Казалось бы, может ли быть что общего между сектантом, неверующей и номинальным православным? Нужно сказать, что может. Кроме того, что никто из нас не ходил в православную церковь, мы учились на кафедре православной теологии, а ещё — что важно — мы все много читали.
Романов, конечно, читал больше всех. Он покупал много книг — и православных, и протестантских, и светских, в то время как я сосредоточился на художественной литературе. Лизина библиотека состояла из книг, которые я видел впервые в жизни: помимо тех серьёзных томов, которые она купила в лавре и других местах, там была женская проза и много переводной поэзии. Ни то, ни другое я никогда не читал.
Романов читал быстро, поэтому успевал справляться со всем или почти со всем, что нам задавали. Потом он кратко пересказывал это мне, и я был очень рад, потому что читал всегда какую-либо литературу катастрофически медленно. Иногда я задавал себе вопрос: а люблю ли я на самом деле читать? По крайней мере, процесс чтения утомлял меня и не приносил удовольствия. С другой стороны, я всегда хотел знать, что написано в книгах, и это желание бросало меня в литературную пучину.
Романов любил читать и читал с упоением. Часто засиживался допоздна. Иногда я уже заканчивал статью и ложился спать, а Евгений Порфирьич всё читал, иногда что-то подчёркивал, делал заметки на полях, что-то бормотал себе под нос, ходил с книгой по комнате. Не важно, о чём она была: часто его увлекали не только протестантские, но и православные авторы.
— Это гениально! — воскликнул он одним ноябрьским утром, когда он уговорил меня сопровождать его в прогулке до метро и мы шли мимо каких-то скучных грязно-зелёных гаражей. — Это просто потрясающе! Этот Лосский просто гений. Ведь действительно зло персонифицировано, но оно не имеет сущности. Это парадокс, но это правда! Вот парадокс зла: Бог не творил его, поэтому у него нет «усии», а есть только носители этого зла. Зло своего рода паразит человеческой (и ангельской) воли. Гениально…
Потом он надолго задумался. Я понял, какую книгу он читал вчера вечером. Я немного боялся браться за Лосского, потому что из-за сложности материала и моей медлительности опасался зависнуть в нём навечно. Количество недочитанных книг уже давно начало меня тревожить.
Наши книжные увлечения помогли мне понять, что Романов вовсе не такой молчаливый, как я думал раньше. Очевидно, ему просто не с кем было поговорить о тех высоких материях, которыми он живёт. Теперь у него появилось целых два собеседника: чаще — я, а иногда — Лиза.
Порой Романов просил у меня и Лизы почитать наши книги. Мы с Лизой читали книги друг друга гораздо реже. Мне было смешно, когда я замечал среди его богословов-протестантов романы Джейн Остин или Шарлотты Бронте. На мой вопрос, как ему такое чтение, он отвечал:
— Я хочу познать мир в его многообразии, и женский взгляд мне тоже важен.
Лизину переводную поэзию он любил декламировать. Делал он это выразительно и красиво. Слушателями выступали мы с Лизой, когда втроём пили у нас чай. Пьяных посиделок Варенникова с моей сестрицей в нашей комнате больше не было, да и Романов уже совсем не казался страшным сектантом.
Одним декабрьским утром я проснулся оттого, что солнечный луч щекотал мне нос. Открыл глаза: комната была наполнена светом, три ярких прямоугольника лежали на жёлтой оконной занавеске, и через них три широких полосы падали на пол. Евгений Порфирьич ходил из угла в угол, с какой-то книгой, в сильном волнении, зачитывая шёпотом из неё и разговаривая сам с собой.
— «…только один ослепительнейший, простирающийся на несколько сажень кругом, свет…» Что если, а что если… — произнёс он, но, заметив, что я проснулся, смутился и спрятал книгу за спину.
Я заметил, что это были записки Мотовилова о беседе с Серафимом Саровским, которые Романов позаимствовал у Лизы. К моему удивлению, Евгений Порфирьич ничего мне не рассказал об этой книге, хотя было очевидно, что она его сильно интересовала. В тот день он был какой-то взволнованный, однако почти всё время молчал. Но тогда ещё произошло вот что.
