Впервые опубликовано в журнале “Парус” №90
Пошел мелкий снег — и вдруг повалил хлопьями.
Ветер завыл; сделалась метель.
В одно мгновение темное небо смешалось со снежным морем.
Все исчезло.
— Ну, барин, — закричал ямщик, — беда: буран!
А. С. Пушкин. «Капитанская дочка»
— Ма-а-м, а можно я схожу к бабушке? У нее пироги сегодня вку-у-усные! — закричал Витька, нисколько не сомневаясь в положительном ответе (он привык добиваться своего).
Старенький, латаный, не по росту, бараний тулупчик, цигейковый треух, валенки, пуховые козьи рукавицы уже были на своих местах.
— Сынок, зачем тебе к бабушке? У нас те же самые пироги, с утра сам же ливер лопаткой в корыте рубил. И «подушечки» магазинные! К Рождеству все готово.
— Ну, ма-а, я быстренько — туда и обратно. Засветло вернусь.
— Ну ладно, только быстро! Все равно от тебя сейчас толку мало…
— Витька, возьми меня с собой! — заканючила младшая сестренка Тамарка. — Ну возьми-и-и-и!
— Нечего тебе делать, под ногами только путаться! Мала ишшо, — солидно надул щеки мужичок-с-ноготок. — Да и валенки у нас одни на двоих, сегодня моя очередь.
Не дожидаясь продолжения перебранки, поскорее, под материнский крик «Дверь закрой как следует, оголец, избу выстудишь!», Витька выскочил во двор, зажмурился после полумрака избы от яркого солнца и снежного блеска, вдохнул свежий морозный воздух, и, скрепя валенками, широким шагом привычного ходока двинул по дороге, укатанной санями, под чириканье воробьев, копошащихся в редких кучках конского навоза. Идти всего ничего: от Петропавловки, где жили они, до станции Досанг, где жили дед с бабушкой, всего километров десять.
Витька больше других любил бывать у деда. Все лето проводил, помогая с выпасом баранов, был у него в любимчиках: видимо, потому, что ста́тью и характером вышел в него — крупного, жилистого, уверенного и рассудительного крестьянина. В Досанг, поближе к старшей дочери, ее родители (Витькины дед с бабушкой) перебрались в двадцать девятом году, бежав от колхоза. А тут совхоз открыли, и жизнь, знамо-дело, совершенно другая — посытнее да посвободнее колхозной. Зимы в сталинградских степях в те времена были настоящие: Волга промерзала на два локтя, а то и больше, снегу наметало до верха плетня, порой налетали внезапные и лютые бураны с калмыцких просторов, но в тот день все было солнечно и радостно.
Солнечно и радостно было и на душе у Витьки: Рождество — любимый праздник: забивали скотину для себя, на пироги с ливером хватит, можно раз в году и жаркого поесть, ну и блины с маслом — тоже редкое лакомство. До голодной весны еще далеко, да он в такую даль планов и не строил.
Витьке было двенадцать, только что начался 1949 год. Евдокия, будучи двадцатилетней, взрослой уже девушкой из района, удаленного от Волги, вместе с четырьмя подругами подалась в низовье, в сезон воблу низать у нэпманов на рыбзаводе. Люди говорили, что так можно заработать себе на приданое. И не обманули. Пять веселых работящих певуний за сезон не только заработали на приданое, но и нашли ему применение: добыли себе женихов из волжских рыбаков — загорелых, плечистых да бойких на язык и прочие дела парней. Приняты местными они были не очень ласково: пришлых не жаловали, да еще те лучших парней отбили. Но потом свыклись, что ж делать — жизнь-то и судьба одна на всех.
