Взыскательного русского читателя всегда привлекала проза тонкого, акварельного письма; у такого вербального ряда, с перламутровыми переливами и тончайшими интонациями, существует негласный, но достаточно традиционный образный (а значит, и сюжетный) вектор, – крен в сторону мистики, откровенного волшебства, необъяснимых реалий.
Нам скажут: да актуально ли это, в эпоху жесткого маскулинного экшна, во времена стилистического микста, когда в моде невероятное смешение жанров и словесных пространств? В современной литературе часто в одном котле варятся фэнтези и реализм, ироническая проза и почти сценарная раскадровка, детектив и травелог, психологическая исповедь и эпический размах. Хорошо ли это? Возможно, мы имеем дело с неким переходным периодом в истории литературы, когда автору мало действия в одном, пусть удачно выбранном хронотопе; ему нужно много пространств, в стремлении их объять он может дойти до идеи изображения не только традиционных героев, но и Универсума, – что, впрочем, не ново, ибо Данте Алигьери семьсот лет назад, Джеймс Джойс в начале ХХ столетия, а Алан Мур здесь и сейчас эту идею убедительно воплощали.
Но мы начали наши раздумья с прозы, двигающейся в сторону мистериозности, тайны, праздничного и трагического театрального волшебства. Насколько такая атмосфера, в особенности в крупной форме, способна стать образным магнитом, быть серьезно востребованной?
Роман Дениса Голубя “Лучшее предложение” пропитан подобным магическим воздухом; но более всего странен, в наилучшем смысле, удивителен для современного состояния литературной стилистики лексический строй самой этой прозы, ее аура, ее воздух, невероятно напоминающий воздух рассказов, повестей, романов незабвенного 19-го века – как известно, золотого века русской литературы.
“…сейчас здесь царила совсем иная, торжественная атмосфера. Первый раз в
этих стенах должно было состояться столь значительное мероприятие в культурной
жизни столицы, сопоставимое разве только с выставкой прерафаэлитов, проходившей
в эти дни в Пушкинском музее. Улица на подступах к особняку была заставлена
машинами, на центральном фасаде между колоннами портика висели две красные
вертикальные растяжки с эмблемой аукционного дома Christie’s, а у парадного входа,
украшенного пышными цветочными вазонами и залитого светом прожекторов,
собралась пестрая публика. Среди собравшихся было немало ценителей искусства,
известных личностей, именитых художников и журналистов. (…)”.
Неуловимость и очевидность “девятнадцативековой” общей интонации поражают. И в этом слышится некая изумительная чистота, видны незаемная грация, бережное изящество, от которых мы изрядно отвыкли.
Но это не стилизация. Это строй конкретной речи автора – и течение реки его художественного мышления.
Такова его словесная музыка.
С первых страниц автор погружает нас в пространство арт-мира. Аукцион Christie’s в русской столице, фантастические, запредельные цены на работы художников… Матисс, Пикассо, Рембрандт – одно соцветие имен заставляет вздрогнуть и задуматься над ходом времен, вознесших живописцев, что бедствовали при жизни, на недосягаемую ценовую высоту… Спокойствие словесного изображения обманчиво. Дальше бурно, subito, начинается настоящий экшн: взрыв, пожар в особняке на Малой Басманной, где должен проходить знаменитый аукцион, паника, а под шумок – похищение таинственным (и, как выясняется, преступным) экспертом драгоценного музейного грааля…
А дальше веером перед нами разворачиваются совсем уж булгаковские ассоциации. Герой Виктор и его возлюбленная Мари расстаются посреди бульвара – совсем в духе Маргариты и Мастера.
Мы от многого отвыкли внутри современной жесткости мышления. Отвыкли от изображения нежности, любовной грации, утонченных, трансцендентных субстанций. А такого в романе Дениса Голубя предостаточно. Это говорит об иной, не направленной на удовлетворение утилитарных сиюминутностей работе духа, о жизни души, взыскующей красоты. Вот возлюбленные разговаривают о цветах, и этот безыскусный диалог чем-то неуловимым напоминает средневековые эпистолярные реплики легендарных Элоизы и Абеляра:
“Посмотри на эти чахлые маргаритки, – сказала она, склонившись над
цветами и проникаясь их терпким ароматом. – Соседство с лилиями им явно не на
пользу. Лилии их душат. А бывает даже, что на клумбе вместе могут уживаться, а в
вазе или в букете один цветок убивает другой. Нарциссы в два счета убьют тюльпаны,
а затем и сами скоро увянут.
