Вода в родительском колодце никогда не была холодной. В ней как-то всегда по-особому плескалось и пелось. Песня была повсюду. Мы ловили её в пригоршни и разбрызгивали по свету, яркому, солнечному, и казалось: ни тени, ни мрака нет:
Вьюн над водой,
Ой, вьюн над водой,
Ой, вьюн над водой расстилается.
Жених у ворот,
Ой, жених у ворот,
Ой, жених у ворот дожидается…
Вместе с водой песня заплетала садовые растения и сорняки в сказочные узоры, давая простор фантазии. Когда родители были на работе, а бабушка занята хозяйством, мы с сестрой любили заглядывать в колодец, без особых усилий создавая воображением из искрящейся водной мишуры бело-синих ангелов, прильнувших с внутренней стороны колодезного тоннеля к радужной водяной плёнке. Они казались нам радушными и одновременно строгими, как бы оберегающими самой своей сутью неведомую нам пока истину: всему своё время.
Наша бабушка собиралась умирать дважды. И каждый раз это было её решение. В первый раз она так и сказала своей невестке, нашей маме: «Хватит мне жить. Умирать пора». Но «неисповедимы пути господни, которыми Он ведёт нас к спасению»,- услышали мы от неё, когда незнакомый дальний родственник могучими руками бросил последнюю лопату земли на могилу нашей мамы. Потом ещё год бабушка нам, двадцатилетним сироткам, вытирала слёзы, а после поминок вдруг строго запретила плакать, напугав тем, что так мы утопим на том свете свою мать в слезах: «Вы что, бестолковые, Богу показываете? Что она вам мать плохая была? А как, раз вы без неё не можете?»
«Вот для чего родители нужны? – наставляла она нас в другой раз, когда мы белили стены в её комнате, – чтобы научить деток жить без отца с матерью. Вот и порадуйте свою мать, наладьте свою жизнь. Хватит плакать, пора свадьбы играть».
Так мы и сделали. А как осчастливили дальних и ближних красавцев, бабушка во второй раз слегла: «Ну, кажись, все дела переделала, пора и мне на покой!» Мы вызвали батюшку. После исповедания и причащения она как бы заснула. Нам с сестрой, рыдающим в соседней комнате, просветлённый батюшка тихо сказал:
– Такие бабушки несли веру в самые трудные годы.
– Ага, в войну… Сталина не боялись… – трясли мы подвязанными в платки головами.
– Да и в семидесятые, когда совсем воздуха не было… – и добавил почти радостно:
– Редко кому Бог даёт счастье умереть сразу после покаянной молитвы!
Но мы заорали так исступлённо, что бабушка и на этот раз осталась.
– Ладно, кады, готовьтесь, погожу чуток, но чтоб в другой раз дали мне отойти с миром! Не рвите меня, не держите на этом свете. Хватит, пожила я, помучилась, – ворчала она, оправившись.
– Что уж, только всё и мучилась? – не верили мы.
– А то чо ж ещё? – разглаживала она корявыми пальцами линии на ладонях.
– И счастлива не была?
– Эт када ещё?
– Ну, хоть с мужем…
– Была, ну дак это када было! До войны ещё! Война всё и забрала… – она как будто оправдывалась, а потом задумчиво добавила:
– То всё искорки, а так – без горя и не жили, слава Богу. Поди, заработали место у Его Престола.
И она стала сама нас готовить к тому, чтобы умереть спокойно.
– Как увидите, что к смерти меня гонит, – наставляла она нас – не молитесь больше, чтобы я пожила ещё.
– А как нам говорить: господи, помоги нашей бабушке поскорее умереть, что ли?
– Вот это будет молитва так молитва! – толкали мы друг друга в бока, намывая пол в её светлой комнате.
– Будя вам смеяться, дочки! Вы подойдёте к Его образу и скажете: «Господи, да исполнится твоя воля, но пожалей ты нашу бабушку. Коли не пришло её время умирать, то пусть она поскорей поправится, а ежели вышло её земное время, то пусть умрёт скоро, без мук».
Так она нас учила и в горе думать не только о себе. Пригоршнями черпали мы премудрости из бабушкиного источника, облагораживая разум и душу.
«Как они, бессеребренники-то появляются? Хорошо зажил, к примеру, три юбки у тебя в коробе объявилось, дак две носи сама, а третью отдай тому, у кого нехватки: можа, это сестра твоя, а, можа, и нет. Придёт её время, она заживёт, с тобой поделится. Это ежели в молодости. А ближе к старости – отложи третью юбку на смерть, позаботься сама о себе. Оно, можа, с голым задом и не положат (тут – как жил), но коли время тебе было отпущено, сам о себе должон позаботиться».
