Один. Не один. Со всеми
Построю лабиринт, в котором смогу затеряться с тем,
кто захочет меня найти…
(Виктор Пелевин. Шлем ужаса)
Здравствуй, Бог, я Анна.
Здравствуй, Бог. Мы скоро с тобой встретимся. Ну ты же примешь меня в Рай? Ты должен сделать это для меня, я достаточно страдал для этого. Ведь страдание – главный критерий попадания в твой закрытый клуб по интересам. Но если ты все-таки не воспримешь мои пассианарные заслуги, то, пожалуйста, молю тебя, Боже, договорись со своим блудным рогатым пасынком, чтоб отправил меня на первый круг. Мне очень хочется рассказать Платону и Аристотелю о существовании экзистенциализма. Возможно, они захотят умереть снова. Разве не забавно будет посмотреть на это, Боже? Нас с Христом это весьма повеселит; хоть ему и разодрали спину колючками, однако ж, уверен, он остался веселым парнем. Судя по мультфильмам… И вот только не говори, что мультики врут. Тогда я точно не доживу до своего самоубийства.
Скажи мне, Боже, в чем смысл жизни? Не увиливай, я знаю, что наш роман ты уже давно написал и поставил на полку пылиться. Постмодернизм для нечестивцев и колумбийцев. Хотя меня сейчас можно обвинить в перечислении синонимов. Не может же быть все так просто, как у Камю. Ты же специально выдумал этого яйцеголового француза, чтобы схоластические пиздюки не расслаблялись. Признайся, Боже, и покайся, тебе просто интересно наблюдать за нашими муками, Боже, ты же просто очередной банальный садист, признайся, Боже, ты же очередной банальный садист, признайся, Боже, ты же очередной банальный садист, признайся, Боже, ты же очередной банальный садист, сраный ты недоумок, почему ты молчишь, почему не отвечаешь мне в виде горящих кустов, почему пророки мне не являются оборванной братией, все вонючие и с колтунами на небритых моськах, уж и не хочу представлять, что у них между ног, признайся, Боже, ты же очередной банальный садист, признайся, Боже, ты же очередной банальный садист, признайся, Боже, ты же очередной банальный садист, признайся, Боже, ты же очередной банальный садист, сука, разрази меня молнией, если это не так, и докажи тем самым мои велеречия, признайся, Боже, ты же очередной банальный садист, если ты вообще существуешь, признайся, Боже, ты есть или тебя нет, ну же, дай мне дернуть тебя за твою еврейскую бороденку, я не верю, что ты настолько умен, для того чтобы выдумать математику, я не верю, что ты смог выдумать неокортекс и порно с тентаклями; как такое гениальное существо, как ты, Боже, могло так проебаться с человечеством? Настолько, что оно начало тебя отрицать. Или хочешь сказать, что Сорокин писал именно про тебя, эпично и анально-генитально распластав текст о превосходстве творения над его создателем? 23 000 пощечин тебе, Боже, за такой проёб. Боже, такой проёб… А ведь в таком случае, мы действительно твои дети, Господи. С твоими неудачами, которым несть числа, может сравниться только тьма тьмущая неудач человеческих. Рождение – первая из них. Хотя в этой, первичной проебательской детерминанте виновен как раз таки и не субъект; бедный, с самого своего первого вздоха становится безвинной жертвой, которая просто не в состоянии следить за мудями прародителя. Не это ли главная насмешка? Не это ли гениальнейшая шутка, которую когда-либо могло лицезреть наше сонное царство? Всем смеяться, всем без исключения, ведь шутка действительно стоящая, не так ли, Боже, величайший садист из садистов? Признайся, Господи, между твоими творениями и тобой был, есть и будет один-единственный праведный, благочестивый, жесткий и жестокий садомазохизм, а больше и быть ничего не может: ни любви, ни ненависти – плеть, кляп и крики – с этого начали – этим и продолжаем, это ли не счастье? Твой отпрыск знает…
Не серчай на меня, Боже, ведь я буду весьма удобным подопытным для твоего хитровыдуманного рогатого пасынка, поелику уже сейчас знаю, где мне суждено поселиться: в Лесу самоубийц в седьмом круге буду с Достоевским и Лондоном есть бобы и пердеть вместе с чертями в их дантовый серный – сраный – унисон. Брось эти сказки о деревьях и псах. Брось все эти сказки, Боже, и уже растворись в вере и неверии в себя, да и в других. Ведь если нет оригинала, откуда тогда взяться симулякрам…
… За окном ночь стелется. Хотя… уже постелилась. Гостиничный номер какой-то розовый весь, но это только кажется. Видать, к моим глазам просто прилила кровь, или красная медуза присосалась к моим ушам и сейчас закачивает мне в голову розовое, хлюпающее желе. И череп им наполняется. В том числе и глаза. Темно и тускло.
Клементина ушла.
… Когда я открыл ей дверь и впустил в номер, она спросила, оглядывая апартаменты, как мне хочется ее называть.
– А почему «Клементина»?
– Это имя героини фильма, который мне очень нравится.
И что это за фильм? – она сняла пальто, бросила на кровать.
«Вечное сияние чистого разума», – я вижу ее живот, не прикрытый черным топом, который стягивает только ее маленькую грудь. Я вижу ее тонкие ноги в сетчатых чулках. Узкую юбку, сквозь которую не вычерчивается контур трусов – она там без них. Один сплошной диссонанс. Дездемона предпочитала носить топ с черными брюками с высокой талией. А юбку – с черной майкой и розовым кардиганом. Розово-персиковые розы подходят к ее платью. Ее привычка – красить губы в два оттенка красного. Ее привычка – обильно вырисовывать брови. Ее привычка – обильные тени на веках. Ее привычка – сжимать губы, когда ей досадно. Ее привычка – цокать языком, когда она с кем-то заигрывает. Мне всегда хотелось облизать ее родинку на животе с правой стороны.
– Никогда о таком не слышала.
– Там Джим Керри в главной роли, – я мнусь в нерешительности перед ней и кроватью, которая невоздержанно и неуместно разрослась перед нами. Нам обоим неловко? Или только мне? Кажется, что кровать на каждом шагу. Не могу и пошевелиться.
– Это комедия? – она гуляет по комнате, щупает вещи.
– Нет, это философская драма.
– Ну, Клементина так Клементина. В фильме она красивая?
– У нее синие волосы, – я смотрю на ее голую поясницу. У Дездемоны не было загара. У Дездемоны я не различал на коже пор. У Дездемоны кожа не была похожа на закопченную кору.
– Ты бы хотел, чтобы у меня были синие волосы? – она оглядывается на меня. Смотрит и улыбается, не обнажая зубов.
– Пожалуй, что нет, – уныло лыблюсь, глаза не в том месте, в каком должны быть, нос сместился, все лицо перекошено.
– Тебе нравятся мои волосы? – Она повернулась ко мне. Волокнисто всматривается. Мне некуда деть руки, поэтому они оттягивают карманы моих джинсов.
– Да. Они неплохи. Если, кроме головы, их нигде нет.
Она смеется. – Не беспокойся, пизда у меня бритая! – Есть что-нибудь выпить? – Ей наскучило перекидываться со мной вспотевшими фразами, она уселась на кровать, сдвинув пальто в сторону. Я убрал его в шкаф.
– Есть водка.
– Блять! Пиздец ты галантный. Ни шампанского не подготовил, ни мартини – нет?
– Ну знаешь ли, – ставлю напротив стул и сажусь, – мне еще не приходилось напаивать проституток. Обычным тянкам была потребна и водка.
– Чистая, что ли?