Витька прошел уже две трети пути, как вдруг слабенький, подгонявший в спину ветерок поменял направление и стал резкими колючими рывками бить в лицо. Поднялась поземка, белой метлой заметая дорогу. Небо потемнело, солнце — главный ориентир в степи — вдруг пропало в серой мгле. Но края дороги были видны, и Витька прибавил ходу, увязая в снежных наносах. Такая мелочь его мало волновала, он был полностью уверен в достижении своей цели. Тревогу, тупой иглой кольнувшую в сердце, Евдокия, увидев, как потемнело небо, постаралась загнать внутрь. «Вот ведь, не хотела пускать… Дошел бы ужо, а ночевать придется у деда, — подумала она с беспокойством. — Ну, ничего, завтра поутру явится, задам ему, чтоб мать впредь слушался». Села на лавку передохнуть. А ведь действительно, были в ее жизни времена и потяжелее…
Повестка пришла в первых днях сентября сорок первого года. Пароход, зацепив баржу, шел сверху вниз зигзагом, от берега к берегу, по Волге, останавливаясь в каждом селе и собирая призывников. Евдокия, переодевшись в мужское, обрезав косу и спрятав остатки волос под картуз, проникла на баржу вслед за Иваном.
Душа маялась, чуяла недоброе, хотелось чуток подольше побыть с мужем. Мерно шлепая колесами и обдавая пассажиров угольной гарью, буксир с баржей спускался до Астрахани почти неделю. В каждом селе на дебаркадере происходило одно и то же: самогонка, гармошка, бабий вой да новая партия хмурых присмиревших мужиков и парней. Они всю дорогу сидели тихо; непрерывно, как в последний раз, смолили махорку, иногда доставали домашнюю снедь из сидоров (кипяток — капитанский) да шумно мочились с кормы в воду. Как с этим делом справлялась Евдокия — то было известно только ей одной.
Сентябрь стоял теплый, добрый, ласковый. Ночами, пока все спят, Евдокия утыкалась лицом в плечо Ивана, вдыхала терпкий родной запах… Слез уже не было, высохли давно. В бескрайнем небе водили свой хоровод в прощальном танце мириады звезд, мимо проплывали тихие теплые волжские воды, природа замирала, тосковала вместе с Иваном и Евдокией. А они, пожалуй, впервые в жизни смогли побыть вместе так долго, не отрываясь друг от друга.
В Астрахани переоделась в женское, зашла с Иваном в ателье и снялась вдвоем с ним на карточку. Дождалась, пока отпечатают две штуки, одну отдала мужу, другую завернула в платок и заторопилась на обратный пароход: дома ее уже давно заждались: Тамарка — двух лет, Витька — четырех, Нинка — девяти, да Генка — тринадцати.
Письма с фронта от мужа перестали приходить в Петропавловку в конце весны сорок второго. А летом пришло извещение: «пропал без вести». Ни жена, ни вдова… До войны Евдокия рожала детей (родила шестерых, двоих схоронили) да сидела на хозяйстве. А оно было немалое: корова с теленком, свинья с поросятами, по паре овец да коз и огород, опять же. Но то при мужике было. А сейчас нужно было налаживать жизнь по-новому. Пошла работать в колхоз в полеводческую бригаду. С весны до осени не разгибаясь — прополка, поливка, уборка… А на трудодни за весь сезон — тачка дынь и тачка арбузов.
Хозяйство обложили налогами. В год она должна была сдать мяса 46 кило, масла 8, пару шкур овечьих, шерсть. А надой с той коровы — слезы одни: ведерко с двух доек максимум. С яйцами было просто. Куры ходили на свободном выпасе, где придется, шуршали по камышам, валялись в дорожной пыли. Сколько на твой двор прибежало ночевать — столько и твоих. Поэтому определили сдавать по 100 яиц с каждого двора, а держишь ты кур или нет — то твои проблемы. Ну и деньгами — 700 рублей. Где взять? Торгуй на рынке, Астрахань рядом, каких-то 70 километров. Вот и остается в итоге обрат с пахтой, ноги, головы да гусак на прокорм семье из пяти человек.
