как-то раз ненароком сильно отбил себе яйца. И Бендер продолжил, уже обращаясь к Неугодникову: – А, вы, нас чем удивите?
Выдержав театральную паузу и приковав к себе всеобщее внимание, творческая натура Негодникова-Неугодникова, небрежно, но с наигранным пафосом расстегнув пальто, широким жестом, с возгласом: «Вуаля!» выложила на стол, прятавшийся под одеждой автомат.
– Ух, ты! Кулемёт, – Шпрота округлил глаза.
– Пистолет- …пулемёт. Томпсона! С дисковым магазином. Вещь! – эсер взял в руки автомат, влюблено осматривая его. – Первый раз его в руках держу. Магазин на пятьдесят патронов?
– Уии-иии, – довольно произнёс казак, до неприличия растянув французское «да». – Надёжный агрегат. Сколько раз меня выручал. Помню с китайцами у меня конфликт вышел. Сцепился с ними круто. Стрельбы было… Я только потом узнал, что некоторые из них в Гражданскую воевали, в двадцать пятой дивизии.
– В Чапаевской! – встрял Севрюгов. – У меня товарищ у Чапаева в авиаотряде служил. Ну, а я под Царицыным тогда белых бомбил. В воздушной бригаде Волжско-Каспийской военной флотилии!
– Так. Стоп, – Остап не выдержал этого погружения в историю. К тому же, неизвестно во что это могло вылиться. Всё-таки собравшиеся, в годы войны подчас стояли по разные стороны баррикад. – Давайте, мы всё это потом вспоминать будем, после нашего общего мероприятия.
Все согласились и продолжили обсуждать намечающийся налёт. «Да, – думал Остап, глядя на закалённых передрягами мужчин рассевшихся вокруг стола, – это тебе не «Союз меча и орала». С такими молодцами в каком-нибудь Черноморске можно было бы легко свергнуть советскую власть и объявить его таки вольным городом. А потом ещё несколько дней сдерживать попытки милиции вернуть законный порядок, до тех пор, пока независимый статус города не признают некоторые особо крикливые члены Лиги Наций, вроде вечно возбухающей Польши или неполноценных прибалтийских лимитрофов». Бендер почесал лоб и грустно улыбнулся. Он всё никак не мог определиться, как обращаться к пришедшим гостям. При обращении «товарищи» – нервно кашлял есаул Неугодников, сопровождая сей кашель пошлой фразой: «Пардон, но я бы попросил». А при обращении «господа», возмущались все остальные. Поэтому Бендер остановил свой выбор на нейтральном «граждане». Поначалу он хотел использовать эпитет – «граждане бандиты», но счёл это каким-то гниловато-пафосным.
Развернувшиеся дебаты носили конструктивный, но исключительно острый характер. Основной спор разгорелся вокруг причитающегося вознаграждения. Поскольку козырь внезапности, на который так уповал Остап, нивелировался джокером виде пулемёта Максим, гастролёры-архаровцы хотели равные доли с хозяевами клада. После торгов за проценты и пререканий, которые напомнили Остапу Бендеру его беседу с Воробьяниновым в дворницкой, только на этот раз в роли скупого Кисы выступал как раз несговорчивый Остап, консенсус был найден, и все согласились на равные части добычи – по двенадцать с половиной процентов каждому. Вторым камнем преткновения явился состав штурмовой группы. Герой-полярник непременно хотел в первых рядах поучаствовать в налёте на гнездо ненавистных стрелков. Он тряс своим личным оружием, убеждая всех в твёрдости своих намерений.
– Борис Брунович, ни кто не сомневаемся в вашей доблести и боевой опытности, но бомбить противника и сбрасывать на него воздушный десант мы не планируем, – отговаривал лётчика Севрюгова Остап. – Давайте, каждый будет выполнять возложенные на него обязанности в соответствии с его квалификацией и полученными в школе знаниями.
– В какой школе? – вдруг перебил Остапа встрепенувшийся, полупьяный художник.
– В школе жизни Сеня, в школе жизни… – уточнил Бендер и снова перевёл внимание на Севрюгова. – Граждане, вот, хорошо, плотно вооружены, они и будут атаковать в первую очередь. Иван Арнольдович будет выполнять функции полкового врача. Семён… – Остап смерил взглядом Бурде и повертел лежащий на столе листок со схемой. – …Семён будет нашим походным картографом! Я – техническим директором. Ну, а вы будете штатным водителем нашего отряда. А вдруг случись с вами чего? Кто нас обратно повезёт? И потом. Мы просто так отсиживаться не станем. Мы будем в резерве тылы прикрывать и при необходимости пойдём вторым эшелоном. Глядишь, и парабеллум ваш пригодится!