– Не, с газировкой или соком. Хотя некоторые пили и чистую. – Я обхватил себя руками. Мускулы напряжно мнутся под кожей, то смыкаясь, то размыкаясь.
– Ладно. Давай водку. – Она откидывается назад, уперев руки в матрас, запрокинула голову.
У меня по ногам гуляет дискомфорт, как от просмотра гротескного сплаттер-панка. Как если бы кто-то проколол ноготь, выдавил глаз или начал безбожно рубить чьи-то или свои конечности. Неприятный эмпатический резонанс.
… Ну скажи мне хоть что-нибудь! Я уже не могу ждать! Ожидание душит меня, сосет, глодает, обкусывает мои кутикулы, которые я сам кусаю, когда выпиваю виски. До мяса, крови и боли. Потом обматываю пальцы пластырем, кожа под ним морщится, и липнет потом к ней пыль.
Скажи мне хоть слово. Такая же упертая, как я. Горделивая. Самовлюбленная. Горделивый. Самовлюбленный. Заносчивый. Назойливый. Обманчивый. Неинтересный. Многословный. Муторный. Злопамятный. Мнительный. Плаксивый. Я.
Задушить бы. Оттаскать. Выплюнуть. И снова прожевать. Все твои косточки. И не глотать до той степени, пока уже ничего изъелозить уже нельзя в тебе будет. Чтоб причина расстройства исчезла.
И сказать невозможно. Не высказать. Ни тебе, ни кому-то. Потому что всё, что бы ни сказал, будет казаться нытьем.
Красная медуза зависла под потолком и всё красит и красит обозрение в розовый. Вливает в меня свои сопли. Член обмяк, скукожился. На трусах, чую, разрастается мокрота́. Предстательный сок проступает капелькой сквозь ткань. Если встать или пошевелиться, то почувствую кожей пениса и лобка неприятный холодок, будто описался. Ничто не вселяет в человека столь уверенности, как чистое белье.
Ухожу в ванную, чтобы вытереться. Как только оголяюсь, до носа доходит острый солено-кислый запах меня. Салфетка присыхает к промокнутой головке, крайняя плоть, прилипшая, не отстает от бумаги. Приходится ее отдирать, сморщенную, воспаленную от соприкосновения с грубой поверхностью салфетки. С интересом и удовольствием наблюдаю за тем, как из уретры за бумагой тянется густая жилка остаточной спермы и постепенно вся оттуда выходит округлой белесой полосой. Бросаю мокрые трусы в ванну, заворачиваюсь в полотенце и возвращаюсь в комнату, где кровать – вздыбленная, где на полу валяется пустая бутылка водки «Абсолют»; возвращаюсь в ту же позу, в какой после ухода Клементины задумчиво коротал остаток ночи и вертел в ладони анальную пробку, которую Дездемона подарила мне в разгар винных игр, – ссутуленный, локти на коленях, пялюсь то на пол, то на розовый, мерцающий камушек на пробке. Мне всегда хотелось думать, что Дездемона ею все-таки пользовалась…
– А поесть что-нибудь найдется? – говорит она, когда мы оказываемся на кухне и я шарюсь в холодильнике в поисках «Абсолюта». – Самую малость, а то вдруг ты захочешь анал, – игриво доканчивает она свою реплику.
Я говорю – да, кое-что есть. Я говорю, что хочу задержать ее на всю ночь.
– Если есть деньги, то хоть на всю жизнь, сладкий. – Я чую спиной, что она улыбается. Я чую, что она добилась своего – я смущен. Я чую, что медуза сделала атмосферу еще более угнетающей. Я чую, что с потолка падает радиоактивный свет, который меня выедает.
Я чую, что мне нужно выпить.
Я ставлю на стол фрукты. Больше всего там мандаринок.
А потом вспоминаю наконец, что передо мной простая шлюха.
– Хм, знаешь (я распечатываю «Абсолют»). А ведь я весьма смущен.
Ее довольная улыбка.
– Да, весьма, знаешь ли (снял пластиковую упаковку с пробки, выбросил в ведро, грызу кутикулу на указательном пальце).
– Но вот потом вспоминаю вдруг (ставлю четыре рюмки на стол рядом с тарелкой фруктов).
Удивление на ее загорелом лице. (На Дездемону она похожа только преданной любовью к стрелкам на глазах).
– Эй! А зачем четыре-то?
– Не беспокойся – это для меня.
Ее бровь подскакивает. В глазах вижу хитрецу. Сучество.
– Но потом вспоминаю. – Я открываю водку. Она с журчанием льется в одну рюмку до краев. Потом с тем же журчанием льется во вторую. Я предельно сосредоточен. А Клементина ждет. Я наполняю третью. Я наполняю четвертую. Глаза девушки блуждают по столу и от скуки не знают, за что бы уцепиться, чтоб не бегать туда-сюда.
– Ну так что ты вспоминаешь?
– Я вспоминаю, что ты обычная шлюха.
– Ах ты с-с-сука. – Между моими словами и ее нет и мгновения. Ее голос погрубел. Ее артикуляция безупречна.
В это время я забываю, кто я, и опрокидываю первую рюмку водки. Она полностью заполняет рот. Накрывает меня серым тентом. Паника. Захлебываюсь. Горло больно распирает. В мозгах мешается ощущение боли в глотке, жжения в ней и горечи, холода на губах, по которым текут выплеснутые остатки холодного «Абсолюта». Я сглатываю, сглатываю, сглатываю. Святые заветы порнографии. Не вдыхаю, только сглатываю, чтобы не нервировать и так охуевшее горло. Клементина все это время смотрит на меня с неприкрытым презрением.
Я смотрю на нее с любовью и нежностью. По телу течет тепло.
– Я не в обиду тебе. Нет.
Она отколупывает дольку мандарина и жует.
– Я имел в виду, что … (кусаю мандаринку и сосу из нее сок, чмокаю) Просто всегда я робел перед кем-то, когда речь заходила о … речи. Никогда не находились нужные слова. Практически ни при каких обстоятельствах. Поэтому и робость. А из-за робости не было слов. Такой вот герменевтический круг.
– Я не знаю что такое герме… этот круг.
Она жует дольку мандарина. Продолжает смотреть на меня как обиженный подросток.
– Герменевтический круг. Замкнутый круг.
Придвигаю к себе вторую рюмку.
– Ты намерена много пить?
– Сам говори, сколько мне пить. Я же просто шлюха, забыл? Обидчивая, строптивая шлюха, которую и обижает-то, что она шлюха. По крайней мере, когда ее тычут в это.
– Ммм… Ну тогда в этот раз давай со мной.
– Мне пофиг.
Наливаю в опорожненную мной рюмку водку для Клементины.
– Просто мне всегда было очень сложно раскрепоститься перед людьми, быть с ними искренним. Мне этого хотелось. Но я не мог, опять же, найти нужные слова. А водка мне помогает, сильно помогает находить для своих монологов точные выражения. Настраивает меня на непрерывный умственный поток, без запинок. Потому что трезвый я всегда заикаюсь, заговариваюсь, забываю слова. Пьем?
– Пьем.
Снова паника, снова горечь и жжение. Снова горло протестует от такого объема, его заламывает и не отпускает, внезапно схватывает. Сглатываю.
– Ох, блять, – морщится Клементина и смачно кусает мандарин, как яблоко. Сок течет по ее голой руке и капает на стол.
Она приходит в себя. И сдавленным голосом:
– А то, что я шлюха-то тут при чем? – Она оперлась на стол локтем, по которому следует, подсыхая, струйка сока. Продолжает смачно вкусываться в изорванный мандарин.
– А это – просто эксплуатация твоей маргинальной роли. С моей стороны это, конечно, форменное свинство.