– Сколько ты знаешь про цветы, Марьяночка! Ты, оказывается, не только
искусствовед, но ещё и самый настоящий флорист!
Иногда он говорил с ней, как с ребенком, отчасти копируя её по-детски наивную
интонацию. (…)”.
А вот она и затаенная мечта – несомненно, самого автора, которую проговаривает вслух героиня книги Марьяна:
“– Эх… – печально вздохнула девушка. – Я бы многое отдала за то, чтобы жить в
другое время… Представлял ли ты себя когда-нибудь живущим, например, в
девятнадцатом веке? Тогда люди были намного благороднее, чем сейчас.
– Ты думаешь, люди были другие? (…)”.
Изумляет старинная, винтажная стилистика. Даже беседа Вити с психотерапевтом о его счастливом браке и о несчастной разлуке с женой воссоздана, как доверительное исповедальное письмо молодого человека другу, наперснику: мы окунаемся в романтизм чистой воды, уже изрядно подзабытый современными литераторами. Каков смысл столь интенсивного включения романтических нот, романтической музыки в романную ткань?
Исповедь Вити психотерапевту происходит ровно в то время, когда горит особняк Муравьева-Апостола на Малой Басманной. Мистика началась, мы это безошибочно чувствуем.
Но… у всякой мистики должны быть свои цели. Свой смысл. Сама мистика есть тайна, но она “всажена” в плоть романа для того, чтобы ею было что-то важное, единственное объяснено.
Что же? Куда нас ведет автор, в узорной и деликатной речи которого перед нами современная Москва то и дело обращается символическим городом, давно канувшим в вечность?
Первое, что необходимо понять, – то, что каждый самомалейший фрагмент романа пронизан, пропитан сладким вином ИСКУССТВА. Искусство – гигантский романный лейтмотив. Люди любят и расстаются, предают и совершают преступления, окунаются в разврат, внутрь оргии, как нудисты на ночном морском берегу, и обнажают душу перед психологом, чтобы он помог выбраться оттуда, откуда выхода нет, и все это происходит внутри воздуха искусства; искусство в романе – главная нота, основной тон, Grundton внутри большой многоголосной симфонии.
И поэтому неудивительно, что в романе появляется театр, как пространство ОРГАНИЗАЦИИ внешнего и внутреннего мира современного человека.
Конечно, неоспоримые ассоциации с “Театральным романом” Михаила Булгакова немедленно возникают. Но время на дворе другое, да и люди иные. И сам театр, как символ-знак, мощный арт-символ, в романе вполне тавтологично сам ИГРАЕТ РОЛЬ – театр выступает здесь в качестве режиссера, он режиссирует пространство и время, и люди волей-неволей служат ему, вставая в его тень, как под крыло гигантской волшебной птицы, – и в качестве актера, такого многоглавого актера-Протея, актера-планеты, подобной планете Океан в “Солярисе” Станислава Лема, “играющей” людям на космической станции умерших, ушедших людей из их прошлой жизни.
Представление, постановка, спектакль… не есть ли вся наша жизнь – спектакль? Сакраментальная Шекспирова фраза “весь мир – театр, и люди в нем – актеры” незримым и неслышимым ярлыком, жгучим незримым пластырем приклеена к романному тексту Голубя изнутри. Фраза сама по себе не столько ироническая или горестная, сколько тайно-волшебная. Играть – значит быть в искусстве. Арт-деяние – высочайшее действие на земле; быть может, только созерцание человеком звездного неба сравнимо с его занятием искусством. Герои романа, кстати, тоже наблюдают звезды, и это оказывается опасным предприятием: “…вдруг нас накрыла волна яркого света, и, ослепленные ею, мы на несколько мгновений утратили способность что-либо различать. Слегка вскрикнув, Марьяна панически вцепилась в меня, а потом…”.
Да, вот она и эзотерика; вот оно, то необъяснимое и пугающее, что является волшебством, чарами для взрослого человека: для детей малых – новогодняя елка, для детей выросших – магия, сила звезд. Виктор не раз произносит слова “сила”, “место силы”. Пожалуй, лучше героини Марьяны, начинающей писательницы, не скажешь о людях, вечно жаждущих чуда: “Где мы? Грань между реальностью и сном едва уловима. Мы блуждаем по узким улицам, словно в лабиринте грёз. (…)”. Это дневник, письмо любимому или рукопись рассказа, стихотворения в прозе? Все равно… Это то, что человеку, настроенному на жизнь в искусстве, кажется печальной и притягательной истиной.
