Я оставил машину у старого моста и спустился к реке. Здесь, в рабочем посёлке, мы жили когда-то с матерью. Сейчас ничего и никого из детства уже нет. Я смотрел на серую водную гладь и думал о том, что, в общем, жизнь удалась: мне тридцать пять, и я на коне. Вон он красуется на другой стороне разбитого моста. За сверкающим стеклом мощной машины слабо обозначилось милое лицо Лизы.
Закат бился о камыши, серпантинил красными бликами мелководье, задымлял резвой тенью пучину. Лизу немного жаль. Она любит… это, конечно, хорошо. Хватило бы ей ума быть послушной, чтоб никаких больше детей. Скоро она оправится от шока, это всего лишь мини-аборт.
Сзади послышался треск сучьев и шлёпанье по скользким булыжникам будто бы босых ног. Я оглянулся. В тусклой захребетине откоса шевельнулись чьи-то разбитые колени. Выбравшиеся из тени на свет каменные руки провели ритуал омовения влажным речным воздухом и неуклюже подняли с песка большую чашку с ещё парной бордово-чёрной гущей.
Скорее всего, неподалёку, в сердце заброшенного кирпичного завода, за сетчатой драпировкой молодого ельника и неокрепшего березняка, нашли пристанище местные голодранцы, которых подкармливали горячим сердобольные горожане. Этот сидел отдельно от всех, на берегу, но и ему сотоварищи принесли положенную “пайку” тёплого борща.
Всё вместе: и полуразрушенный мост, и закат, и ужинающий запаршивленный пилигрим на моей родной земле,- всколыхнули во мне ретивое, и я бросил к ногам бомжа несколько слипшихся бумажек.
– Зачем они мне? – едва шевельнул он размокшими в борще губами.
– Чтобы жить по-человечески, – содрогнулся я, как от сердечной боли.
Он кашлянул, но вместо «кхе» мне послышалось «ха», потом ясное: «Ну, и что ты тогда не живёшь по-человечески?», и я выбил сапогом у него из рук чашку с борщом.