Всё началось с того, что отец Алексий, молодой священник и преподаватель этики, с бородой, росшей клочками на округлом подростковом лице, решил снова устроить конференцию. Он любил эти свои «конференции», которые состояли в том, что мы рассаживались в круг, делали себе бейджи, потом отец Алексий давал нам тему для дискуссии и модерировал наши ответы. Обычно было скучно до невозможности.
— Только не это, — вздохнул я, услышав о конференции.
— Я сейчас застрелюсь, — громким шёпотом произнесла Лиза.
Эта конференция была посвящена христианскому отношению к богатству. Первым делом отец Алексий спросил:
— Кто хочет привести библейские основания для отношения христиан к богатству?
Головы всех вмиг повернулись к Романову — он же протестант и знаток Библии. Но Евгений Порфирьич в задумчивости продолжил смотреть в окно и даже не слышал, о чём спросил преподаватель. Когда он заметил, что все смотрят на него, то нахмурился и непонимающим взглядом оглядел одногруппников.
— Готов ли кто-то ответить, как Библия призывает нас относиться к богатству? — повторил свой вопрос преподаватель.
Все опять посмотрели на Романова. Но Романов молчал. Я даже толкнул его локтем, на что он толкнул меня.
— Никто не может привести библейские основания для отношения к богатству? — удивился отец Алексий. — Даже вы, Евгений?
Романов молчал, уставившись в одну точку. Тогда отец Алексий, откашлявшись, ответил за нас:
— Библия относится к богатству очень по-разному, в зависимости от завета и книги. Ветхозаветные авторы в основном рассматривают богатство как благословение Божье, а новозаветные книги призывают не богатеть и не надеяться на богатство. Евангелие говорит о том, что богатством не нужно гордиться, а нужно поделиться с бедными. Христос призывал богатого человека раздать имение и следовать за Ним, также и первые христиане продавали имения и приносили деньги в церковь, чтобы на них кормить вдов и сирот… Теперь кто может ответить на вопрос, как к богатству относились в истории церкви?
Нависла пауза, но через некоторое время Сёма Кузнецов поднял руку.
— Относились также по-разному, — ответил он. — Монахи уходили в монастырь и отдавали своё имущество бедным, а миряне оставались богатыми и также помогали бедным.
— Хорошо, — сказал отец Алексий. — Теперь вопрос: как мы должны относиться к богатству сегодня?
— «Мы», «должны», «относиться», — возмущённо прошептала Лиза.
Все молчали. Тут Сёма поднял руку.
— Так же, как и всегда, — зевнул он. — Тот, кто хочет уйти в монастырь, пусть отдаёт имущество, а тот, кто не хочет, пусть живёт богато и помогает бедным.
Я заметил слева от себя, где сидел Евгений Порфирьич, некоторое нетерпеливое движение.
— Нет! — вдруг крикнул Романов и встал. Все с удивлением смотрели на него. — Нет, нет и ещё раз нет, — сказал он в сильном волнении. — Церковь не должна так жить. Пожалуй, она живёт ещё хуже, чем ты писал, но единственный способ её спасти — это вернуться к евангельским корням. Христиане не должны быть богатыми, мы должны довольствоваться малым и остальное отдавать бедным. Церковь не должна строить помпезные храмы, церковные иерархи не должны жить в роскоши. Христос призвал нас к бедности, и мы должны следовать за Ним!
Пока он говорил это, обращаясь в основном к Сёме, ну ещё к отцу Алексию, лица их обоих менялись из удивлённых в растерянные. Но Сёма нашёлся первым:
— А ты сам живёшь бедно? Что-то не видно, судя по твоим дорогим шмоткам, — сказал он ехидно.
— Не переходим на личности, — остановил его отец Алексий, но было уже поздно.
Не говоря ни слова, Романов развернулся и, собрав свой портфель, быстро вышел из кабинета.
В тот вечер у Варенникова была очередная попойка. Где-то за полночь, когда бурное веселье уже прекратилось, а во мне только проснулась жажда приключений, я пошёл гулять по коридорам. Утащил одежду у девушек, мывшихся в душе, и потом ещё с минут десять слушал их крики о помощи. Когда мне это надоело, я ворвался в чью-то комнату, абсолютно без каких-либо намерений, за что был вытолкнут обратно. Потом ходил, орал, стучался в двери. Меня арестовала охрана общежития и, пригрозив карательными мерами, водворила в мою комнату.