Ещё немного поерепенившись, Севрюгов уступил. Честно признаться, ему и самому были противны эти первые ряды. Всех их он считал контрой и классовыми недобитками. И при других, менее фатальных хитросплетениях обстоятельств, вряд ли бы согласился иметь с ними общее дело. А то и вовсе, поставил бы всю эту осевшую на дно накипь Гражданской войны к стенке и, как говориться: «Именем революции!». Вот только латышей с недавних пор он любил ещё меньше.
Перед самым отъездом решили ещё раз допросить Кешу Поласухера. Доктор Борменталь кое-как привёл его в сознание, но тот как следует не отошёл от наркоза, нёс какую-то бессвязную, инфернальную околесицу и ничего внятного, окромя размера членских взносов в армию тьмы сказать не смог.
– Может этого бесноватого налево пустить? – предложил кровожадный Ящик. – Для чего нам этот балласт сдался?
– Налево его пустить мы всегда успеем, – Остап отложил расправу. – Иван Арнольдович, усыпите его обратно.
Глава 17. Штурм Летнего.
Фонарями Марьина Роща не изобиловала. Будто столица недолюбливала этот свой район и не желала смотреть, что там твориться, особенно по ночам. Карета скорой помощи мчалась по пустынным улицам, распугивая темноту светом электрических фар. Темнота разбегалась, но опять смыкалась позади машины и гналась за ней, намереваясь поглотить. Видимость снижал обнаглевший ливень, заливающий ветровое стекло. Севрюгов вёл машину лихо, но не аккуратно. Педалью тормоза он пренебрегал принципиально. От этого детище завода АМО заносило на скользкой от дождя дороге, и оно с визгом опасно вписывалось в очередной поворот, разбрызгивая лужи. Остап Бендер сидел рядом с полярным лётчиком в кабине и встревожено глядел на стрелку спидометра. Стрелка показывала недостижимые ей ранее цифры.
– Движок не тянет, – огорчался лётчик, которому слабый двигатель медицинской колымаги мешал разогнаться до принятых в авиации скоростей. – Ну ничего, я себе скоро тоже авто куплю. Мне Папанин обещал без очереди помочь взять. Ух, тогда погоняем!
– Очень надеюсь, – не искренне проговорил бывший командор «Антилопы-Гну», которого болтало из стороны в сторону. Он с трудом держался в кресле и на крутых поворотах даже зажмуривал со страху глаза, с ностальгией вспоминая о добряке Козлевиче и его примерном, пионерском и в какой-то мере образцово-показательном вождении.
Остальной отряд, усиленный картографом и полковым врачом, трясло ещё сильнее. Они расселись в отсеке для перевозки больных, и там их размотало так, что даже у мореплавателя Жбанникова началась морская болезнь.
Наконец машина остановилась. Место было глухое. Слева раскинулся уютный погост, справа жалкие остатки старого леса. Впереди под уклон через небольшой пустырь, до которого ещё не успели добраться лопаты могильщиков, тянулась узкая дорожка. Там в низинке виднелся деревянный дом. Его мокрая крыша тускло блестела в свете фар. Пустырь заканчивался оврагом, по которому бежал шустрый ручей. Весной ручей разливался и затапливал всю низину. Территория вокруг дома, двор, огород больше чем на два месяца превращались в болото. В таком месте хорошо было бы выращивать рис, но широтная поясность Москвы дозволяла выращивать только картофель. Дул ветер. Холодный дождь звонко шлёпал по грешной раскисшей земле. Где-то невдалеке слышался шум проезжающих составов и густые паровозные гудки.
– Вот он Летний тупик. Тут и дом то всего один, – выключая фары, пояснил Севрюгов.
– Ага, я заметил, – сказал Остап. – Тихо тут. Безлюдно. В случае чего, народ не сразу сбежится. И милиция быстро не приедет. Это хорошо.
– Приехали? – через окошко спросил Шпрота. Его скрипучий голос трудно было спутать с чьим то другим.
– Приехали, приехали, – подтвердил Бендер и отдал приказ. – Выходим все!
– Мрачноватое местечко, – озираясь на покосившиеся кладбищенские кресты, поёжился вылезший из машины Неугодников. И раскинул над собой трофейный китайский зонт.
– Да уж, это вам не Тверская, – съязвил Ящик. – Тут, ваше сиятельство, кофей с курасанами нам точно не подадут.
– Давайте, по серьёзнее. Лучше оружие проверьте, – грубовато бросил левый эсер. – Все помнят, что делать? Дверь выносим. Я первый, остальные за мной. Главное всё делать быстро.