– Ты имеешь в виду, что по сравнению с тобой, я просто кусок говна? Поэтому со мной тебе комфортно говорить? – Мандарин превратился в кучку изжеванных лоскутов.
Я выпиваю третью рюмку. Нарастающий страх смешивается с отвращением.
– Нет, не кусок говна. Просто разговор с тобой не будет чем-то настолько важным, что от него будет что-то зависеть. Поэтому и страх нужно от себя отринуть. То, что я тебе скажу, никак не повлияет на твое отношение ко мне. Я плачу тебе деньги, а ты слушаешь.
– И отсасываю. И жопу подставляю. – Она облизывает липкие пальцы. Пахнет цитрусами.
Я пью четвертую. Облегчение оттого, что один рубеж пройден. Голова наполняется мутным теплом и паром. В глазах пена.
Я улыбаюсь.
– О! Чую… как гномики мне мозги массируют. – Я показываю пальцами над черепом, как они это делают. Я расслаблен. Я растекся. – Так ручками своими меленькими… массируют.
– Гномики? – Она облизывает пальцы и локоть. Ее глаза – это скепсис.
– Ага, – улыбаюсь. – Это четыре сакральные рюмки, после которых я начинаю красиво говорить. Так вот.
Я жую дольку мандарина.
– Все вот считают, что проституция – это оскорбление и принижение женщины, – я откинулся на спинку стула. Клементина посматривает то на фрукты, то на меня, обводя кончиком пальца ободок своей пустой рюмки.
– Налей.
Она ткнула ногтем рюмку, та поскользила по столу в мою сторону. Я наливаю, придвигаю к ней.
– Хотя на самом деле это унижает не женщину, а мужчину. (Клементина резко запрокидывает голову с вставленной к рот рюмкой. Возвращает ее пустой. Морщится) Просто представь: никто тебя не хочет любить, ласкать, кроме как за деньги. Это же кошмар. Это провал всей жизни.
Ее ухмылка сквозь страдальческую гримасу.
– Мишель Уэльбек писал об этом. О расширении пространства борьбы, когда секс становится уже не просто биологически обоснованным механизмом репродукции вида, а фактором престижа и статусности. Ты вот думала о том, что женщине дана сила сделать из мужчины или психически здорового индивида, или превратить его в психически нестабильного параноика?
– Каким образом? – Она вздыхает.
– Занявшись с ним сексом или отказав в этом.
Я встал со стула, подошел к окну и глянул на высотку вдали, подсвеченную фонарями.
– Сейчас идет борьба не за продолжение рода. Не за обладание кем-то. Женщиной ли в общем или только одной из ее дырок.
– Блять, эти формулировки.
– Важен сам факт ебли. Это фактор идентификации человека: успешен ли ты, являешься ли самодостаточной личностью; или ты изгой.
– Эх, меня, конечно, многие ебали. Но вот философы – никогда.
Ее взгляд подобрел.
– Отсюда как раз таки и всеобще непринятое распределение унижения в отношениях между проституткой и клиентом. Для проститутки это заработок. Для клиента – единственная возможность потрахаться хоть с кем-то, кроме распаренного арбуза или собаки.
Она прыскает и заливается смехом. Изо рта вылетают кусочки мандарина. Я пьяно посмеиваюсь вместе с ней.
– Блять, тебе бы книги писать под твоими четырьмя сакральными рюмками! – Она прикрывает рот рукой.
А я наблюдаю за ней, вкрадчиво прокрастинируя о том, что Дездемона так никогда не смеялась. Да и в общем, в моем присутствии она никогда в голос не хохотала. Нам не хватило мифа, чтобы я узнал об этом побольше.
У нее было биполярное аффективное расстройство. Ее настроение сильно скакало. От солнечного оптимизма, авантюрности. До злобы и затем поникшей апатии.
… Я верчу в пальцах анальную пробку. Клементина давно ушла. Алкоголь рассеивается, остался только один верный мне гномик, который мнет мои глаза изнутри.
Она писала, что хочет раствориться. Она писала, что у нее любовная зависимость. Она писала, что пока ей хочется только сильно-сильно плакать. А мне хотелось натащить ей цветов. Мне хотелось исцеловать ее впалые щеки. Мне хотелось слизать ее тушь с ресниц и закашляться от горечи. Мне хотелось облизать кончики ее пальцев, вымаранные во множестве чьих-то спермиев…
… она писала, что поможет мне. А я лишь спрашивал, как она это сделает. Всем своим гипоталамусным нутром ожидая только одного ответа.
Я помогу
Тебе
Но если сам этого однажды захочешь
Тогда щеки горели от виски. Тогда в горле застрял карамельный вкус. Тогда я безмолвным криком требовал от нее больше слов, а не традиционные односложные реплики, которые меня сильно обижали своей краткостью. Несоразмерность интереса друг к другу – это ли не самое страшное… Я писал ей многословные верлибры в столбик, на которые ответом значилось одно какое-нибудь безликое слово. Разгромное. Рушащее всякие надежды слово. Торчащее.
Мне хотелось с ней говорить. Мне хотелось ей рассказать. Мне хотелось обширно задушить ее словами, чтобы со всех сторон они были, как со всех сторон они вокруг меня. Ей это не было нужно. Она не хотела говорить. Не хотела писать. Не хотела рассказывать. Не хотела словесно растворить во мне свое прошлое…
Хитроумный-Идальго-Дон-Кихот-Ламанчский-Энтони-Уэбстер-Я, здравствуй. Как видишь, как можешь ты наблюдать, медуза красная все витает под потолком. Как можешь узреть, Хитроумный-Идальго-Дон-Кихот-Ламанчский-Энтони-Уэбстер-Я, я растерян, я в депрессии, моя меланхолия не похожа на Ларса фон Триера. Нет, не в том смысле, что у нее нет бороды и очков. Моя меланхолия не стремится к членовредительству или жестокости. У меня нет стремления к садизму, нет, ведь он и так однородно рассеян во мне. Я просто очередной банальный садист, Хитроумный-Идальго-Дон-Кихот-Ламанчский-Энтони-Уэбстер-Я. Я люблю порно. Я люблю много извращенного порно. Я люблю много извращенного порно с изуверством, унижением и уринацией. Я люблю смотреть на несовершеннолетних девочек, оголивших свои милые, розовые, карамельные груди. Хитроумный-Идальго-Дон-Кихот-Ламанчский-Энтони-Уэбстер-Я, мне приятны долгие посиделки за онанизмом. Мне приятно смаковать порно, мне приятно смаковать свои обратно-поступательные потенции, мне приятно смаковать собственный половой запах, мне приятен сам я, как олицетворение и метафизический стержень, монистическое сексуальное средоточие. Которое впоследствии становится неизбывным унижением. Каждодневным, расцарапанным струпом, гноящимся, зудящим напоминанием о несостоятельности всего, что когда-либо осмеливалось и наглело называться мной.
… Я спрашивал ее: чем она сегодня займется? Будет ли искать работу или попробует захватить мир?
Захвачу мир
Брошенное, безынтересное и пресное. Даже без точки или фигурки лица.
Ты с Пинки или без?
Без
Но без Пинки тебе не удастся захватить мир(
Ну дяяяяяя
Как в груди сильно и невоздержанно копошатся розовые сгустки от этого «дяяяя». Сколько в этом детскости, сколько в этом непорочности, интимного заигрывания. Которое я сам себе в большинстве надумываю.
Ну так возьми Пинки с собой. Он пригодится.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Он занят.