Я проснулся на постели Романова далеко за полдень. Евгений Порфирьич сидел за моим письменным столом и читал книжку.
— Чего пил? — строго спросил он, заметив, что я не сплю. Ему в тот момент подходил образ сварливой жены со скалкой.
— Водку, — усмехнулся я.
— Я спросил — зачем ты пил? — уточнил он, но тут же сам сменил тему. — Ладно, я хочу не отчитывать тебя, а кое о чём рассказать.
Тут я заметил, что Романов держит в руке записки Мотовилова.
— Только сначала я тебе прочту кое-что, — сказал он, раскрыв записки на странице с закладкой.
— О’кей, давай, — согласился я и сел на кровати, чтобы не заснуть во время чтения.
— «…И когда я взглянул после этих слов в лицо его, то на меня напал ещё больший благоговейный ужас, — начал Романов. — Представьте себе в середине солнца, в самой блистательной яркости полуденных лучей его, лицо человека, разговаривающего с вами. Вы, например, видите движенье уст и глаз его, изменения в самих очертаниях лица, чувствуете, что вас кто-то держит рукой за плечи, но не видите не только рук его, но и самих себя, ни его самого, а только один ослепительнейший, простирающийся на несколько сажень кругом, свет, слышите крупу снеговую, падающую на вас, чувствуете, что её, по крайней мере, на вершок нападало на вас… „Что же чувствуете вы теперь?“ — спросил меня отец Серафим. Я отвечал: „Необыкновенно хорошо“. — „Да как же хорошо-то? — спросил он. — Что именно-то?“ Я отвечал: „Такую тишину и мир в душе моей, что никаким словом то выразить не могу“. — „Что же вы ещё чувствуете?“ — опять спросил меня батюшка. Я отвечал: „Необыкновенную сладость“ <…> „Что же вы ещё чувствуете?“ — спросил он меня. Я сказал: „Необыкновенную радость в сердце моём“. Он продолжал: „Когда Дух Божий приходит к человеку и осеняет его полнотою Своего наития, тогда душа преисполняется неизречённою радостью“. <…> Батюшка отец Серафим, приятно улыбнувшись, сказал: „И я сам это знаю, да нарочно спрашиваю у вас: точно ли вы так это чувствуете?..“» — Романов внезапно прекратил читать и взволнованно продолжил: — Я говорил об этом с отцом Павлом. Он подтвердил моё предположение, что произошедшее с Серафимом Саровским имеет связь с Преображением Иисуса, и ещё сказал, что мы тоже можем пребывать в божественном свете, как Иисус и Серафим. Ты представляешь?
Затем потянулась череда хмурых декабрьских вечеров, в которые я приходил поздно, а Романов уже спал или читал книги. Но говорили мы вновь очень мало, и Евгений Порфирьич всячески прекращал начатый мной разговор. Наконец, в один такой безмолвный вечер, я заметил, что он читает какую-то новую маленькую книжку в мягкой обложке и записывает что-то в тетрадь. Я не мог не спросить его об этой книге.
— Ты что делаешь? — поинтересовался я.
— Грехи выписываю, — совершенно серьёзно ответил мой друг. — Кстати, советую тоже почитать. Самому трудно увидеть свои грехи, а это, — указал он на книгу, которой оказался «Опыт построения исповеди» архимандрита Иоанна (Крестьянкина), — это как зеркало.
Я удивлённо на него посмотрел.
— Ты чего? Какие грехи?
— Свои, — улыбнулся Романов и тихо добавил: — Я исповедаться хочу.
— Ты хочешь исповедаться?
— Ну да, — смущённо произнёс он и уточнил: — У православного священника.
Я молча уставился на него, а потом спросил:
— А вам можно?
— Нет, конечно, — усмехнулся Романов. — Я перехожу в православие.
Как это случилось и почему, я тогда понять не мог, но именно с того дня Евгений Порфирьич стал совершенно православным. Теперь вечерами он читал только поучения кого-то из святых отцов.
— Сейчас идёт Рождественский пост, — говорил он. — Надо бы попоститься, а в сочельник, как монахи в древности, ничего не есть до первой звезды.