Вот режиссер Шаховский читает пьесу под названием “Богемская рапсодия”. Богемия, сердце Европы, средоточие всевозможных волшебных событий и приключений, обиталище князей и королей с загадками гордых судеб… Вот герои рассуждают о живописи, о цветовой ее гамме, о шекспировской Офелии, о прерафаэлитах. Вот роковая мистика театра: “…пьеса
перерождается в мистерию. Драматургия уступает место теургии.
– Неужели её сюжет должен повториться в жизни?
– Вы поразительно догадливы, Марьяна Алексеевна. Написанная однажды, эта
драма повторяется вновь и вновь, и каждое новое поколение актеров вливает в неё
свежую кровь. (…)”.
Так жизнь и искусство мистериозно переплетаются, и мы перестаем различать, где в романе реальность, где мистериозность, где правда, где буйная фантазия автора; жизнь отражает выдумку, а воображаемое пространство отражает жизнь во весь рост, и ключевое слово мы уже произнесли, КРАСОТА, вот что является для автора мощнейшим магнитом, вот к чему стягиваются все романные нити, и образные, и событийные, вот на чьем фоне возникает почти бетховенская мелодия Рока, Ананке: “…– Вы играете нами, как марионетками! Скажите сразу, что там ещё намечено в вашем дьявольском сценарии? Нас ждет неминуемая развязка? Мы обречены?
– Весь мир обречен!
Свет прожекторов стал неожиданно меркнуть, и через секунду сцена
погрузилась в непроглядный мрак…”, – и вот что звучит торжествующей, апофеозной нотой в восклицании героя, произносящего миру приговор:
“– И единственное, что продержится в этом мире дольше всего и даже отодвинет
неминуемую развязку – это красота! – В темноте голос пронзал сознание, как вспышка молнии. – Но и сама красота нуждается в спасении, в искупительной жертве!”.
И вот оно, звучит-таки во весь голос, это ЛУЧШЕЕ ПРЕДЛОЖЕНИЕ для Марьяны.
И это лучшее предложение есть жизнь в Космосе. В Универсуме. Это та красота Универсума, которая и захватывает, и рождает, и убивает, и возрождает. Это то, что делает человека Богом. А Бога снова дарит людям в образе человека. Конечно, булгаковские мотивы возвращаются вновь и вновь: неистребимая нота роскошной дьяволиады звучит и в режиссере Шаховском, и в Вальдене, по-средневековому именующем себя Фаустусом.
Биографические реминисценции распахивают перед нами врата прошедшего времени; мы видим жизнь героя Вити, понимаем, почему он стал такой, а не иной, из каких черт был вылеплен его характер, его “я”. Роман разворачивается, как огромный веер, и, чем дальше катится повествование, тем оно становится более интеллектуальным, и сама плоть прозы – более книжной, изысканной, не столько природной, столько городской. Впрочем, сам автор – дитя Большого Города, живущий в его излучении, внутри его каменно-стеклянной радуги.
А как же наша живая Красота? Где она живет, где вольно плывет в людском море?..
Звезды снова появляются – теперь в виде толкования знаков Зодиака. Космос тоже появляется вновь – в виде огня: в начале романа горел особняк на Малой Басманной, теперь, пусть за кадром, в беседе людей, горит театр, горит филармония… Огонь – космическая стихия. Это одновременно и звезда, и рыбацкий костер на берегу. Это любовь, что бессонно горит в людях, пока она жива.
Голоса. Жизнь как сон. Сон как зеркало боли. Забвение. Забытье. Возможно, именно так человек уходит в Космос, и в этом скрыта совсем уж неизъяснимая, последняя Красота.
И Сад, в котором Виктор встречает красавицу Мари, не есть ли символ чудесного Райского Сада, Эдема, столь желанного человеческому сердцу и столь волшебно-нереального? Однако вот он, рядом с нами, и мы входим в него, под сень его золотых деревьев, и гуляем по нему, вдыхая его ароматный воздух, себе не веря… И вот мы снова любим. Это ли не счастье?
Роман Дениса Голубя “Лучшее предложение” – о любви.
О любви мужчины и женщины.
О любви человека к жизни.
О любви Бога к человеку.
О небесном, предвечном браке человека и Универсума.
Это чтение романтическое, сказочное, символическое, театральное, печальное, ирреальное, – и в то же самое время исполненное той неистребимой правды, которая вечно, как сердце в человеке, живет в Красоте.
И, возможно, она, по Достоевскому, хоть в это нынче верится все меньше, воистину спасет мир.