Здравствуй, Бог, я Анна. Эту книгу я украл для Анны. Ты это знаешь. Здравствуй, Бог, и скажи. Расскажи о моем желании. О моем вожделении к Анне, о том, как я засматривался в ее широко оттопыренное декольте, откуда виднелись налитые яблочки ее грудей; как я засматривался на ее оголенно вычерченную лосинами попу, на ее плавные губы, на ее пухлые щеки, запыленные бледным сиянием анемии; расскажи мне, Господи, о моих фантазиях, о минете и кунилингусе в ванной с Анной, о ее ягодицах в моих руках, об их разведении и о раскрытии ее розовых, влажных, призывных, лепестковых губ; о ее груди, прячущейся в фиолетовом ажурном лифе; расскажи о ее мультяшном голосе, о ее стонах и криках, расскажи, Боже, поелику сам я всего этого не застал. Расскажи о моих обильных эякуляциях на ее личико и в ее теплый влажный ротик с кривоватыми зубками. Расскажи.
… Она ездила к Пинки. Она не ездила ко мне. Она ревновала Пинки. Она ласкала Пинки. Она не ласкала меня.
Он занят.
Краем мозга я понимал, что для нее Пинки – не я. Что в дискурсе планов захвата мира мне нет места. Но преклонив колени, упав на них, сильно вломившись в пол; уронив голову на грудь и веки сомкнув, под вой и жирный стон Мэтью Белами, опрокинувшись в пучину синих мутных вод и утонув, – я верил, что кошка может выжить. И мое альтернативное Я может стать тем Пинки, который занят.
И очнувшись, отплевавшись от воды, я вижу растерзанный труп кошки. И близоруко ищу у себя розовый хвост, ищу выступающие вперед два зуба, пытаюсь нащупать белую шерстку. Но нет их. Как нет Дездемоны передо мной. Ее ярко очерченных глаз и нарисованных бровей, ее черных стрелок, ее тонких красных губ, ее рыжих густых волос, патокой клубящихся меж пальцев чьих-то, и облизать потом хочется эти пальцы, чтоб почувствовать сладкий вкус; и кожи нет ее белой, флюорисцирующей. Ничего уже нет. Труп кошки. Едят опарыши. Люблю на это смотреть.
Осталась только анальная пробка с розовым камешком у меня в руке.
– Ну хорошо, вот был у нее этот Пинки, как ты его назвал, – Клементина потягивает сок с водкой из высокого бокала. – Это парень ее?
– В том-то и дело, что нет. Но больше «да», чем «нет».
После кухни мы оказались в спальне на большой кровати. Среди вороха подушек, под розовым напряжением она пила уже который бокал, а я нащупывал остатки былого величия на языке.
– В общем, она отдавала ему предпочтение, – скучно констатирует Клементина.
– Да. Хотя на что я рассчитывал?
– А на что ты рассчитывал?
– Ты сейчас издеваешься надо мной?
– Нет. Просто признай: ты банально хотел ее выебать. Во всех возможных видах. Разве не так, философ? – Сдавленный глоток из бокала.
– Нет, проблема именно в этом. Если раньше я дрочил на всех, кого я хотел, то с Дездемоной все иначе. Я ни разу не представлял ее в момент онанизма. Да, я фантазировал с ней, я представлял, как делаю ей куни, потому что до одури этого хотел; я хотел ее обильно исцеловать. Но…
– Вот ведь трагедия – не подрочил на девочку.
Досадно поджать губы, отвернуться в сторону. Грустно. Столько всего позади, целая история, яркая, красочная, а здесь и сейчас – ворох чьих-то подушек, ворох одеял, женщина, чья-то, как всегда – не моя и не для меня, которая находится со мной даже и не по милости.
– Просто мне хотелось любви. Катастрофически, маниакально, безумно хотелось любви. Не секса, а именно любви, о какой мечтал Колен. – Мой голос жалок. В нем дрожат нотки вины.
– А Колен это кто? – Она поедает вишни и глотает косточки.
– Это герой книги «Пена дней» Бориса Виана. Очень грустная история, где в конце все несчастны.
… Я хотел подарить Дездемоне «Пену дней». Я хотел подарить Дездемоне «Любовь во время чумы». Потому что наряду с «Норвежским лесом» Харуки Мураками, это самые потрясающие и грустные книги о любви.
Она говорит мне – Пена дней, значит – и присылает фото себя в ванной. Свою руку и часть ноги. Черные ногти-коготки, как у гарпии, с золотистым узором из точек – V. Браслет. И пена.
…
Ага, но вот только в романе том никто не принимал ванну.
Возможно, это осталось за кадром.
Но все там были очень несчастны.
И я тоже.
Потому что грязные?
Им нужно было помыться
Я после Маркеса и Виана ходил как пришибленный.
А после Мурками неистово мастурбировал.
…
Дездемона не любила говорить о мастурбации. Из-за неудавшихся отношений в прошлом. Для меня это была любимая тема. А потом я писал ей рассказы, присылая их частями. О том, какая она волшебная. Она говорила мне, что хочет их каждую ночь как сказку. А я очаровывался этим и писал, окрыленный, влюбленный, восторженный…
– А имя «Дездемона» ты тоже выдумал? Как Клементину? – Она зарылась в одеяла и теперь лежит на боку и смотрит на меня. Почти ласково. Почти с обожанием. Такие симуляции и не снились вам, дяденька Бодрийяр.
– Да. Когда Пинки нас знакомил.
– То есть ты знаешь ее ухажера?
– Мы были одноклассниками.
Ее это смешит.
– Он нас познакомил. Представил ее как Ванессу.
– И это тоже ненастоящее ее имя, как я понимаю?
– Да.
– Пинки, Ванесса, Дездемона. Тебя там тоже звали не по-настоящему? – она поднялась на локоть и положила на подставленную ладонь голову.
– Меня там звали Аллан. Но не все. Очень давние друзья не приняли это имя и обращались по-старому.
– Аллан… – Она тянет гласные. Обласкивает мое имя своим нетрезвым голосом, словно льет на него тягучий сироп. – Аллан… – Мне приторно от этой нежности. Медуза пузырится. – Ну так и как она стала Дездемоной?
– Я забыл имя, которым ее представил Пинки. А мне хотелось воды, которая была только у нее. И вот я уже как будто бы к ней обратился, нужно назвать имя, а я его не помню. Ну и сказал первое, что пришло на ум. Дездемона.
– Как ты меня назвал? – Ванесса обернулась ко мне, чувствуя, как Дездемона прирастает к ней.
– Хочешь, я буду всем представляться Клементиной? – Она покусывает губы. Свои я нещадно жую.
– Клементина.
– Да? – Ее бархатный голос. Вплетается в щупальца медузы. Все розовится. На стенах мерцает слизь. Бросает на нас отсвет. Мои жилы его впитывают и взбухают.
Сглатываю шершавый комок.
– Я тебя купил на эту ночь, чтобы лишиться девственности.
Щеки горят.
– Мне уже 21 год.
Красный потолок.
– И что-то мне подсказывает, что по-другому заняться с кем-то любовью мне не удастся.
Я наблюдаю за ее реакцией.
– Чего? – Ох, бля-я-ять… – Ты серьезно?
… Она ушла в ванную.
Она привстала на постели. Растрепанная. На щеке отпечаталась ладонь. Она утомлена, ее сморил алкоголь. В ее глазах поволока. А меня тянет смотреть на стену с узором на обоях.
– Мне нужно освежиться, милый, – говорит она.
Она говорит: «Я скоро».