Он вправду начал поститься. Готовил себе винегрет. Строго соблюдал, в какой день в него можно добавить масло, в какой нет, — всё по монастырскому уставу. В среду и пятницу его лицо было бледнее и серьёзнее обычного. Я потом понял почему: в эти дни он, как положено, ел один раз, вечером.
Однажды я пришёл очень поздно и увидел Романова стоящим перед нашим книжным шкафом с маленькой книжечкой в руках. На самой высокой полке стояли три иконы — Святой Троицы, Девы Марии и Христа, горела стеклянная лампадка, отбрасывая фиолетовую тень на брошюрки с сектантскими гимнами.
— Ты что делаешь? — испуганно спросил я.
— Молюсь, — скромно улыбнулся он.
Он стоял у шкафа ещё минут тридцать. И всё это время я себя весьма неуютно чувствовал. Меня начала грызть совесть: почему я, православный, не молюсь? Я оправдался перед ней тем, что очень занят и мне не до молитвы, и тут же бросился писать какой-то текст в газету.
В следующую пятницу в университете организовали донорскую акцию. Лиза, в белой футболке с красной каплей, вместе с другими волонтёрами стояла у входа в актовый зал, где проходила акция, и зазывала студентов, раздавая листовки:
— Все сюда, все сюда! Сдаём кровь — спасаем жизни!
Приметив нас в проходящей мимо толпе, она активно замахала нам листовкой.
— Илья, Женя! — крикнула она. — Идите сюда!
Я не хотел туда идти и не хотел сдавать кровь. Я не боялся крови или боли и понимал всю полезность и необходимость таких акций, но почему-то испытывал к ним неприязнь. Но я совсем не хотел обижать Лизу.
— Сдаём кровь — спасаем жизни! — скандировала Лиза. — Ребята, возьмите. Если вы не курили в течение часа, вы можете сдавать кровь. Народ! — крикнула она подходящим студентам. — Сдаём кровь! Вы можете спасти кому-то жизнь!
Лиза вручила нам листовки. Я сразу отказался, сославшись на то, что недавно курил.
— Ну ты можешь сдать кровь в следующий раз, — не отставала Лиза. — Каждый должен хоть один раз в жизни сделать это. Это же так важно! А вдруг именно твоя кровь спасёт кому-то жизнь?
Романов решил сдать кровь. Тут мы попрощались, и я поехал на работу.
На следующий день Лиза догнала меня по дороге из университета.
— Илья, привет! — выдохнула она, запыхавшись.
— О, привет, Лиза, — сказал я удивлённо. — Ты тоже к «Ботаническому саду»? Я всегда думал, что ты едешь на троллейбусе до «ВДНХ».
— Да, я действительно обычно так делаю, — ответила Лиза торопливо. — Но сейчас мне нужно с тобой поговорить.
— Да, конечно, а в чём дело?
— Это о Жене, — сказала она взволнованно. — Он вообще что-нибудь ест? Он вчера упал в обморок, когда сдавал кровь. А потом сказал, что не завтракал, потому что ходил на службу. Но ведь было-то уже пять вечера! Он что, и не обедал?
Я растерялся и не знал, что ей ответить. С одной стороны, Романов — взрослый человек и мне не было никакого дела до того, что он ест. С другой — я знал, почему он ничего не ел. Не только потому, что ходил на службу, но и потому, что была среда, когда он ничего не ел до вечера. Я не испытывал никакого желания рассказывать ей об этом.
— Слушай, Лиза, — начал я после небольшой паузы. — Романов — взрослый человек…
— Да, я так и думала, что ты так скажешь, — прервала она меня раздражённо. — Тебе нет никакого дела до того, что творится с твоим другом! Он же умирает от голода! Он не ест, он изменился, ходит осунувшись, ни с кем не разговаривает, лицо серое, худое. Что с ним, Илья? Что с ним происходит? Ты должен знать, ты же с ним в одной комнате живёшь!
Я смотрел на неё удивлённо. Я ничего не замечал удивительного в Романове, кроме того, что он стал православным.