– Лично я бы, весь этот баркас на дно бы пустил, – кронштадтский мятежник указал в сторону торчащей крыши. – Закидать его гранатами, да и дело с концом.
– Нельзя гранатами. Пожар будет, – заметил недочёты в боевых тактических навыках матроса художник ле Бурде. – Деньги сгореть могут.
– Это верно. Как говориться, пуля – дура, штык – молодец! Кхре, кхре, – весело согласился Жбанников, прибавив: – И гальюн, к тому же, расплескать можно. Попадёт граната в сортир, узнаем тогда, какие кренделя эти латыши выписывали.
– Эдуард Эдуардович, Что-то вы разошлись, – попытался утихомирить расшутившегося краснофлотца доктор. – Кажется, зря я вам так много «для храбрости» насыпал.
– Я в норме, в норме. В норме я! – нараспев затараторил юморист-балтииец. Но истеричные интонации его голоса говорили об обратном или, по крайней мере, о некотором отличии флотских норм адекватности от общепринятых. И уже менее высоким тоном он уточнил: – Это просто у меня тонус такой… боевой.
Тут Эдуард Эдуардович Ящик поспешно начал рыться у себя в мешке, пока не вытащил оттуда небольшой, похожий на кусок мыла, аккуратно завёрнутый в бумагу кубик динамита, из которого будто крысиный хвост торчал огнепроводной шнур. – Думаю, дверь высадить этого хватит.
– Вполне, – согласился старый экстремист Бубякин. И перейдя на заговорческий шёпот, тихо скомандовал: – Впе-е-ерёд.
Он вынул из карманов револьверы, выставил их впереди себя и пошёл. За ним молча последовал Рыба, вытащив обрез. Казачий есаул со словами: «Я за ним ещё вернусь», передал свой зонт живописцу. Отработанным движением он выдернул из-под пальто автомат, оттянул пружину затвора, щёлкнул ею и тоже пошагал, хлюпая грязью. Последним, подплясывая, побежал недоделанный капитан дальнего плавания. Напоследок он обронил:
– Ждите. Сейчас мы товарищам чухонцам разъясним, что брать чужое вредно для здоровья. Кхре, кхре.
И обитатели калабухова дома остались ждать. Севрюгов и Остап стояли рядом. Оба закурили. Укрывшись вверенным зонтом, чуть в стороне замерли доктор с Бурде. У всех четверых на лицах читалось тревожное ожидание. Когда удаляющиеся звуки шагов слились с дробью дождя и перестали различаться, напряжение ожидания усилилось. Казалось, что наступила полная тишина. Затих ливень, остановились паровозы, ветер перестал шуршать листвой, лишь Семён Бурдов сильно шмыгал носом, жадно ловя воздух. Внезапно раздался резкий хлопок взрыва.
– Началось, – сразу же выдал Севрюгов, – дверь подорвали.
Вслед за этим грохотом, послышались сухие щелчки револьверных выстрелов.
– С наганов садят, – опять прокомментировал разворачивающиеся события лётчик. Все переглянулись.
Но тут наганные выстрелы прервала раскатистая очередь из пулемёта, грубая и чёткая, как будто максиму надоели пули, и он с наслаждением выхаркивал их из себя, выискивая цели. Несколько пуль просвистели рядом с ожидающими. Художник непроизвольно пригнулся.
– Максим, чтоб его! – полярник нервно выплюнул папиросу и тоже достал свой пистолет, готовый вступить в бой.
Только вот и пулемёту не дали всласть пострелять. Его стрёкот заглушили громоподобные разрывы гранат. Один, второй, третий. Разнёсся звон бьющегося стекла. На другой стороне оврага залаяли разбуженные собаки. В доме началась беспорядочная пальба. Среди развернувшейся какофонии хвалёные уши полярного лётчика могли различить и механический треск жбанниковского маузера, и пронзительные винтовочные раскаты, и ещё много других разнообразных выстрелов различных типов вооружений.
– Долго, долго возятся! – раздражённо прохрипел Севрюгов. – Чухонцы тоже, будь здоров, отстреливаются.
Через три минуты такой активной перестрелки, вновь прозвучал взрыв гранаты, вслед за которым разлилась тяжёлая и протяжная автоматная очередь. После этого всё стихло, лишь потерявшие сон собаки продолжали истошно кашлять.
– Идёмте, – быстро сказал Бендер, – что-то мне подсказывает, что настал наш черёд.