Она уходит в ванную. Слышу щелчок замка. Слышу воду. Так бы и сидел тут до утра в этой позе среди подушек. Потому что сейчас вдруг спокойно. Сейчас хорошо. Тело растворилось в красной медузе. И будто бы могу еще что-то. Будто бы надежда во мне взбухает как пышной розы бутон. И обширное пространство развертывается виртуальной моделью, где могу летать и прыгать до неба. Но я знаю. Я знаю, что завтрашней свободы нет.
Меня обложили. Я их чую. Я окружен. Мне не выйти уже из этого номера. Ни утром, ни вечером. Уже никогда. Все выходы заблокированы. Хотя какие здесь могут быть выходы… В мире остался один этот номер. Последний из миллиона таких номеров. Когда Клементина уйдет, я умру.
Я все понимаю, Боже. Я все понимаю, Сиддхартха Будда Гаутама. Мне все предельно ясно. Но я не могу смириться с этим. И как самурай, я должен принять смерть, понеже не могу унять тоску.
Медуза кустится в небе красным обвлаком. На меня падают красные капли.
Здравствуй, Боже. Мой возлюбленный садист. Я по образу и подобию твоему создан. Прими меня таким, Боже. Ведь принимаем же мы свое отражение. Я предстаю пред тобой, коленопреклоненный, мне на лицо струится розовая морось. Я рожи тебе строю, Боже, я язык как можно дальше выставляю изо рта. Я схожу с ума, Боже. У меня психоз.
Расскажи мне, Боже, напоследок о моих стремлениях. Расскажи мне, Боже, о желании. Расскажи мне об остатках. О том немногом, что еще есть в голове. Скоро случится мой первый раз, это нужно отпраздновать. А лучше всего это сделать выстрелом из пушки… жаль только снарядом мне не быть, не быть мне пылью, которая осядет на лицах собравшихся меня оплакать. Я не курю сигар. Я не ношу панамки. Я не принимаю наркотики. Я не пишу репортажи. Я не икона и я не кумир. Я просто следую заветам святых прародителей – Сартра и Камю – и прерываю весь этот бред единственным возможным способом.
Я слышу, как вода перестала шуметь. Я слышу щелчок замка. По моему лицу следуют ее пальцы. Она накрывает мой лоб своей прохладной ладонью. Целует меня в губы, едва их касаясь. От нее исходит свежесть. А я – растекшийся, лениво принимаю ее ласки. Она встает коленями на постель, кровать проседает под весом. Я чувствую образовывающееся скрозь темноту и розовость тело Клементины. Она массирует мне лицо, нависнув надо мной. Проводит пальцами по спекшимся губам и облизывает их потом влажным, обильным языком. Я открываю глаза и вижу ее. Во все том же топе. В черных ажурных трусиках. Она замечает мой взгляд.
– Я подумала, ты сам захочешь их снять с меня…
Клементина притягивает меня к себе. Я обхватываю ее тело и заваливаю на кровать, присасываясь к ловящему воздух рту. Мгновенно слизываю ее помаду, едва исчувствовав сладковатый привкус; мой язык гуляет по ее губам, по ее языку, ласкаясь с ним, проминая его и вдавливая; я хочу проглотить ее рот. Я изголодался. По ласке. Нежности. Страсти. Я глотаю ее слюну, я глотаю ее перегар, я глотаю ее кислые вкусы. И мне хочется еще. Мой пенис вибрирует, дрожит и уже, чую, источает смазку. Головка пульсирует, а ствол болит от вколачивающегося напряжения, толчками выдавливающего из меня дурно пахнущую влагу. Мои ладони смакуют ее тело. Я целую ее, открываю глаза и смотрю на ее лицо, блаженное, спокойное; она не видит моего взгляда, ее ресницы не вздрагивают. Я хочу раздеться и раздеваюсь. Как можно сильнее раскидываю вещи по номеру, по мышцам носится сладкая щекотка, которой нужен взрывной выход. Тело полнится возбуждением и силой. Пока я стягиваю с себя рубашку, джинсы и трусы, Клементина с раздвинутыми ногами смотрит на меня, покусывая и облизывая свои покрасневшие, вспухшие от засосов губы. – Давай философ, – голосом с придыханием, – люби меня… Мой член устремлен в необозримую вечность. Я пачкаю в предстательном соке ее ногу, когда наваливаюсь на нее сверху и снова накрываю ее рот губами. Она сжимает мой хуй в руке, тянет его на себя, водит большим пальцем по скользкой головке. Я целую ее шею. Она стонет. Я облизываю мочку ее уха, а она елозит моим пенисом по своему горячему телу, по дрожащему животу, пачкает в слизи трусики и вдавливает в них, в самую промежность, хуй. Мои легкие трещат от напряжения, в них закачивается слишком много воздуха, сердце колотится, пристегнутое ржавой цепью. Я снимаю с нее топ, приникаю к ее маленькой груди губами, скольжу ими, присасываясь, по мягкой призывной коже, исчувствуя нервами упругое нежное наполнение под ней, обвожу коричневые окружия, сосу ее вздувшиеся соски и приминаю их твердым языком. Клементина стонет, ерошит мои волосы на голове. Мечусь от одной груди к другой, исцеловав каждую и облизав. Поднимаюсь на руках и любуюсь личиком Клементины. Ее шевелюра разметалась по подушкам, а глаза, влажные, обволакивают меня желанием их проглотить. Красная медуза под потолком распространяет всюду розовый и тусклый свет. Мои радужки поглощают его невоздержанно. Они зажирают им неизбывную боль. Они зажирают неприятный вкус всей моей жизни. Они зажирают они зажирают они зажирают они зажирают они зажирают они зажирают они зажирают сладость они зажирают приторность они зажирают кислоту они зажирают соль и горечь они зажирают неимеющийся вкус ее кожи они зажирают огонь «Абсолюта» они зажирают его остроту они зажирают удушье они зажирают память они зажирают ее красоту они зажирают ее несоответствие они зажирают они зажирают звук они зажирают аромат они зажирают мягкость они зажирают бархатность они зажирают жидкость они зажирают объятия они зажирают поцелуи они зажирают массирование они зажирают слизь они зажирают возбуждение они зажирают катарсис они зажирают прокрастинацию моцион ожидание они зажирают ночь стих монолог медузу имитацию голос возбуждение желание эрекцию член смегму они зажирают стон вдох выдох стон вдох выдох стон вдох выдох стон они зажирают карамель безмолвие кавайные ушки топ вспухшие бутоны грудь ногти они зажирают опустение опустошение деструкцию отчуждение осуждение басы вибрации брошенность одиночество упущение единичность страх поцелуи угрюмость разочарование недосып утомление гротеск требование устилание протест синтез крик упрочение жир звук экстаз экзальтацию творчество муку изобилие повторение транс они зажирают они зажирают они зажирают тягу они зажирают восхищение они зажирают восторг они зажирают Бога они зажирают слова они зажирают Анну они зажирают наслаждение они зажирают утро множества дней они зажирают книги они зажирают Камю они зажирают Фромма они зажирают Маркеса они зажирают Бегбедера они зажирают Уэлша они зажирают Паланика они зажирают Сорокина они зажирают Сартра они зажирают Соколова они зажирают Томпсона они зажирают Коупленда они зажирают Мураками они зажирают Эллиса Миллера Эндо Берроуза Пелевина Набокова Гашека Чапека Исигуро Кафку Джойса Пруста Ерофеева Эко Кортасара Сарамаго Борхеса Гессе Манна Маркса Гриммельсгаузена Руссо Дидро Вольтера Мольера Стендаля Пёрсига Плат Вульф Мура Экзюпери Бодрийяра Барта Арто Жарри Ионеско Беккета Фаулза Брэдбери разрушение Уайльда отступничество Уэллса предательство Гюго равнодушие игнорирование оставленность они зажирают захлебываются исторгают обратно и снова зажирают не имея сил остановиться из носа лезет из ушей лезет из пор сочится дискурс искус привкус капля за каплей струя за струей течет потоком захлестывает губит пригубит приголубит приласкает изластит изнежит истерзает измучит иссушит убьет ее грудь не похожа на грудь Молли ее грудь не похожа на грудь моего возлюбленного существа с глазами олененка ее грудь не похожа уверен на грудь Анны. Боже милостивый узурпатор и садист, Сиддхартха Будда Гаутама, услышь меня, Абсолют, горький, удушающий Абсолют, истина всех истин, не подвластная релятивизму, отрицанию и повсеместной деконструкции, услышь меня и поведай мне о моих желаниях, поведай мне, Боже, о том, как растворялись на моем языке губы, пухлые, сочные, Молли, как цветы. Поведай мне об ее идеальной пышной груди, милой семнадцатилетней девственницы, поведай мне о той незабвенной ночи, о хрустальном лунном мерцании из окна, поведай мне о долгих поцелуях с ней, поведай мне о ее разгоряченном теле, о ее хватких губах, засасывающих язык и губы мои, о пульсации в них, когда она отпускает, нет, нет, все же о груди ее мне скажи хоть пару слов, о том ее неприкрытом сосочке, серебрящемся в темноте, таком нежном необласканном, об ощущении на языке скажи, о той нежности, что в себе таил он. О муке мне поведай и тоске. О голосе мне скажи Молли. О тех словах, что поутру она мне говорила. Ты мой… Ты мой… Ты мой… своим детским голоском.
