Новогоднюю ночь мой друг проспал. Он выслушал с нами речь президента и бой курантов, потом, не церемонясь, выпил бокал шампанского и отправился к нам в комнату. Романов не любил шумные застолья и праздничные посиделки.
Я остался пить в комнате Сёмы. Водка имела какой-то химический привкус, так что через полчаса откусанный огурец в моей руке троился. Съеденная пища подкатила к горлу, и я, задевая дверные косяки, понёсся в туалет. Мой бедный, вечно страдающий гастритом желудок пронзила острая боль. Очистив его, я, почти трезвый, умыл лицо и вернулся к столу, который представлял собой, как всегда, расстеленную на полу газету. Мой взгляд пробежал по остаткам оливье в большой кастрюле, по открытым банкам с малосольными огурцами, двум опустошённым бутылкам водки, по пьяным лицам моих приятелей, обращённым ко мне. Валька протягивала мне пластиковый стаканчик. Пить я больше не хотел: болел желудок, и я, никак не реагируя на призывы, зашёл за шкаф и рухнул на кровать.
— Что это с ним? — произнесла пьяным голосом моя сестрица. Было слышно, как она встала и, еле передвигая ноги в тяжёлых ботинках, зашаркала ко мне.
В тёмную комнату из «залы» падал свет, на этом ярко-жёлтом фоне появилась невысокая угловатая фигура. Валька присела передо мной на корточки.
— Ты чего, братишка? Желудок, да? — лепетала она, поглаживая меня по плечу. Моя сестрица проявляла нежность лишь тогда, когда была пьяна.
Я только сейчас заметил, что в ней не было ничего женского: тяжёлый подбородок с ямочкой, широкие скулы и небольшие карие глаза, выглядывающие из-под нависших над ними бровей. Теперь в темноте её бледное лицо, голова с ирокезом, многочисленные поблёскивающие серёжки в ушах, в брови и в носу делали её похожей на инопланетянина.
Я ничего не отвечал. Закрыл глаза, а когда открыл их, заметил светлый лик Девы Марии на полке в шкафу. «Они обе… Они ведь обе — женского пола, — изумился я, — а какой поразительный контраст!»
Я резко встал и, слегка оттолкнув Вальку, наступил на полосу света, исходящего из «залы». Там по-прежнему пили, курили, балагурили. Лёха бренчал на гитаре. Варенников гудел пьяным баритоном. Водка пролилась на газету. Сёма глотал кильку. А в моём воображении стоял пресветлый лик, прекрасные нежнейшие черты. Я ощущал себя совершенно чужим этому обществу. «Нет, не то. Совсем не то», — подумал я и твёрдым шагом вышел в коридор.
Я не пошёл к себе, а поднялся на самый верх, на двадцать второй этаж, чтобы меня никто не обнаружил. Стояла полнейшая тишина. Студентов здесь, похоже, не было. Я ходил взад-вперёд по длинному коридору и курил. Ни о чём не думал. В душе было холодно, я тосковал, сам не зная по чему.
Я сел на подоконник и горящим лбом прислонился к холодному стеклу. Такой грустной встречи Нового года у меня ещё не было. Надоело даже курить, и спать совсем не хотелось. За окном яркими звёздами пестрело тёмно-синее небо и где-то далеко внизу мелькали огни. Взрывы салютов уже не слышались.
Насилу я дождался утра и пошёл к себе, но по дороге зачем-то завернул к Сёме. Комната была пуста. Я задумчиво прошёлся по обрывкам газеты, толкнул носком ботинка пустую бутылку и присел на мятую постель. Утренний сумрачный свет падал на остатки ночного пиршества и на забытую гитару на стуле. В воздухе стоял запах перегара и сигарет. Дева Мария на иконе прижимала к своей смуглой щеке золотистую щёчку Своего божественного Сына.
«Нет, не Валька похожа на инопланетянина, — подумал я, — я сам инопланетянин».
А в первую среду нового года случилось это. Зайдя в общагу, я заподозрил неладное. Почему-то ни одного охранника не было на месте. На лестницах стояла тишина. Студенты попрятались. «Что-то стряслось», — решил я.
Быстро поднявшись на пятый этаж, я увидел толпу, загородившую проход в нашу комнату. Тут были все: и Варенников, и Валька, и Кузнецов. Последний мрачно посмотрел на меня и усмехнулся. Валька молча стиснула мою руку. Я недоумённо покосился на них. Студенты расступились передо мной, и я вошёл в раскрытую настежь дверь.
