Большая муха билась в камбузный иллюминатор, за которым пенились волны неспокойного Тихого океана и плыли в предзакатном небе серо-розовые облака.
Муха была большая. «Бомбардир», как называл таких в детстве Оглоблина его отец: «Ничего себе, какой бомбардир залетел!». Теперь Бомбардир залетел к Оглоблину – уже пожилому человеку, – на камбуз.
Мух на камбузе нынче была тьма. Вопреки ожиданиям, они не потерялись по дороге из порта в открытую часть океана – оставались верны судну и флагу, и даже, сдавалось, плодились и размножались. И две липкие ленты, что вились серпантином от подволока (потолка), хоть и обрастали на глазах мушиным полчищем прилипших, окончательно дела не спасали. Назойливые все равно находили пятки, голени и бедра кока, что по жаре работал в шортах, а также макушку наголо бритой головы. О, это было особо любимое мухами место! Сакральное для мух, что ли? Ни одна муха, внезапно севшая на макушку, просто так ее уже не покидала – поднималась в воздух от взмаха руки досадующего повара, кружила несколько мгновений, и опускалась точно на макушку вновь. До того самого момента, когда вконец рассерженный Оглоблин не бросал свою работу (обычно в моменты такой осады он стоя нарезал что-то на разделочном столе, и потому с места не сходил), и, задрав голову вверх, начинал охоту за обнаглевшей.
Охота эта частенько была удачной – Оглоблин с боксерской юности (когда проделывал это прежде всего для выработки резкости и тренировки реакции) в ловле мух был мастак. Ловил как на взлете только что присевших дрозофилов, так и прямо на лету. Конечно, годы были уже не те – многим мухам удавалось теперь улететь, но немалое их число, оказавшись вдруг в наглухо сомкнутом кулаке, со струей воды из крана впадали в воронку водопада камбузной мойки, который совершенно бесплатно уносил их в водоворот водяных горок судовых труб.
А большая муха билась в иллюминатор. Она не докучала Оглоблину, не засиживала ни чистой посуды, ни его макушки. Она просто хотела улететь отсюда.
Ничего не стоило бы ее запросто прихлопнуть – отличная мишень, которая никуда не денется из кругляша иллюминатора. Но на это у Оглоблина вдруг не поднялась теперь рука.
Оглоблин вспомнил не вдруг – он постоянно носил эти воспоминания в душе и сердце, – как жена, поймав в полотенце вот такую же, бьющуюся в большое чистое стекло окна их квартиры муху ,старательно высовывала полотенце в приоткрытую створку форточки:
– Лети, мушка! Ну – давай, лети!
Это было по-детски наивно, но не было напускным – такая уж она была по своей натуре, его жена.
Тогда они еще не знали о страшном онкологическом диагнозе супруги – до изменившего всю их жизнь вердикта врачей оставались считанные месяцы.
Оглоблин не стал дальше мучить муху. Поймал и сгрёб ее большим кухонным полотенцем. Не поленился пройти два десятка шагов до выхода из надстройки, и вытряхнул двукрылую (что тотчас взяла высоту) на волю: пусть летит на простор под лилово-серыми облаками, к свободе.
И хоть муха полетела, скорее всего, на корму, Оглоблин еще какую-то минуту стоял, устремив рассеянный взор в небо. Словно посылая свой душевный позыв за тысячи миль той, что не сдаваясь страшной болезни, жила под этим небом, и Тому, что хранил и её жизнь, и этот удивительный мир с неповторимой гаммой закатных облаков, и Оглоблина непутёвого, но, верно, еще не пропавшего душой окончательно.
И кок рассеянно подумал, что там, на другой стороне планеты, его суженой быть может станет – да, конечно, должно стать! – немного легче, и боль отступит хоть на миг – и от этого его позыва, и от улетевшей на свободу мушки: пусть поживут еще все в этом мире!
Закатное солнце еще долго догорало сначала за облаками, а потом над самой водой на горизонте, посылая долгую дорожку света к самому судну, словно ласково касаясь его борта: «Не грустите! Завтра будет новый рассвет».