Я вглядываюсь в лицо Клементины, зависнув над ней, голый, с обильно сочащимся стояком, и представляю на ее месте Анну. Представляю на ее месте Молли. Я вцеловываюсь в Клементину, стараясь забыться во впечатлении. Я сравниваю их груди и ощущения от поцелуев. Я вижу вместо Клементины лик шустрой Пиратки, что любила Есенина и кофе; что любила музыку и красивые книги, а я любил грезить о ней обнаженной в моменты обильной эякуляции после порно. Муза с глазами Бэмби… Анна… Молли… Пиратка… и волосы, точно патока, сладкие, ароматные; коготки стучат по приборной панели, и взгляд ее яркий, утомленный, ищущий…
Я искал в Дездемоне утешение. Ночью, в кафкианском бреду, мне хотелось лишь оказаться с ней рядом. Мне хотелось лишь, изморозившись под окнами, подарить ей цветы. Лечь рядом, и уткнуться в ее голый живот, и уснуть. Примирившись со всем миром. Исчерпав в себе первородное отчуждение.
– То есть ты, – Клементина встает на колени и внимательно всматривается мне в равнодушное пьяное лицо, – ехал на велосипеде два часа до ее дома? Потом ждал, когда она вернется от так называемого Пинки – уже было одиннадцать вечера (я киваю каждому ее слову). Морозился под чьими-то окнами.
– Ага. А потом я ей звонил и уточнял, когда она планирует ехать домой, сочиняя историю о том, что тихо-мирно бухаю у друга, чтобы она не гоношилась и спокойно продолжала свою прогулку. Ближе к часу ночи она все-таки приехала, но я прошляпил ее машину. Прикатил к ней во двор, но ее Ланесса уже была припаркована. Дездемона не отвечала на звонки, я думал, она в душе. Потом я купил букет розовых роз.
– И всю ночь караулил под окнами?
– Нет (Клементина снова укладывается на постель, подставив руку под щеку), в два часа ночи я, продрогший, дернул первую попавшуюся дверь подъезда, и она оказалась открыта. Вкатил велик, устроил букет в бутылке с минералкой под лестницей. И сидел там до шести утра. Постоянно звонил, вдруг проснется и выйдет ко мне. Потом еще пять часов на улице. А потом я уехал. Впихнув букет под дворники ее Ланессы. Ехал до дома еще два часа. А потом страдал. От ущербности.
Клементина молчит. Я рад этому. Молчи и не говори, что все это очень странно и пугает. Не говори мне ни слова о том, что у меня паранойя. Просто молчи… уже наслушался. Наслушался утешений. Наслушался лекций о личностном росте, об эмоциональной стабильности, и нестабильности, и успехе. Подрочи и успокойся…
Клементина уходит в ванную … и вот я уже тычусь носом в ее остро пахнущую промежность. Оттягиваю в сторону полоску промокшей темной ткани, мне открывается ее сочное лоно, примятые коричневые складочки с блестящим розовым в глубине. И я жадно окунаюсь ртом в это осклизлое кожное скопление, языком пробую вкус, губами обхватывая как можно больше влажного соленого пространства. От каждого движения языка Клементина надсадно стонет, вздрагивает и вертит задом. А я стягиваю с нее трусики. Хватаю руками вибрирующие ягодицы и прижимаю ее таз к лицу, чтобы вдоволь напиться соками. Я глотаю, всасываю, и рот будто полнится вареными овощами в соленом-соленом соусе… Мой язык бороздит ее морщинистые недра, вдавливает оттопырившийся клитор, она стонет, хватает меня за волосы и впечатывает мое лицо сильнее в промежность, остервенело вытирая о мои нос, губы и подбородок свою мокрую, набухшую пизду.
Кончиком языка тереблю оголившийся из-под капюшончика клитор, вверх-вниз; так долго, что с языка стирается чувствительность. Решаю разнообразить процесс и перевожу движения в горизонтальные плоскости – влево-вправо. Клементина разражается визгом, резко смыкает колени, хватая мою голову в тиски. Ее таз бьется в конвульсиях, вагина вздрагивает, Клементина кричит, я задыхаюсь в ее хлюпающей промежности, но языком продолжаю терзать и мучить беззащитные, раскрытые гениталии.
– Хватит! Хватит! – Она отталкивает мою голову. – Хватит…
Звук обрывается. Голос не слушается. И слышу только глубокие вдохи, постанывания и чувственные выдыхания.
Я отникаю от нее. Любуюсь. Отираю мокрый, резко пахнущий подбородок, нюхаю ладонь, наслаждаясь.
Она лежит.
Довольная.
Мирная.
Умилостивленная. Святая блудница. Очаровательное, милое создание космоса, раскинувшее всю себя на постели. Совсем детские груди, вычищенный от волос лобок, примятые, податливые губки, обрамленные пигментным многоцветьем. Отстраненная. Впитывает ощущение. Нежится, перекатывается, закрывая ногами свою прелесть. Потягивается, улыбается. Так отрадно мне смотреть на это. Меня тянет к ней. Я хочу поцеловать ее. Следую к ней, овеваемый ее ароматом. Нависаю, целуя в губы, глажу ее живот. Ее рот потакает мне.
Она отстраняется, смотрит на меня.
– Это у моей пизды такой вкус?
Я улыбаюсь и киваю.
– Просто меня еще никто после куни не целовал. Иди лицо умой.
Мне и досадно, и смешно.
В ванной ополаскиваю подбородок и щеки, вытираю обильно сочащийся член салфетками. Он постепенно никнет. Подмышки испускают ореховый аромат.
…
… От этих воспоминаний снова возникает эрекция. Продолжаю всматриваться в подарок Дездемоны, анальную пробку, красиво преломляющую камешком свет. Вспоминаю, как Клементина пришла ко мне в ванную и сильно схватила меня за ягодицы, прижалась ко мне сзади и накрыла мой пенис мягкими теплыми ладонями, возвратив былое возбуждение. От каждого ее движения кровь все сильнее распирала член, до боли в основании и простате. В гранях розового камешка вижу, как она встает на колени и начинает делать мне минет. Вижу в гранях свое моральное удовлетворение. Вижу ее закрытые глаза, вижу ее истирающийся макияж, вижу, как порой она давится, вижу и чую, как головка нещадно трется о ее нёбо, морщусь, но нет сил это прекратить, иначе стабильность во Вселенной порушится…
– Волшебно.