— Да поверьте же мне, Алексей Павлов — мой друг, это я его привёл, и он спал на моей кровати, — услышал я голос Романова.
В «зале» горел яркий свет и было очень многолюдно. Я не различил лиц, помню, кажется, охранники топтались возле двери. Посреди комнаты, широко расставив ноги, стояла невысокая полная женщина в грязно-голубом халате и с полотенцем на голове. Я никогда не видел её прежде без яркой помады и голубых теней на веках. Но не узнать её было невозможно. На Романова с презрением глядела не кто иная, как комендант общежития, или просто коменда.
— О, ещё один кандидат на выселение припёрся, — насмешливо произнесла она грубым, прокуренным голосом.
Я недоумённо посмотрел на неё, хотя всё мне было уже понятно.
— Что же, дорогие мои, вы думаете, что не найдётся другой задницы, которая будет хитрее вашей? — спросила она.
Видимо, коменде так понравилась эта фраза, что она повторила её, когда поставила свою подпись под докладной на меня, Варенникова и Романова. В моей голове всё было мутно. Я и не осознавал тогда, что передо мной лежит листик бумаги, из-за которого нас отчислят из университета.
— Пакуйте чемоданы, ребята, — сказала коменда нам на прощание. — А этого я чтоб сегодня здесь не видела, а то ментов вызовем.
В моей голове стоял такой гул, словно рядом били в самый большой церковный колокол. Я совершенно без мыслей прошёлся пару раз по ярко освещённой «зале». Лёха складывал вещи в сумку. И как можно выкинуть человека в такой холод на улицу ночью? Куда он пойдёт?
Зашёл Варенников. Что-то шепнул Павлову. Тот кивнул, и они вышли.
Я остался один в слишком пустой и залитой светом комнате. Жёлтый свет был везде, кажется, тени не отбрасывал ни один предмет. Этот свет давил на меня. Мысли мои находились в полной рассеянности.
Я выключил всё и минут пять сидел в полной темноте на полу, спиной подпирая холодильник. Входная дверь до сих пор была открыта настежь, и оттуда в прихожую падал свет от коридорной лампочки. Но он мне был даже приятен.
В дверном проёме появилась фигура Романова. Он вошёл, включил настольную лампу и присел рядом. Я подумал, что мой друг скажет что-нибудь назидательное о христианском терпении, но он молчал. Мы просидели так минут пять.
— Господь — свет мой и спасенье моё! — вдруг запел Евгений Порфирьич выразительным тенором так неожиданно, что я вздрогнул. — Господь — крепость жизни моей: кого мне страшиться?.. — продолжал он, а я только потом узнал, что это были строчки из псалма. — Если будут наступать на меня злодеи, противники и враги мои, чтобы пожрать плоть мою, то они сами преткнутся и падут. Если ополчится против меня полк, не убоится сердце моё; если восстанет на меня война, и тогда буду надеяться!.. — Вдруг Романов остановился, поднялся и произнёс с усмешкой: — Ладно, теперь молись, мы же с тобой крещёные… христиане, воины Христовы. Молись, и всё будет в порядке.
Потом надел пальто, взял фуражку, перчатки и кошелёк и ушёл. А куда — не сказал. И я не спросил.
По мере того как я, сидя на полу, выкуривал сигарету за сигаретой, пустота в голове начала заполняться мыслями и ко мне вернулась способность соображать. «Да, нас троих, скорее всего, отчислят, — обречённо думал я, имея в виду себя, Романова и Варенникова, — как отчислили Шурика Рощина за его девчонку Аньку. И всё это весьма грустно…» Но тут мне представился скандал дома, весенний призыв в армию, кирзовые сапоги, бритьё длинных волос, и от этого сразу заныл висок. Я знал, что лучший способ переживать трудные ситуации — это, сказав самому себе: «Утро вечера мудренее», покрепче заснуть. Лёг на кровать, но в виске топотом кирзовых сапог бился пульс, и голова раскалывалась. Сел и сжал виски руками. «Выпить, надо выпить», — решил я. Открыв дверцу холодильника, я ничего за ней не обнаружил. Потом вспомнил, что мы теперь пили в комнате Варенникова, и я не должен был ничего обнаружить в нашем с Романовым холодильнике.