Кладоискатели устремились по тропе. На подступах к дому они услышали сабельное лязганье, скрип половиц и приглушённые выкрики. Чей-то натужный хрип завершил дуэль; в доме стало совсем тихо. Четвёрка застыла во дворе, не решаясь сразу войти в хату. Свет в доме не горел. Выбитые окна чернели пустотой и неизвестностью. На веранде начал потрескивать разгорающийся пожар.
– Ну, похоже, один хрен, нам туда заходить надо, – первым ринулся в темноту здания смелый авиатор.
– Постойте, подождите, – выкрикнул Бурде.
Он снова всех порадовал. Вытащив уже знакомый карманный фонарь, осветил вход. На пороге лежало бездыханное тело. По плащу стало ясно, что это пал Венедиктович.
– Ну-ка, дай-ка мне его сюда, – полярный лётчик перенял у Семёна фонарь, выставил вперёд револьвер и стал подсвечивать себе дорогу. – Идите за мной.
Напротив входа стоял раскуроченный пулемёт. Стена за ним была частично разрушена и уже занималась огнём. Очевидно, именно из него был сражён Бубякин и именно туда прилетели гранаты. Пулемётчик или то, что от него осталось, в одном нижнем белье покоился рядом. Перед дверью, ведущую с веранды непосредственно в дом, тоже валялась пара трупов. В одном из них угадывалась свиная туша Жбанникова. Погиб матрос, конечно, не геройски, но достойно – с маузером в руке и в тельняшке на простреленной груди. Второй труп, не одетый, был из стрелков. Все опять остановились. Прислушались. Только дождь гулко стучал по крыше. Далёкий паровоз издал долгий, заунывный гудок, прощаясь со столицей. Да очумевший от стрельбы сверчок надрывно голосил где-то вверху на палатях. Герой-полярник резким тигриным прыжком перескочил через тела и забегал лучом фонаря по чухонской хате, непременно направляя пистолет в освещаемое место. Остап, доктор и полковой картограф встали у Севрюгова за спиной и опасливо разглядывали вырванные из мрака части интерьера. Увиденное особо не радовало. Полуразвалившаяся, видимо от гранаты, печь стояла по средине большой комнаты. Взрывом из печки выбросило угли, и они тлели на полу, мерцая зловещим малиновым огнём. Тут же на полу в своём красивом драповом пальто лежал наркоторговец Неугодников. Из спины у него торчал топор. Признаков жизни казак не подавал. Вдоль левой стены, будто в казарме, тянулись нары. На одних, прислонившись спиной к стенке, в исподнем сидел человек. На его белых одеждах хорошо различались красные пятна крови. В руках человек держал карабин Манлихер, из которого только и успел раза два шмальнуть. Под соседними нарами укрылся ещё один латыш, тоже в одном исподнем, и тоже мёртвый. Он всё ещё сжимал револьвер. Но растёкшаяся блестящая чёрно-вишнёвая лужа под ним, говорила, что пострелять ему больше не удастся. Справа от печки, перевёрнутый взрывом на бок, лежал стол и две упавшие скамьи. Между ними были разбросаны бутылки, битая посуда и недоеденный арбуз. Третья скамья устояла, и там в какой-то неестественной позе примостился ещё один лесной брат, без оружия и без головы. Рядом со скамьёй, раскинув руки, неподвижно, как и принято у покойников, на спине возлежал Шпрота. По злой иронии махновец был зарезан собственной наградной шашкой, которая воткнулась ему в грудь. Шашка слегка колыхалась из стороны в сторону и виновато покачивала рукоятью, расстроенная содеянным; отблески углей сверкали на клинке. В ногах у Рыбы, с торчащим из шеи секретным, засапожным ножом, покоилось ещё одно тело. По его габаритам, не таким гренадёрским, как у остальных латышей, и шёлковым кальсонам, стало ясно, что он не из стрелков. Световой круг от фонарика упал на его бледное, с кровавой пеной у рта лицо.
– Мориц, – нарушил гробовую тишину Бендер.
Он вдруг узнал шулера и вспомнил. В далёком двадцать втором году Остапу довелось сидеть с ним в гостеприимной Таганской тюрьме. Именно Мориц научил великого комбинатора нескольким оригинальным карточным фокусам и мошеннической игре в три карточки, за которую, как то раз во Владикавказе Остап крепко получил по мордасам.
– Он, похоже, за дверью спрятался. С топором, – начал раскручивать дедуктивную цепочку Севрюгов. – А потом, выскочил. Этого топориком тюкнул и с этим сцепился. Шашку у него вырвал и ей же его то и зарубил, ловкач. А этот его ножом, вон, в шею успел. Да-аа… повоевали ребята.