– Волшебство уходит…
– Я знаю. Знаю.
– И что делать будем?
– Наслаждаться… моментом.[1]
Что мне еще остается? Насладиться прошедшим моментом. Законсервировать его в себе, подрочить напоследок и, раскинув руки в стороны, шагнуть в вечность. Полог упадет и раскроет мне пустыню. Где мне комфортно и радостно. И увижу я куб, зависший в невесомости. Грани его серебрятся на ярком солнце, под чистым небом, ветер волнует его поверхность, и свет преломляется от этого, то розовым вспыхнет, то изумрудным мелькнет. Где-то в той пустыне, средь барханов, есть лестница приставная, которую кто-то забыл, далеко где-то, о воздух она опирается. И лошадь я увижу, белую, с пышной гривой. Совсем близко ее профиль, совсем близко ее взгляд, но туловища нет, нет копыт. И буду смотреть я на эту пустыню. Буду знать, где завис тот куб, буду знать, где зависла лестница высокая под небом. Но на переднем плане будет все та же лошадь. Смотреть на меня будет. Чего-то ждать.
Иду в ванную. Уже такую знакомую. Утро скоро. И рассвет. Встаю перед унитазом, отбрасываю полотенце. Поглаживаю твердый, равнодушный член. И представляю, как Клементина облизывала языком его головку, по стволу водила кончиком и снова скрывала его полностью во рту. Рукой движу, вперед-назад, нащупывая стабильный ритм. В пенисе вспыхивают искры боли, рука быстро устает, забивается бицепс, балансирую на грани онемения. Уставился в кафельную стену, а перед сетчаткой плывут сцены в розовом медузьем свете. В пучине его я снова лежу на кровати, Клементина ласкает ртом и ладонями мой пах, затем целует меня в губы, обдавая запахом духов, пота и спермы.
– Ты мне только одно скажи, – шепчет Клементина, – если ты девственник, то где ты научился делать такой куни?
– Ну, в этом я мастер. Вот только внутрь меня никто не хотел пускать. Я всегда был просто оральным благотворителем.
Она выпрямляется, направляет рукой мой пенис вверх, касается его кончика мокрой вагиной (а презерватив? – произношу пересохшим горлом) и медленно обволакивает его собой (нет уж, в первый раз нужно без него – выдыхает слова). А я смотрю на нее и не вижу. Вижу только, как со всех сторон меня окутывает теплота и влажная мякоть ее кожаного чехла, как в уретру вползает жар и вклинивается в мои внутренности. Клементина придавливает меня собой, я напрягаюсь, чтобы мой позвоночник не проломился под ней, приподнимаю таз, а вслед за этим ощущаю, как внутри нее всё движется вместе со мной, напрягается, сковывает и сладко отпускает, сжимает, засасывает и выплевывает.
Ладонями я накрыл ее девичьи холмики, она опирается о мои руки корпусом и скачет на мне, а я проникаю в красную медузу все глубже, ее губчатость, ее бугорки и ее впадины оплетают меня, мокрят и густо обмазывают, сверху ей под потолком привольно, шевелить своими щупальцами, втекать в меня через глаза и ноздри, через рот солено, желейно заползать. В уши лезть. Хлебаю ее и хочу еще, Клементина мурчит, елозя тазом по мне. Я сбрасываю ее с себя, из меня рвется мой гипертрофированный, елейно взрощенный Эдипов комплекс, хочу утонуть в первородном святилище, в материнской утробе и приникаю к нему ласковыми сыновьими губами, младенческим ртом ищу маминого тепла и успокоения, близости с миром, понятным, простым, Клементина стонет, кричит, мечется по постели, мой язык глубоко в ней, так узко, нащупываю уретру и играю с ней в детские игры, наивные, чистые забавы – покажи мне я покажу тебе давай целоваться можно потрогать? – Клементина громко кончает, дергается, а я с эстетическим удовольствием наблюдаю за тем, как из нее по капельке вытекают радость и любовь. Слизываю их и нависаю над ней, направляю член и вхожу в мокрую вагину, как в прорубь. Клементина скулит в духе японских фильмов, ворочается на подушках, зажмурив глаза. Руки устают держать тело на весу, переставляю их из положения в положение. Зад напряжен, мышцы взрывными толчками трамбуются в узлы, колени ищут опоры и не находят, а в пенисе назревает вспененный эякулят средь розовой пучины; у основания его замечаю, щекочущим импульсом ходит взад-вперед, нервирует. Уже мысли не о чувственном восприятии – сосредоточение только на этом зефирном перетекании.
Ноги дрожат. Руки дрожат. Мышцы лица вибрируют.
– Я в рот тебе хочу кончить… – едва выдавливаю из себя, задыхаясь.
Она морщится. Мотает головой.
– Ммм, нет, не хочу, кончи на грудь. Или лучше в меня – у меня спираль. Кончи в меня, – шепчет. – Кончи… кончи в меня… кончи… (вздыхает на каждом толчке) кончи… кончи… кончи… – Ее голос затухает.
А я вдруг замираю, распустив перья, брюхо рыбы вспарывают. Останавливаюсь на секунду в экстатическом недоумении, член скован бурлящими водами, сокращается. Клементина смотрит на меня, сосредоточенного, на лицо мое, расслабляющееся, успокаивающееся. Мне сладко…
– Давай, давай, – ласково; водит ладонью по моей груди и животу, – всё мне отдай…
Я двигаюсь в ней остаточно. И остаюсь внутри. Валюсь на нее… в объятия. Спать хочу. Голова сливается с подушкой, пропахшей духами. Она выползает из-под моей обмякшей туши. Из пениса вытекают на постель капли. Клементина гладит меня и целует в спину. Жмется ко мне.
– Доволен, сладкий?
– Угум…
Она сходила в ванную. Она оделась. Она сказала мне: «Мне пора». Мне нужно подняться. Мне нужно достать из сумки конверт. Мне нужно отдать его Клементине.
– Хм, в конвертике, – улыбается.
Взглянуть на нее. Медуза слепит с потолка. Едва ли различаю что-то.
– Я пойду, сладкий. Не грусти.
Проводит ладонью по моему лицу. Дездемона так делала…
Ушла. Дездемона так делала…
У Дездемоны выразительный рот; язык острый, так мал; облизывает горлышко бутылки пива, призывно; грудь, скованная, стянутая топом, майкой; совсем не выделяющаяся попа и контур трусов; плоский белый живот и родинка справа; черный чокер оплетает шею, колье-ошейник с кулоном или без; ноги в сетчатых колготках, тонкие до боли и страха; волосы рыжие копной или в два хвоста; ушки кавайные или сверкающий ободок; говори мне слова, Дездемона; произноси звуки, Дездемона; вдохновляй меня, Дездемона, бодхисатва, направь своего адепта на последний его художественный выброс пред смертью, последний штрих белой сгустками краской на воде… Хочу сосредоточиться на тебе, мое вдохновение, моя мука, мое стремление, в последний свой акт монистической медитации на тебе только застыть созерцательно, на взгляде твоем изобильном, ожидающем ласки и внимания; коготки твои, брови; и грудь, которой наслаждался только во сне…
… Рука в остервенении срывается, темп коверкается, мышцы немеют от долгого напряжения. Опираюсь о стенку другой рукой и жду, хватая воздух. В ушах шумит, в пространстве рассыпались разноцветные искры, эрекция норовит уйти. Массирую у основания, чтобы ее удержать. Скверно во всех отношениях. Продолжаю стимулировать, понемногу возвращается былая твердость, но все мысли о Дездемоне исчезают бесследно, желание не цепляется ни за одну из них; запрокинуть голову и уставиться в белую плитку, искать на ней трещинки, видеть в них абстрактные образы чего-то знакомого.
