Крупные белые снежинки, как маленькие подсолнушки, кружатся около крестовины оконной рамы. Утро ещё чернеет: окна находятся на западной стороне здания. Скоро десять. Жёлтые окна массивных одноэтажных домов напротив жгучими пауками переползают слева направо и наоборот, если я попеременно закрываю глаза. Когда ветер порывами давит на стекло, снежная лавина на мгновение ослепляет, и пространство за окном сплющивается в белый холст.
Хорошо, что в кабинет никто не заходит. Разгар рабочего дня, работа налажена. Можно постоять у окна, передохнуть. Я закрываю совсем глаза, и тогда ветер, снежинки и огни начинают раскачивать плечи. Меня знобит… Может, домой? Открываю глаза: снежинки разлетаются и кажется, что прямо в лоб темнота выстреливает яркими глазницами окон. Отпроситься – и домой, в постель. Пусть даже в одежде, но в постель, чтобы плечи и щёки не дёргало жаром и холодом.
– Подвезти вас, или как? – топчет снег около служебной машины шофёр. Я отмахиваю головой отрицательный ответ, подхватываю руками отпавший от шляпы мохнатый воротник пальто и мелкими шагами бегу по заметённой тропинке. «В туфлях, что ли? – мужчина вглядывается в поредевшие сумерки. Снег облепил мои ноги почти до колен, и он сомневается: «Не-е, с ума поди не сошла», – и забирается в кабину.
Я думаю, что дома меня никто не ждёт, а оказывается…
– Мама, мы тебя потеряли! Звоню, тебя нет на работе.
– Почему потеряли? Я предупредила…
– Деду плохо!
– Где он? Дай тапки, ноги мокрые.
– Шёл на кухню, упал. То ли сердце прихватило, то ли астма: синий весь был.
– Скорую, ну! – Я рвусь на кухню.
– Мам, деда уже в спальне, – она подхватывает упавшее пальто.
– Скорую, быстро! Папа? – я вбегаю на полусогнутых в комнату. На фоне окна пугающими силуэтами замаячили: чёрная, в серую клетку, рубаха; в крупную седину – чёрные волосы; белая крестовина окна… За окном – по-прежнему не утихающий снежный подступ ранней весны.
– Ты почему не лежишь! – я падаю на подоконник локтями, выворачиваю набок голову, чтобы увидеть каменное лицо отца и сдвинутые мохнатые брови.
– Приехала?..
– Да… прибежала. Тут недалеко же… – я ловлю его ласковый взгляд. – Плохо тебе?
– Не отпускает…
– М-м-м! Доча, корвалол, много… весь лей… на сахар…
– Сахар не надо. Я уже всё пил…
– Не отпускает? – охаю и я. Он горько машет головой. Потом тихо (что ж так тихо-то в доме! часы ещё эти лязгают!):
– Дочь, давай сварим картошку «в мундирах»! И огурцы достанем. Так в детстве мы с мамой – сядем, что там после войны было: хлеб, картошка да огурцы… Я бы поел…
Отрываюсь от окна и опрометью бегу на кухню. Мне хочется говорить – говорить: в доме очень тихо, эти ещё часы! Тапок в них, что ли, бросить?
– Конечно, сейчас сварим! Нам это раз плюнуть…
В коридоре меня перехватывает дочь:
– Мама, успокойся, у нас есть суп, салат! Зачем ещё варить? Ты посмотри, сама огнём горишь!
Я держу взглядом её зрачки и шепчу в малиновые губы:
– Это не составит нам труда, доченька, правда! Мы сделаем всё, как надо.
Скорая! Слава Богу, действительно скорая. Хорошо, что медсестра крепкая: я могу повесить ей папу на плечо. Она торопит меня:
– Пот крупный. Довезти бы быстрее.
Я обуваю его. Ботинки кочевряжатся (папино словечко проскальзывает), выламывают мне руки, но я справляюсь и с ними.
– Куда босиком! – басит шофёр, оттесняя меня от больного.
Дочь, клацкая зубами, мечется в коридоре:
– Я тебя в чём пущу? Ты же в туфлях с работы…
– Калоши дедины давай…
– Упадёшь, они скользкие! – но обувает меня.
Мы мчимся по снежному городу. Вчетвером. В жёстком салоне ещё советской кареты скорой помощи. Мотор ревёт. Медсестра кричит что-то то по рации, то шофёру. Никакого реанимационного оборудования в скорой нет – это просто машина. Нас швыряет на поворотах:
– Я держу тебя, папочка! Крепко!
Медсестра затравленно смотрит на нас:
– Пот больно крупный. Да ослабь ты маленько!
– Ничего, а то упадём! – не поддаюсь я.
– Ослабь, говорю, – рычит мне в шляпу медсестра. – Очки зачем-то нацепила. Кого смотреть?
Папа лежит у меня на груди. Вдруг он, не поднимая головы, говорит радостно: «Валя, сердечко моё, это ты! Хо, да всё хорошо… хорошо…» Я открываю рот и глухо кричу куда-то внутрь себя, в утробу. Звуковая волна проходит легко даже через согнутое тело и дробью пробивает пятки. Медсестра долбит меня рукой по щеке:
– Кто эта Валя? Сестра, что ли? Жена? Умерла, поди?
Я хватаю воздух горячими губами, больно ударяюсь о заиндевевшее железо машины: шофёр дал по тормозам.
– Да ослабь ты, – уже ласковее рычит на меня медсестра.
Я упрямо сжимаю железные прутья рук. Шофёр рубит по ним ребром своей обветренной пятерни, и я, отпуская тело отца, скатываюсь по скользким ступеням машины через открытую дверь в пушистый сугроб.
Как быстро увозят каталку! Около железных дверей больницы её тормозят, двое в белом бегут открывать ворота приемного отделения. Секунды, но я успеваю подбежать и вцепиться обеими руками в холодный остов тележки. Кто-то лихо отталкивает меня сухим бедром, калоши скользят по закатанному снегу. Я опять падаю, не чувствуя тверди, как во сне, и кричу, уже слыша собственный голос: «А-а-а-а-а!» Дверь в приёмную захлопывается сама собой. От машины скорой помощи бежит ко мне медсестра, на ходу поднимая отброшенные при падении очки и шляпу, провожает в приёмное отделение.
– А обувь её где? – спрашивает врач. – Почему без обуви, вся мокрая?
Медсестра хлопает себя по крутым бёдрам и бежит опять на улицу. Через минуту я уже любуюсь на новенькие блестящие калоши, купленные отцу к началу весенней оттепели.
Беда не приходит одна! Очень сильно написано. Надеюсь будет продолжение.
Спасибо!