— Ничего не происходит, — ответил я непринуждённым тоном. — Вечно вы, женщины, что-то придумаете, сделаете из мухи слона. Может, человек просто устал. Конец семестра, скоро экзамены. Он много учится, читает…
Суровый взгляд Лизы заставил меня замолчать.
— Что, ты думаешь, я слепая? Или глухая? — возмущённо произнесла она. — Он же ходил на православную службу, на православную, слышишь? Что протестант будет делать на православной службе? Он обратился в православие, да?
Я не сразу ответил.
— Ну да, а какая разница?
— Как какая?! — воскликнула Лиза. — Значит, он сейчас постится, да?
— Ну да, а что в этом такого? — искренне не понимал я.
— Ну как — что?! — закричала Лиза. — Да он же уморит себя голодом! Ты не понимаешь?
Вспомнив, как действительно мало ест Евгений Порфирьич, я подумал, что это предположение не лишено оснований. С того момента я начал немного опасаться за Романова, хотя вряд ли мог на него повлиять.
У Романова появился духовник. Именно от моего друга я впервые услышал это слово. Как я понял тогда, что это был кто-то, у кого Романов исповедовался. Но потом я понял, что духовник — это тот, кто каким-то образом руководит духовной жизнью обычного православного. Я сделал этот вывод из того, что сказал Романов через неделю или две после моей беседы с Лизой.
— Владыка Василий запретил мне строго поститься, — разочарованно вздохнул он и принялся готовить себе рыбный суп.
Я чувствовал себя всё более и более неловко: мне казалось, что это у меня должен был быть духовник, я должен был первым начать молиться и поститься по-православному, а не Романов.
— Евгений Порфирьич, а ты можешь меня познакомить с этим владыкой? — спросил я однажды. — Я хочу тоже у него исповедаться.
Романов обрадовался и обещал меня к нему сводить хоть завтра. Я записал свои грехи на листочке по книге «Опыт построения исповеди». Мы пошли к владыке после занятий. Как только мы стали приближаться к церкви, где служил епископ, меня охватил страх, что я сделаю что-нибудь не так.
Небольшой старый храм находился недалеко от университета, около проезжей дороги. Золотой его купол с крестом блестел в голубом небе, а за ним белел заснеженный яблоневый сад. Тяжёлая дверь глухо захлопнулась за нами. Холодный день и шумная улица пропали, нас окутала теплота, пахнущая ладаном, и тишина.
— Забыл сказать, — прошептал Романов, — не придавай большого значения его внешности — верь тому, что он скажет. Человек он не самый обычный.
— Где мы можем найти владыку Василия? — спросил мой друг у пожилой монахини за свечным ящиком.
— В левом приделе, там он исповедает, — ответила та шёпотом.
Я прислушался: из глубины храма доносился тихий голос. Евгений Порфирьич заглянул в придел и дал мне знак, что придётся ждать. Мы присели на скамеечку. В храме шёл ремонт — стояли строительные леса. Когда-то яркие, фрески кое-где осыпались, кое-где стёрлись. Иконостас был высокий, поднимающийся в виде треугольника, увенчанного распятьем, золото на нём почерневшее, ажурное, образа тёмные. Вдруг откуда-то донёсся громкий мужской голос: «Господь и Бог наш Иисус Христос да простит тебе…» Я вздрогнул, через минуту из левого придела, прижимая носовой платок к глазам, появилась улыбающаяся женщина. Романов жестом скомандовал мне встать и идти за ним.
— Не бойся и не торопись уйти от него, — посоветовал шёпотом мой друг.
Я сделал осторожный шаг и прямо перед собой увидел… лешего. Он был огромного роста, сгорбленный, очень худой, с длинной седой бородой и косматой головой. Из-под лохматых бровей его выглядывали подслеповатые карие глаза в морщинистых веках, как в кожаных мешочках, а борода, казалось, начиналась прямо от глаз. Леший, держа в руках крест и книгу в серебряном окладе, просто и спокойно смотрел на нас. В моём взгляде на него было больше удивления, нежели испуга.
— Благословите, владыка! — воскликнул Романов, протягивая к нему сложенные ладони. Тот молча перекрестил его, а мой друг поцеловал руку лешего.
— Я пришёл… к вам… на исповедь, — сказал я, когда он благословил меня и положил свою костлявую морщинистую руку на мою голову. Во время приветствия лицо его не переменило своего выражения.