Темп нарастает, а перед глазами прозрачно возникает первый в моей жизни минет, перед глазами возникает их множество, в ее комнате, в моей комнате, вижу, как она ловит вязкую, исторгнутую слюну вперемешку со спермой и наматывает эти жилки на член, вижу, как изо рта ее выпадает яблочный леденец – она долго привыкала к моему половому вкусу: тогда я был весь липкий, карамельный, сладкий; вижу, как она обстоятельно и внимательно, застыв, принимает все мое семя до капли, а потом тихо незаметно глотает; вижу, как тугая струя ударяет ей в распахнутые губы, и капает с них; вижу ее, прогнувшуюся, ожидающую оральных ласк; вспоминаю ее вкусы, ароматы, пышность ее форм; стеснительность и истеричный протест в моменты первых анилингусов; а затем ее блаженствующие стоны и выпяченный зад, подставленный под язык мой и губы; я слизывал с ее спины свою сперму и передавал ей через поцелуй, а потом наблюдал, затаив дыхание, в немом вопросе, проглотит ли наконец; а она смотрела на меня, ласково, большими, темными глазами степного оленя, лежа на животе, держала томную паузу; а потом рот ее был пуст, и при поцелуе я чувствовал вяжущие остатки себя на ее языке…
Оргазм, легко меня сейчас посетивший, смешивается с тоской. Рушусь в бессилии рукой на стену, ноги в оглушенном напряжении хотят раскидаться в стороны; из меня толчками выходят остатки былых скользких сил. Головка дрожит от боли и отпущения.
Стою, отупевший, в какой-то прострации. Кафель бликует. Вытираю член. Нюхаю пальцы, вымазанные в предстательном соке и сперме. Моя утерянная популяция плавает в унитазе белесыми бляшками. Желание пропало. Беспокойство выветрилось. Перед мозгами всплывают только что будоражащие образы, но нет ответа на них ниоткуда. Стал равнодушным, выжатым и пустым совершенно. Гаснут, тускнеют ее оленьи глаза, сверкающие в беспамятной темноте, коими заполняется весь мой прустов обзор.
Надо бы посрать напоследок. Не хочется, чтобы сотрудники отеля и врачи, которые меня здесь обнаружат, лицезрели мое дерьмо, вывалившееся из моих безнравственных кишок.
Ожидаю какое-то время. Чую позыв. Мочусь. После оргазма это доставляет неописуемое удовольствие.
Нажимаю на смыв. Миллионы моих симулякров канули. Вместе с бесцветной мочой.
Алкоголь полностью рассеялся. Гномики покинули мою голову.
Звуки в номере застыли в нерешительности. Моя нерешительность передалась всем предметам здесь. Медуза распушилась и теперь выделяет розовую пыльцу. Она заползает мне в рот и нос. Приходится отплевываться и чихать. Медуза засохла. В воздухе плавают ее частички. К стене уже не липнут ее щупальца. Когда-то жилистый купол теперь осыпается. Весь пол в розовой копоти. В розовой копоти весь потолок. Пыльца оседает на стены. Мебель запорошена.
Я голый брожу по номеру, беру с пола сумку, вытряхиваю на всклоченную постель моток альпинистского троса. Его нужно размотать. Его нужно крепко привязать к железным перилам балкона. Вспомнить плетение петли. И потратить на ее изготовление несколько минут. В холодильнике обнаружить вторую бутыль «Абсолюта» и расставить рюмки на захламленном мандариновой кожурой столе. Наполнить одну. Наполнить вторую. Наполнить третью. Наполнить четвертую. Выпить одну. Вторую. Третью. Четвертую. Здравствуй, Бог. Здравствуй, отвечу я. Такой позор и стыд. Гномики вернулись на свое рабочее место и возобновили свою кататонику. Глазные яблоки закутались в пуховые одеяла. По лицу растекается довольное отражение. Во мне зреет стремление, энергия ночных совершений. Я не умею любить. Я выел эту способность. Я был голоден. Меня заставили поститься гнев, злоба и агрессия. Боже, услышь меня и закажи в мою честь панихиду. Не она ли сейчас вершится здесь, отвечу я; и побреду по розовому песку к балкону; распахнуты двери, ветер розово туманит медузьи внутренности; я пробираюсь на ощупь, запинаюсь о разбросанные вещи, блики камешка на анальной пробке слепят меня; на стенах скачут отсветы; ноги вязнут; Боже, Хитроумный-Идальго-Дон-Кихот-Ламанчский-Энтони-Уэбстер-Я, я пытался отринуть от себя идолов, Боже, по капле выдавливал из себя религию, Боже, мораль и прочую скверну, Господи; из меня текло это вонючими струями; и сущность чистилась, устремленная к свету, сколь бы кто ни растлевал меня стереотипами: воспитанием, законами и заповедями; я ступаю на балкон, прохладная улица отвечает мне глухим воем на мое нагое самоутверждение; я безмерно люблю жизнь; но я больше не прочту ни одной книги; я хочу жить; но в череде жутко знойных дней меня покинул мой степной олень, подарив на прощание глубокий, затяжной, но равнодушный и отстраненный поцелуй; меня покидала Молли, не сказав больше ни слова, и я пек пирог в еще не опознанном одиночестве средь грязной посуды и разогретой плиты; мне непостижимо, Боже, до сих пор, что они постареют без меня; что они уже так далеки и мне уже никогда не доплыть до них, не долететь до них, не докричаться; даже не вспомнить уже, всё проглочено, выглодано, я не умею любить; тогда в горле застрял карамельный вкус, тогда, сонный, я говорил ей, что у меня психоз, тогда, влюбленный в нее, я говорил ей, что уже никогда не смогу оправиться, что перешел черту, за которой едва ли что-то еще может быть; уже поздно, уже вечный аутсайдер; Дездемона читала мои сообщения, а мне хотелось лишь раствориться в ней и уже не лицезреть ничего, кроме ее нарисованного тушью образа, не лицезреть маниакально и мнительно жалость к себе в ком-то; но главное, не лицезреть эту жалость в себе, которой уже не будет конца, от которой иного избавления просто нет, кроме смерти.
Баланс. Равновесие. Ветер. Холодок. Перила. Шею стянуло. Серый рассвет. Волосы на ногах дрожат. Влага в воздухе. Один. Два. Три. Не думать. Шею тянет. Тело отдает тепло. Нерешительность. В желудке мандарины.
Похуй.
Вниз.
Потом резко дергает вверх.
Перехватывает.
Мне страшно.
Ударяюсь ногами о стену.
А потом не страшно.
Качаюсь.
Потом все равно.
Боже, Хитроумный-Идальго-Дон-Кихот-Ламанчский-Энтони-Уэбстер-Я, в этом пространстве борьбы я проиграл.
Высший пилотаж. Цветов венок…
上绞架 校准 (花花圈)
… кто это сказал и о чем?
(Виктор Пелевин. Шлем ужаса)
[1] Х/ф «Вечное сияние чистого разума», реж. Мишель Гондри.
Еще больше о сексе, девиации и диалектике – в других моих текстах.
Поиски детского порно прилагаются в “Красоте Гегеля”.