Помолчали…
«Вот и будешь лежать, думать, как ты эту юбку-то заработал. А то ещё жечь будет нутро почище скипидару… юбка-то. Не смейтесь, во!» – теперь она толкала нас в бока сухими пальцами, и мы смеялись уже втроём.
«Вот снится мне надысь сон, – поглаживая на кряжистых коленках фартук, продолжала бабушка. – Тёмное, как-то навроде и дымное, помещение: лампады ли, свечи,- не пойму, можа свет такой ликтрический… Да откуда лампады-то? Свет ликтрический, конечно, но тускло так светит, и будто мерцает… А я лежу на лавке, али на чём-то деревянном пониже так стола… И откуда сейчас лавки-то деревянные? Не знаю… И так изнутря мне хорошо: и не жёстко голове, и спине не больно, и я дивлюсь дюже, что болезни-то меня и не беспокоит вовсе, а вот рукам не совсем ловко, кажется, что упадут с лавки, и ногам почемуй-то просторно сделалось, распадаются как-то, не держатся вместе. Лежу я вроде как потерянная: не хватает мне чавой-то. И дом мой, и всё моё, а што за напасть – не пойму: теперича это вроде и не моё уже. И вот кладут меня в гроб, и как обрадуюсь я! Ну, вот думаю, я и пристроила своё тело, нашёлся дом-то теперича, не мне всей, а телу моему! Чудно так…» Помолчала, обдумывая или припоминая что-то. Мы каждое слово мусолили, запоминали: «Ну, лежу я, значит: и руки прибраны, и ногам уборно. Вижу… Не глазами, а так, сверху или со стороны чуток: люди идут. По одному ко гробу подходят, наклоняются или так чаво смотрят, не знаю, а я вижу у них на груди, не совсем уж, а чуток пониже, меж грудями и животом, светляки белёсые и иссиня-светлые по краям, большие, с ладошку, и маленькие есть совсем. И светятся как изнутря. И мне радостно от этого!
Она вдруг встрепенулась, чтобы растолковать нам:
– Это свечение значит, какое я в их душах место занимаю, много или мало. След как бы от моей жизни. – Во как! – восхищается она и мы с ней вместе.
Брала бабушка вязание в руки и откладывала его вновь:
– А шибко-то мне нехорошо, даже совестно как-то, когда подходит ко гробу человек вовсе без пятнышка. Ну, зачем он пришёл, думаю? (Могу, значит, думать-то!) Мне как бы зацепиться-то не за что. И жду я, так шибко жду, чтобы поскорее они прошли, эти, без пятнышков, и радуюсь, прям, не знаю как тем, кто весь светится. Вроде бы как я спасаюсь этим, понятно вам?
Мы и посуду отставили, и варить бросили.
– Дак вы уж, дочки, чужих людей-то на похороны-то не зовите. Придут, кады, не гоните, но только пользы им для умершего нет никакой. И ещё вот чаво не сказала: не было у меня там ни горя, ни неполадков никаких. Всё навроде как я сделала, управилась со всем.
– И страшно не было? – выдохнула сестра наболевшее.
– Радость была. Чуток как неловкость какая-то, как будто я у своей бабушки чо в детстве стащила. Можа совесть меня бередила, не знаю… Совесть, конечно, чо ж ещё. Можа потом по-другому будет? Не знаю. А так – не страшно. Совестно, да. И то-о – крепко не по себе становилось! Но ведь это я ещё и от земли-то толком не оторвалась…
Мы уже иссопливили платки, просили бабушку переждать с грустным и заводили песню:
Ехал на ярмарку ухарь-купец,
Ухарь-купец, удалой молодец…
Под песню разлили мы по тарелкам борщ, нарезали любимый бабушкин ржаной хлеб, уложили в плетёную корзинку мягкие сладкие булочки. Она махнула высохшей рукой: «Пойте кады… Вам поди-што не к спеху всё это…- и вздохнула, – как Бог даст, конечно. Всему свой черёд».
Очень понравилось…
Спасибо!
Столько мудрости в бабушке вашей!
🙏☀️
Это наша общая бабушка. Спасибо за отзыв
Прекрасный рассказ. Наши русские женщины – просто святые, столько пережили!
Мир наш во-многом держится на женщинах, особенно, как мне кажется, русский мир. Спасибо за отзыв!