Я заходил по комнате взад-вперёд. «Молиться, говорил Романов, молиться», — вспомнилось мне. Да как же можно молиться с такой головной болью?!
— О, Господи, помоги же мне! — воскликнул я.
Какой-то студент, проходящий мимо нашей открытой двери, вздрогнул и отшатнулся. Я закрыл дверь. Поставил лампу на полочку под иконостасом, возжёг лампадку и в первой молитве же попросил избавить меня от головной боли. Я и не надеялся, что это поможет, и в самом деле не помогло. Тогда я стал просить, чтобы нас не отчислили из университета, хотя и это мне казалось невозможным.
Отражение пламени лампадки покачивалось на лаковой поверхности Богородичного образка. Зашёл Варенников, забрал сумку Лёхи и, удивлённо посмотрев на меня, без слов исчез. Даже он молчал. Самого Лёхи не было, Романова тоже.
От нечего делать я решил читать вечернее правило, взял с полки молитвослов Евгения Порфирьича.
— Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, аминь, — начал я.
Читалось в первый раз. Читалось тяжело. Читалось вслух. Не хватало дыхания. Отвлекало всё, каждый шорох. Помню, кто-то ходил в коридоре. Помню, ветер выл за окном. Помню, за холодильником скреблась мышь. Слова молитв не помню.
Я пытался вникнуть в их смысл и перечитывал одни и те же строки несколько раз. Мне это надоедало и начинало раздражать. Хотелось бросить всё и заснуть. Но я упёрся и решил во что бы то ни стало прочитать молитвы до конца. Кто знает, может, на этом правиле закончится вся моя теология.
Я так устал, что не мог уже стоять и преклонил колени. Ноги мои отдыхали. Я чувствовал физическое блаженство, но не духовное. Меня удивило, что голова моя уже не болела, когда я читал предпоследнюю молитву. Вернее, боль притупилась, а я так устал, что ощущал себя совсем разбитым. Ложась в постель, я с радостью, что мучительное чтение вечернего правила почти окончилось, прочитал последнюю молитву: «В руце Твои, Господи Иисусе Христе, Боже мой, предаю дух мой; ты же мя благослови, ты мя помилуй и живот вечный даруй ми, аминь». Тут же захлопнул глаза и заснул крепчайшим сном.
Проснулся я, когда уже вовсю светило солнце и Романов посапывал у себя на постели. Я умылся и открыл окно. Моё заспанное лицо обдал свежий морозный воздух. На яркую небесную лазурь невозможно было смотреть. Голубые тени от деревьев лежали на сверкающих сугробах, нанесённых за ночь. И в этот день нас должны были отчислить!
На душе у меня было тревожно и горько, я не знал, чем заняться, куда себя деть. С полчаса проходил туда-сюда по комнате, потом собрался и поехал в университет, куда мне совершенно не нужно было.
Когда я вышел из метро, в глаза бросился золотой крест на куполе церкви владыки Василия, блестящий на фоне голубого неба. Надеясь найти утешение моей неспокойной душе в храме, я направился туда. Меня тревожила только одна мысль: если я встречусь с владыкой, что скажу я ему? Я был виноват перед ним.
В морозном воздухе зазвучал колокол. Видимо, окончилась служба: из двери храма выходила целая толпа. Я незаметно прошёл внутрь и встал у правой стены в тени. Что хотел я, безумец, стоя там и глядя на тёмные образа в иконостасе? Разве меня и Романова уже не отчислили? Разве возможно повернуть время вспять?
Храм опустел. Я присел на скамеечку. В голове моей было так же пусто, как вокруг меня. Тупо уставившись на каменные плиты храмового пола, я и не заметил, как из алтаря вышел владыка Василий.
— Илья! Что-то случилось у вас? — прогремел надо мной его голос так, что я вздрогнул.
— Меня и моего друга отчисляют из университета, — неохотно и нарочито грубо произнёс я, скрывая своё удивление тому, что он помнит моё имя. — А вы чем можете помочь?
— Расскажите-ка поподробнее, — сказал он, присаживаясь рядом со мной, — может, я и смогу чем-то помочь.