– Я вот только баулы наши не вижу, – напомнил о цели посещения Марьиной рощи Бендер.
Лётчик снова заводил фонарём по комнате. В дальнем правом углу обнаружились два, вплотную стоящих друг к другу, чемодана-близнеца производства «Роскожгалантереи». Рядом с ними, как-то некстати, валялась отрубленная голова. При виде которой все четверо дружно выругались, причём в использованных словесах умудрились задействовать весь классический набор обсценных корней. В этом негласном конкурсе победил, естественно, полярник. Его тирада оказалась не только самой хлёсткой и ёмкой по содержанию, но к тому же была рифмованной и на сто процентов соответствовала обстановке.
– Надеюсь деньги в них, – с надеждой и уже без мата сказал Остап, сверля чемоданы глазами.
Они с Севрюговым, перешагивая через завалы погрома, словно через полосу препятствий, ринулись к дерматиновым близнецам. Остап Бендер подхватил один чемодан и установил его на приподнятое колено. В наступившей паузе слышалось, как опять блюёт Бурде, чей слабенький желудок не справился с напряжением, запахом гари, крови и видом разбросанных по дому жмуров и их отрубленных запчастей. Чемодан оказался не запертым. Бендер отщёлкнул замки и открыл крышку. Повезло. Внутри оказалась тугощёковская валюта и ещё незнакомая шкатулка, по всей видимости, драгоценности латышских стрелков. Во втором чемодане, вскрытом полярником, находилась остальная часть денег и кругленькая сумма в советских рублях. Ещё один приятный бонус от лесных братьев за доставленные неудобства и нервоз!
– Ну-с, товарищи, – сказал приободрившийся управдом, – денежки наши благополучно возвращены и даже контрибуция уплачена! Полагаю, пора убираться из этого гадюшника. Возражений нет?
– Я за! – быстро поддержал Остапа довольный лётчик.
– Раненых я тут не вижу, а мертвецов оживлять, не в моей прерогативе, – просто и по-медицински чётко заявил доктор Борменталь. – Так что можем уходить. Мне здесь уже точно делать нечего.
Неожиданно, добравшись до углей, вспыхнул вытекший из упавшей лампы керосин. Комната озарилась. По стенам забегали длинные рыжие тени. Вся картина побоища открылась полностью, а не фрагментарно. От этого зрелище стало ещё более диким и отвратительным.
– Это знак! – сразу же отреагировал мистически настроенный художник, глядя на затрепетавший по середь комнаты костёр. – Точно, пора отсель драпать.
– Я и говорю, валим, – снова предложил Бендер. – Или, как говорил Энди Таккер, делаем ноги, пока не началось.
Все скопом поспешили на выход. Остап нёс один чемодан. Лётчик Севрюгов другой. На пороге он замешкался, схватил моряцкий вещмешок и положил его поближе к разгорающемуся пламени пожара.
– Следы заметаете, Борис Брунович, – не преминул заметить Остап.
– Да не! Это я от греха подальше, – шутливым тоном произнёс полярный лётчик. – А то вдруг детишки мешок этот с гранатами найдут. Набедокурят ещё, огольцы!
– Пациентов ваших, Иван Арнольдович, конечно жалко… – вздохнул Бендер, когда вся четвёрка двигалась уже по тропе прочь от дома. – Но, что поделать. Похоронить их по-человечески времени у нас, к сожалению, уже нет.
– Да, контра они все. Чего их жалеть! – жестко ответил на реплику Остапа Севрюгов.
– Почему же сразу контра? – заступился за павших архаровцев доктор Борменталь. – Просто люди были авантюристического склада, искатели приключений.
– Ну, вот и нашли приключений на свои контрреволюционные задницы! Контра – она и есть контра, – не отступал лётчик, давно поставивший на докторских пациентах соответствующий штамп. – И латыши эти контра! Поубивали друг друга, ну и хорошо. Делиться ни с кем не придётся!
– А ведь верно. Всё нам теперь достанется, – хищно скалясь, произнёс художник, таким скверным голоском, будто собирался подло избавиться и от остальных своих товарищей и забрать всё одному себе.
– Это да. Не придётся, – с тихой грустью произнёс Бендер, которому всё же было жаль погибших, в особенности старого махновца.
После этого все умолкли и в тишине продолжили путь по скользкой дорожке до кареты.
И уже когда машина отъезжала, унося в ночь удовлетворённых кладоискателей, раздался мощный, оглушительный взрыв, возвестивший о прекращении существования Летнего тупика, в связи с полной ликвидацией его жилищного фонда.