Выручал огород: кукуруза, помидоры, тыквы, лук, картоха. Опять же заковыка — полив. Кто с Волгой рядом жил, тот огород и держал. Иван в свое время правильно хату выстроил: на яру по-над Волгой. Половодье не доходит, а огород поливать-носить на коромысле натружно, но можно. Но кто ж всем этим заниматься-то будет, если Евдокия весь световой день в поле, да еще до дому добраться надо? Дык у нее сколько рук-то рабочих: Тамарка — двух лет, Витька — четырех, Нинка — девяти, да Генка — тринадцати! Правда, пока Генке четырнадцать не исполнилось, им была положена льгота по налогу. Но об этом ей сразу не сказали, а потом, как узнала, переплату не зачли.
Корову с козами выгоняли с колхозным стадом (пастуху — заплатить), а теленка с козлятами — отдельно. Но теленок, он умница: придет сам и будет стоять молча у калитки, пока не запустят. А козлята — глупые. Особенно, если моряна задует, теплый влажный ветер с Каспия, так они носом на него идут, пока не устанут. Отсюда первейшая задача — козлят найти и домой привести, а степь летом пятки жжет да колет. Коз вообще выгодно было держать, но очень уж хлопотно. Главное — налог за них платить не нужно. Пух козий — штука ценная. Но его прясть не просто: прялка пух не берет, только вручную, а работа очень мелкая. Однако Евдокия этого не боялась, научила Нинку, садились они, как стемнеет, у керосинки, и пряли. Не зря ж они Пряхины!
Но керосин тоже денег стоит, да еще в лавку ходить, а она не близко к селу стояла, от греха подальше, чтоб не погореть. Козье молоко под сепаратор не годное, но ему применение было: если смешать с обратом, заквасить — получится панер, вкуснейший и жирный от добавки этого самого молока. Его городские называют почему-то брынзой. Накопив панеру, с вечера в субботу садилась Евдокия на старый, еще царской постройки, проходящий пароход «Штиль», чтоб рано утром выгрузиться на Астраханской пристани. Тут уже ждут деды с ручными большими тележками — колеса выше пояса, бабы вскладчину нанимают одного, ставят зимбеля (котомки, плетеные из чакана, собираемого по ильменям) и вприпрыжку бегут за своим рикшей (только успевай!) до рынка Большие Исады. К обеду надо все распродать да купить что-нибудь нужное.
На рынок в Астрахань приезжали богатые колхозники с Кубани, у всех справки, что товар — за трудодни. Обычно покупала у них муку, рис, постное масло, калмыцкий чай, на остаток — стаканчик кураги детям. Курага без косточек, жесткая и сладкая, из дички. Из дички потому, что сады в основном повырубили — пресловутый налог на каждое дерево неподъемный. Что-нибудь из мануфактуры удавалось купить, если продавала мясо, но это было крайне редко. Ну и опять на «Штиль», чтоб к ночи быть дома. Прихода уполномоченного агента боялась Евдокия как огня. Придет, расстегнет толстый портфель, начнет сверять квитанции со своими записями в амбарной книге. Потом по двору шарит, во все щели нос засунет, все перепишет. Ягнят, поросят к его приходу старалась припрятать. Не найдет — будет на зиму мясо, найдет — соси лапу. И хорошо, если один придет, а ежели с активистами — то беда.
Генку, как четырнадцать ему стукнуло, взяли в рыбкоп рыбаком. Совсем другое дело: рыбакам деньги платили, да еще рулоны (отрывные талоны, похожие на рулон трамвайных билетов) давали. С рулонами за деньги можно было в магазине все что угодно купить! Магазин специальный для рыбаков помещался на лодке и плавал по тоням и селам. Ах, как нравились Тамарке ботики шикарные — на резиновом ходу, отворотики бархатные! Но, хоть и любил мелкую сестрицу старший брат, на них вечно не хватало ни рулонов, ни денег.
Стал старший брат теперь главным кормильцем. И не Генка он вовсе, а Геннадий, иногда — Геннадий Иванович. Работа была тяжелейшая: тянуть на себе невод (это после войны уже трактором или мотором тянули) по пояс в холодной воде с апреля по ноябрь, разбирать, грузить рыбу, сети с неводами хлопчатобумажными постоянно сушить да латать. С тони (рыболовецкой бригады) возвращался за полночь, это если рыбаки стояли близко, а так — шалаши на берегу, где ночь застанет.