— Вы друг Евгения? Как вас зовут? — громко, с хрипотцой в голосе спросил владыка Василий. Я назвал себя. Без лишних слов он подвёл меня к наклонному раскладному столику, положил на него крест и книгу и также громко произнёс: — Вот, Илья, Христос невидимым образом стоит сейчас перед вами, принимая ваше исповедание. Не скрывайте ничего и не бойтесь, но без ложного стыда говорите всё, что сотворили, и примите оставление грехов от Господа нашего Иисуса Христа. Это, — указал он на крест и книгу, — Его образ — Крест и Евангелие, а я лишь свидетель и засвидетельствую прощение ваших грехов. Вы пришли во врачебницу, к Врачу душ и телес наших, смотрите, не уйдите отсюда нездоровым… А теперь помолимся.
Он громко и отчётливо произносил каждое слово и лишь тянул окончания молитв. Наконец он наклонился ко мне и, отыскав в своей густой шевелюре большое ухо, приложил к нему ладонь и приготовился слушать. Я заметил, что Романова здесь нет, и встревожился. Трепещущими пальцами я развернул список грехов и начал читать.
— Помедленнее, помедленнее, — прогремел владыка надо мной. Я стал читать медленнее. Когда я окончил чтение, он подождал немного и спросил: — А в чём из этого вы действительно каетесь?
— Во всём, — недоумевая, ответил я.
— О чём вы искренне сожалеете и от чего вам бы хотелось избавиться?
— От всего, — не задумываясь, сказал я.
— Правда? — переспросил он.
— Да, — ответил я уже не так твёрдо.
Мой взгляд блуждал по изображениям на серебряном окладе Евангелия. Я боялся даже взглянуть в лицо владыке.
— Нет, — сказал я честно. — Я это всё написал, но я не понимаю, почему, например, лень — это грех, или почему много говорить — это греховно. Почему курение — грех… Не понимаю заповеди о субботе, о непроизнесении имени Господа всуе…
— Ну, ну, ну, — остановил меня владыка, — вы снова читаете то, что у вас на листочке написано. Скажите прямо: вы ни в чём не каетесь?
— Да, не каюсь, — смущённо ответил я.
— Зачем же вы пришли сюда?
Я стоял в замешательстве.
— Ну, я просто… я просто хотел ходить в церковь, причащаться… Я хочу стать настоящим христианином.
— Причащаться, ходить в Церковь — это значит жить в общении с Богом. Вы этого хотели?
— Да, этого, — кивнул я.
— Но вы только подумайте, Илья, жить с Богом — это не так просто. Вам придётся отказаться от многого, что дорого и любимо: например, вам придётся бросить курить, придётся молиться утром и вечером, ходить на службы, бороться с грехами, с ленью в том числе. Вам нужно будет следить за своим поведением, за словами и мыслями. Вы уже не сможете смотреть все фильмы подряд и читать все книги без разбора. Вы будете взяты от мира сего, и, что самое страшное, мир сей возненавидит вас. У вас появятся недоброжелатели, и для исполнения заповеди вам нужно будет полюбить их. Вы должны будете отвергнуть всё, что сердцу мило, к чему оно привязано, взять крест свой на себя и следовать за Христом путём его заповедей. И вы действительно этого хотите?
Я в ужасе стоял перед владыкой и не знал, что ответить.
— Вам придётся стать воином Христовым, потому что наша Церковь — Церковь воинствующая. Мы боремся с силами злобы поднебесными. Эта злоба в большинстве своём обитает в нас самих. Подвижничество называют невидимой бранью, слышали о таком? И вам нужно будет стать неспящим воином, вам нужно будет проснуться, подвизаться и, насколько есть у вас сил, бодрствовать, отслеживая врага. Вы сейчас у него в плену, но вроде бы хотели убежать. Хотели вы убежать, а, Илья?
— Я… н-не знаю… — произнёс я. «Какой плен? Какая война? Да старик бредит, он ненормальный», — пришло мне в голову, и я, подняв на него глаза, твёрдо, с чувством собственного достоинства ответил: — Простите, я, наверное, занял у вас много времени. Я вовсе не хочу стать христианином, я действительно, как вы говорите, не хочу никуда убегать. Простите.