Я рассказал всю историю от начала до конца, хотя мне очень хотелось провалиться сквозь землю. Владыка слушал молча, повернув ко мне только своё ухо, а когда я окончил, он ласково, чуть тише, чем обычно, произнёс:
— Господь поможет вам, Илья Ильич, Господь и святые помогут вам.
Я почувствовал его тёплую руку, гладящую меня по голове. Как давно никто не гладил меня так! От щемящего ощущения нежности и любви к этому совершенно чужому мне старику у меня защипало в глазах.
— Всё будет хорошо, всё будет хорошо… — шептал он.
— Простите меня, владыка, я виноват перед вами, я вам нагрубил тогда… — смущаясь и не глядя на него, произнёс я, но почувствовал, как сердце моё загорелось при этих словах.
— Я не обижался на вас, — ответил владыка. — Господи, Ты прости раба Твоего… — и, немного помолчав, добавил: — Вы не хотите исповедаться?
— Да, хочу, — твёрдо сказал я.
Я исповедался спокойно, уже ничего не боясь. Рассказал, что лежало на сердце в тот момент. Потом я встал на колени. Он накрыл меня чем-то и прочитал молитву. Когда я встал, я уже улыбался. У меня была идея.
— Владыка Василий, а вы поможете мне сражаться с врагом? — спросил я.
— Теперь помогу, — улыбнулся он, и глаза его стали такими добрыми, что мне казалось, они гладят и ласкают меня. — У вас есть ещё один хороший помощник среди вашего ближайшего видимого окружения. Я уже не говорю о невидимом.
— Кто это? — удивился я.
— Ваш друг. А вот и он, — обрадовался владыка ещё больше, посмотрев куда-то за мою спину сощуренными глазами в веках-мешочках.
— Романов! — воскликнул я, обернувшись, и увидел Евгения Порфирьича. Тот просто сиял от счастья.
— Дружище! Я пришёл, я пришёл… домой!
Он молчал, видимо, не находя что ответить.
— Поздравляю! — смущаясь, сказал он наконец. — Я вообще здесь случайно оказался. Шёл в университет, но что-то потянуло сюда. Кстати, ты знаешь, что нас не выселяют? И не отчисляют?
Рождественская ночь была морозной и ясной. В тёмно-синем небе мерцали яркие точки. Поскрипывал снег под ногами. Романов, Лиза, в чёрной роскошной шубке, и я шли на службу. Евгений Порфирьич снова сделал воззвание к нашей группе теологов, чтобы пойти на службу вместе, и откликнулись только я и Лиза. Хотя я всё-таки не понимал, зачем Лизе была нужна эта долгая и непонятная служба. Впрочем, она не должна была быть для нас столь непонятной, поскольку Романов уже рассказал нам о ней кучу всего и приготовил тексты, которые будут читаться и петься.
Открыв дверь, мы окунулись в тёплый густой воздух, пьяняще пахнувший хвоей, талым воском и ладаном. Впереди перед иконостасом стоял странный невысокий навес из еловых веток. Романов направился прямо туда. Под навесом обнаружился наклонный столик с иконой Рождества. «Это вертеп, то есть пещера», — пояснил мой друг.
Евгений Порфирьич поставил нас с Лизой справа от этого вертепа, где ещё было место, а сам куда-то исчез. Прошло минут пять, и мне уже наскучило ждать его, как вдруг Романов появился со стулом. Евгений Порфирьич был галантным: снял с Лизы шубку и отнёс её в какое-то надёжное помещение. Затем она была усажена на стул, и лекция о богослужении продолжилась. Я заметил, как сильно отличается сидящая на стуле элегантная девушка в чёрной шляпке от всех остальных просто одетых бабушек и тётушек в платочках, наполнявших храм. Мне тогда показалось, что мы единственная молодёжь на этом богослужении, хотя я потом узнал, что это было не так.
Служба началась, но, несмотря на обильные комментарии Романова, была мне всё равно не понятна. В общем, она интересовала меня только первые минут десять. Было приятно слушать красивое пение, доносившееся сверху. Затем я перестал обращать на него внимание, меня заинтересовал очень полный священнослужитель, читавший молитвы густым басом, подняв конец широкой расшитой золотом ленты, которая висела на его плече. Мне казалось, что я его уже где-то видел. Окончив молиться, он двинулся к правым узким вратам в иконостасе и, когда проходил мимо нас, очень широко улыбнулся и поздоровался.
— Здравствуйте, отец Павел, — ответил Евгений Порфирьич.