К концу февраля подъедали все запасы, а молока не было: скотина начинала телиться и ягниться. Кого можно было забить — забивали к Рождеству, на муку денег уже не было, жили на соленой селедке, вяленых судаках и вобле (за солью раз в году собирали экспедицию на озеро Баскунчак — за 300 километров). Однако и эти запасы выходили к апрелю. Но тут трогался лед на Волге, начиналась путина, и это было спасением. С утра завтракали вареной на воде лущеной кукурузой. Хорошо, если оставалась еще и тыква — сладкая, ароматная, ее запекали. И до ночи — никакой еды. Вчетвером сидели в темноте, ждали Геннадия с тони. Чугунок с водой булькал в готовности. И вот приходил он — старший мужчина в семье, шатаясь от усталости и холода. За пазухой — судак или жерех в метр, а то и больше. Почистить, порубить на куски и сварить — дело десяти минут, и вот уже вся семья сыта и довольна. Дело это было крайне опасное — двух баб за такое посадили, но они имели несчастие попасться с этим председателю. А бригадир у Геннадия все видел, но помалкивал.
В двадцать девятом году, когда раскулачивали, принесла украдкой соседка в тряпице три иконы: образ Господа Вседержителя, Спасительницы Утопающих и Николая Угодника Чудотворца.
— Сохрани, Дуся!
И Дуся их сберегла. Иконы старинные, редкостного письма, в дорогих окладах. Иногда зажигала она под ними лампаду, и вся изба озарялась золотым волшебным светом. Дети робели: Бог все видит, нельзя вести себя плохо! Ставила детей на колени:
— Молитесь, и отец вернется!
Так в заботах и проходило потихоньку время. Вот уже и Победу встретили, редкие мужики начали возвращаться в село, а весточек от Ивана все не было.
Ветер крепчал, дорогу уже замело напрочь, направление потерялось. Витька из последних сил сдерживал панику, понимая, что вожделенная станция где-то рядом. Снег залеплял глаза, рот и нос, дыхание сбивал резкий ветер. Памятуя, что сначала ветер бил в лицо, пытался идти на него, но вдруг понял, что воздух вокруг него кружит каруселью. Куда идти — непонятно. Шел, чтобы не стоять на месте и не замерзнуть. Да еще отяжелевшие рукавицы упали с ладошек и затерялись в этой круговерти… Силы покидали мальчишку, однако дух его не желал сдаваться так просто.
Рядовой Иван Пряхин был тяжело ранен в бедро и контужен 1 июня 1942 года под Харьковом при очередной безуспешной попытке вырваться из окружения. Очнулся в немецком плену, в госпитале. Немцы лечили пленных, точнее, позволяли военврачу, тоже пленному, немного облегчать их участь. И он ухитрился выжить. Кроме того, этот военврач давал всем редким выжившим справки с указанием того факта, что попал в плен раненым, наказав сохранить их любой ценой. Мудрый был человек, царствие ему небесное. Ну а немцы — канцелярские души — шлепали на них печати со своим поганым орлом.
Так Ивану повезло в первый раз. Выжив, попал на лесоразработки и сельское хозяйство (немцы умели сортировать человеческий материал), и ему повезло во второй раз. Попади в лагерь — оттуда путь один: на небо через печь. Попади в военную промышленность — после освобождения станешь «пособником» со всеми вытекающими последствиями. А в освобождение он верил и до него дожил. Освободили его американцы после двух лет и семи месяцев плена. В фильтрационном лагере пробыл недолго: сыграли свою роль и немецкая, чудом сохраненная справка, и место его подневольной работы. Написал письмо домой: то-то радости было! Полгода отработал по призыву на восстановлении шахт Донбасса и уже в 1946 году вернулся, прихрамывая, в село. Так Ивану повезло в третий раз.