Я развернулся, чтобы уйти.
— Идите с миром, Илья, — послышался за моей спиной громкий голос старого глуховатого епископа.
Романов ждал меня в притворе и, кажется, слышал всё, что говорил владыка. Он встретил меня с очень удручённым выражением лица.
— Не получился из меня православный христианин, — улыбнулся я, пытаясь говорить весело, но как-то очень тяжело было на сердце. По дороге в общежитие я купил пива, но не смог сделать и пары глотков: то ли оно было в самом деле таким противным, то ли этот старый леший заколдовал меня.
В двадцатых числах декабря наши занятия кончились и началась зачётная сессия. Два экзамена из-за отсутствия преподавателей в январе перенесли на декабрь, поэтому всю ночь со вторника на среду мой друг сидел с зажжённой лампой и учил литургическое богословие. Перечитывал какие-то дополнительные материалы, хотя давно уже всё знал. Он даже все свои лекции раздал тем, кто просил у него, потому что считал, что они ему не нужны. Половина его конспектов лежала у меня, хотя я не был допущен до экзамена, несмотря на то, что каждый раз, как только появлялся на станции метро «Площадь Революции», усердно тёр нос бронзовой собаки. Я кричал в раскрытую форточку в ночь перед каждым зачётом: «Халява, ловись!» — и верил, что она поймается, но ничего не помогло. Поэтому теперь я ничего не учил и спал. Евгений Порфирьич лёг в седьмом часу утра. В одиннадцать он проснулся, сотворил молитву и поехал к концу экзамена, как всегда делал, чтобы покорить уставшего преподавателя своими безупречными знаниями. Я завтракал, запивая глазунью пивом, когда он, разбитый, с тёмными кругами под глазами от недостатка сна, вошёл в «залу» и сел на соседний стул.
— Отл.? — спросил я, ничуть в этом не сомневаясь.
— Налей-ка мне пива, — откликнулся он упавшим голосом.
Я почесал в затылке. Мой друг никогда не любил пива.
— Что, четыре поставил? — предположил я, всё же наливая остатки пива в его кружку.
Романов поднёс мой напиток к своему аристократическому носу, поморщился и поставил его на стол.
— Всё это происки дьявола, происки дьявола, — задумчиво произнёс он, встал и сделал пару кругов по комнате.
— Какие происки? — усмехнулся я, однако тут же смекнул, что дело не шуточное, вдруг наш Евгений Порфирьич сходит с ума под влиянием старого владыки.
— Завалил я литургику, — со вздохом пояснил он.
— Как завалил? — не понял я.
— Очень просто, — иронично произнёс Романов, блуждая взглядом по старым половицам с истёртой краской. Дальше он говорить не хотел: моему другу было стыдно и досадно.
В пятницу Евгений Порфирьич получил три балла по математике, однако был в хорошем настроении. Я получил два и тоже не унывал. Но так было со мной всегда, а у Романова замечено впервые.
— Знаешь, Илья Ильич, что самое забавное? — говорил он мне весело. — Забавное то, что математика оканчивается в этом семестре и моя тройка пойдёт в диплом.
Я смотрел на него и не узнавал нашего честолюбивого ботаника.
— Да и важны ли эти оценки? Разве всё это не условности? Да разве при приёме преподавателя теологии на работу будут смотреть на три балла по вышке?.. Подумаешь — тройка! Да ну и шут с ней, я даже ей рад. Она смиряет.
Я смотрел на него с открытым ртом. Прежний Евгений Порфирьич посчитал бы три балла серьёзным ударом по его безупречной репутации.
— Но ты только представь, — продолжал взволнованно он, — только представь, какая сила заключается в Православной Церкви! Смотри: стоило мне предпринять шаги по вхождению в неё, сколько неприятностей со мной приключилось. Помнишь, отец Сергий говорил, что нас к Богу так просто не отпустят. И не отпускают ведь!
Я не помнил, когда это наш преподаватель по библеистике говорил такое, и вообще плохо понимал Романова.
— Но мы не сдадимся! — восклицал он, весело потрясая кулаком в воздухе. — Мы этой скотине ещё покажем, ещё покажем этому врагу рода человеческого!
(Продолжение следует)