— Это наш завкаф? — с удивлением произнёс я, когда тот скрылся в алтаре.
— А кто же ещё, — усмехнулся мой друг. — Он же диакон в этом храме, ты не знал?
Нет, этого я не знал. Вот так встреча! Потом всё богослужение я наблюдал за ним. Наш ничем особенно не примечательный отец Павел, которого мы всегда считали кабинетным заседателем, неуклюжим, бессловесным, заикающимся человеком, теперь очень проворно проходил через узкие дьяконские врата, на весь храм возвещал молитвенные прошения и читал Евангелие. Отец Павел улыбался, кажется, всю службу, как ребёнок, и если бы ему разрешили скакать от радости, он бы так и сделал.
Полной противоположностью отцу Павлу был владыка Василий. Тот во время службы был очень серьёзен, брови его были грозно сдвинуты на переносице. Я потом, размышляя над этой его манерой служить, понял, что епископ был просто глубоко в себе, внутри, в душе переживая богослужение. На той первой рождественской всенощной мне показалось слегка неуместной такая серьёзность в праздник. Лишь дважды он улыбнулся — во время «целования мира» и после освящения Даров на литургии — я видел его кроткую улыбку сквозь резные Царские Врата.
…Наблюдая за владыкой на рождественских службах в следующие несколько лет, я сделал вывод, что он, в своей епископской митре, саккосе и омофоре, был одним из тех волхвов, которые пришли с востока поклониться Младенцу Христу. Такой же величественный и древний, владыка оправдывал своё имя Василий — «царь». И в то, первое наше рождественское богослужение я видел, как он предстоял Живому Богу и говорил с Ним, громко и отчётливо произнося слова молитв, воздевая руки к небу…
Литургия подходила к концу, а мне начинало казаться, что я не доживу до её окончания. Ноги, спина и плечи ужасно болели и требовали немедленного отдыха. Кажется, ноги, спина и плечи Евгения Порфирьича были солидарны с моими, но он мужественно терпел. В общем, мы оба с ним не молились на той службе: Романов объяснял богослужение для нас, а я… сами знаете, что делал. Лиза не могла вместить столько новой информации, поэтому сильно зевала, к тому же был уже второй час ночи.
— Этот тропарь, «Рождество Твоё, Христе Боже наш…», лучше, конечно, читать в русском переводе, а то совсем не понятно, о чём это, — говорил Евгений Порфирьич.
…Передо мной предстало воспоминание из детства: вся наша семья собралась за рождественским столом. Мы с Валькой, два «мальчика» лет десяти, жутко смущаясь, хором рассказываем «Рождество Твоё, Христе Боже наш…», за что нам дарят шоколадки. «Мы читали наизусть тропарь и сами не знали, что читаем», — усмехнулся я про себя, возвращаясь к действительности.
Я бездумно рассматривал подсвечник, заставленный свечами и залитый воском во время продолжительной службы. Толстые жёлтые свечи горели жарко, похожее на каплю пламя колыхалось в мутном, спёртом воздухе. Левой рукой я от нечего делать надломил одну из соломинок, которыми был украшен еловый вертеп.
…Через тридцать минут мы наконец вышли на морозный воздух. Мы отказались от предложения отца Павла отпраздновать Рождество с приходской молодёжью. С радостью, что всё закончилось, я смотрел на бездонное чёрное небо с бесчисленными яркими звёздами.
— Ребята, представляете, — горячо произнёс Романов, — сегодня на этой грешной земле родился Господь. Представляете? Где-то в далёком Вифлееме, в пещерке, где располагался хлев, среди волов и ослов, в бедной семье родился Бог! Потрясающе! Сегодняшний день перевернул всю историю! А люди… — обвёл он взглядом окна домов. — А множество, огромное количество людей или забыли, или вообще не знают об этом. Как жаль…
Лиза смущённо улыбалась. Очевидно, она не верила в то, что говорил мой друг. Я знал, что Евгений Порфирьич говорил правду, но я сам в неё тогда слабо верил.
— Ребята, с Рождеством! Христос родился! — радостно продолжал Романов. — Эй, люди! Христиане! — закричал он на всю улицу. — Господь родился! Ура-а! Слава в вышних Богу! С Рождеством!
Его голос прозвучал одиноко и смолк.
(Продолжение следует)