Вероятно потому, что Евдокия ждала, молилась и верила. А сейчас сидели они рядышком на лавке, чувствуя, как их дом содрогается от порывов ветра, и надеялись, что Витька добрался-таки до жилья. Витька до жилья не добрался. Он, в который раз уже, упал на колени, но не смог подняться. Силы оставили его. С ужасом и с последней надеждой старался он разглядеть что-либо вокруг, силился закричать — но все скрывал, заметал, забивал проклятый буран.
Но что это? Вроде как показалось, что мелькнул между вихрями какой-то бугорок. Рванул к нему из последних сил: что это может быть такое? Точно, бугорок, а под снегом-то — сено! Вышел он на стожок, какие держали жители в степи, и это значит, что станция — рядом! Деревянными, непослушными руками разгреб остистое, колючее, но такое спасительное сено, вырыл нору, забился поглубже, завалил за собой вход.
Ну вот, теперь другое дело! Ветер уже не сбивает с ног, не продувает насквозь тулупчик, снег не залепляет лицо. Можно и на руки подышать, они совсем плохи, пальцев не чувствует. Расстегнуть тулупчик, ладони под мышки, и вроде бы даже теплее становится. Повеселел Витька. Теперь дело за малым: пересидеть тут как-нибудь ночь, а уж к утру буран обязательно спадет, и он выберется, а до деда уж рукой подать. Но буран к утру не утих, а наоборот, набрал злобной силы.
Витька забывался сном, очнувшись, ничего не слышал, радостно откапывался и закапывался снова, увидев снаружи все ту же снежную карусель. Счет времени он потерял. И случилось самое неприятное, что могло случиться. Давно хотелось по-маленькому, но не сумел он полностью задубевшими руками ни расстегнуть, ни спустить штаны. Терпел, сколько мог, и надул так. И стыдно, но главное — начал замерзать всерьез. Тут уже никакое сено не спасет.
Согревал себя мыслью, что не может он вот просто так сгинуть в Светлый праздник, пытался молиться как умел, но сознание стало угасать, глаза — слипаться, и вот, кажется, он уже слышит пение ангелов… Михалыч вот уже сорок лет как работал на станции Досанг то путевым обходчиком, то стрелочником, то смазчиком букс, то еще каким полезным работником. И в свободное от работы время держал свиней. А свиньи в тех краях жили сами по себе; зимой и летом бродили по степи, прятались в камышах и где придется; жрали, что нароют, а также всякую мелкую живность; были лохматы, длинноноги, поджары и свирепы. Сало с них было — на мизинец, мясо — жилистое и отдавало рыбой. А того мяса все равно не есть, разве что на Рождество раз в году: все на рынок уходит да государству. Но хозяев своих они знали и двор, где поросятами были, не забывали своим инстинктом звериным.
— Мать, пойду-ка я, свиней посмотрю, — задумчиво глядя на пургу за окошком, сказал он своей старухе. — Вторые сутки метет.
— Чего это ты вдруг — ни с того, ни с сего? — не поняла та внезапного его решения.
— Да что-то на душе не спокойно. Схожу, скирды проверю.
Не торопясь оделся, взял палку подлиннее (а это весьма ценный в тех безлесых местах инструмент) и пошел в белую муть. Всю местность он знал наощупь, как свой карман, а сено чуял нутром. Дошел до первого стожка, потыкал со всех сторон палкой — пусто. Дошел до второго, потыкал с одного боку, с другого — оп, что-то твердое есть. Но молчит, свинячьих звуков не издает. Неужто околела? Разгреб снег, разрыл сено руками: Матерь Божья, парнишка! Весь скукоженный, но вроде живой! Вот ведь Провидение Господне! Бросил Михалыч к черту палку, схватил находку в охапку, да бегом, спотыкаясь, в избу. Посветили в лицо керосинкой: святые угодники, это ж Якова Диденкова внучек, все его тут знают!
— Мать, раздевай его, доставай самогонку растирать да воду грей. А я — к Якову!
Третью ночь на спит Евдокия, третьи сутки маковой росинки во рту не было, аж почернела вся. Провалилась вдруг в тяжелый, вязкий, как кисель, сон и видит — стоит перед ней Митенька. Митенька — ее самый младший братик, а она в семье — первенец. Болел он с детства падучей, как ни лечили его — и в район возили, и в Астрахань, и к бабкам, — не помогало. А в позапрошлое лето, ему 21 год был, переходил речку, мелкую совсем, по колено, и случился опять припадок. Пока люди подбежали — утоп. Славный был парнишка, светлый. Стоит Митенька перед ней, взор ясный такой, глаза голубые, в рубаху чистую белую одет, в какой хоронили.
— Няня (так зовут старшую сестру младшие дети), няня, не беспокойся за Витьку, все хорошо у него. У наших его нет, я потом все стожки обошел, его и там нет, все хорошо у него, не беспокойся, няня.
Очнулась Евдокия ото сна, а уже заря занимается, и воздух тихий, прозрачный, словно никакого бурана и не было.
— Ваня, вставай скорей, беги к председателю, проси лошадь, надо в Досанг спешить.
Ивану объяснять не надо, одна заковыка есть: председатель вообще никогда, с тех пор, как он из плена вернулся, не давал ему лошадь, да и вообще был с ним строг. До войны-то Иван был в колхозе на виду, первый голос на селе, что тот Шаляпин, а сейчас притих, обособился. Мало ли что там, в плену, было? Может, он враг народа какой или изменщик тайный?.. Это потом, в пятьдесят седьмом году, Ивана вдруг вызовут в райвоенкомат повесткой и военком, контуженый майор с обожженным лицом, вручит ему справку о полной реабилитации да в придачу две медали: ценнейшую «За отвагу» и обязательную для всех участников войны «За победу над Германией». И выйдет Иван оттуда другим человеком. Родина помнит, Родина знает, а пока ты есть тот, кто есть сейчас. Тем более, что Евдокия младшую свою, Тамарку, в колхозные ясли в сорок втором водила, но до сих пор с колхозом не рассчиталась. Так какая вам лошадь при таких раскладах?
Но председатель не был ни гадом, ни жлобом, просто должность у него такая. Все понял с полуслова, лошадь моментально дал, а запрячь в сани — дело секундное. Председателя вообще-то уважали. Не то, что депутата — был в Петропавловке и депутат. Бывало, идет он по селу, а босоногие сорванцы бегут за ним в отдалении (ближе — боязно), поднимают горячую пыль столбом, дразнятся: «Депутат, депутат, ходит — яйца висят!».
Рассупонившись, не чуя мороза, гнал Иван изо всех сил кобылу по снежной целине. Подлетел к тестеву дому, бросил поводья кое-как и бегом, забыв про раненую ногу, в хату. Со свету не видя толком, снес пару табуретов и сразу — к печке. А на ней кокон в одеялах лежит, и лицо на него бледное смотрит… Сынок! Упал старый солдат на колени и зарыдал в голос…
Витька был совсем плох, так что речи о том, чтоб везти его, и быть не могло. Вернулся Иван в Петропавловку, председателю на радостях поставил бутылку магазинной водки. Тот не побрезговал, добрая душа, взял. Витьку гусиным жиром оттирали, горячим молоком с содой отпаивали. Кто-то из соседей принес баночку, а в ней на два пальца мёда засахаренного — угощение невиданное, лекарство редкостное. Через это все он и начал поправляться.
Спустя три недели приехал за ним отец (председатель, на удивление, снова лошадь дал без разговоров). Дома мать на радостях ревет белугою, сестры, Нинка да Тамарка, — тоже. Вот бабы дурные, все бы им мокроту разводить… Счастливо же сложилось!
Виктор Иванович спустя 70 лет с того случая жив-здоров. Мощный старик, любитель витиеватых тостов и споров «за политику», он, как и сестра его, Тамара Ивановна, не любит вспоминать ту далекую зиму. И только ноющие к перемене погоды руки и ноги не дают забыть свое второе рождение, совпавшее с Рождеством.