Глава 6
Киношная суета
В тот вечер она тоже не осталась у меня, хотя, казалось, всё способствовало этому и приятый вечер и сумерки за окном, и хорошая трапеза, и тихая, печальная музыка, которую выбирал Валентин Репин в соответствии с настроением; и только Лось укоризненно, глядел на меня оттуда, из недалёкого прошлого, где всё ещё шла война. Я мог остаться там, вместе с ним, но не остался и чувствовал себя не знаю каким предателем; я часто думал, что надо было позвать кого-нибудь из взвода и мы бы приподняли эту чёртову сосну; и от этого испытывал такие угрызения совести, что хоть в петлю лезь. Теперь-то я сообразил, что от смерти меня увело провидение, Лося нельзя было спасти, что он был обречен и что, должно быть, до сих пор лежит там, под этой чёртовой сосной. Но от этого мне не становилось легче. Я даже не делал себе поблажку на горячку боя, на миномётно-артиллерийский обстрел, не говоря уже о том, что с флангов по нам вела огонь бандеровская пехота при поддержке танков и что «кабанчик», взорвавшийся позади, в метрах пятидесяти, ударил меня в ногу, и меня впервые контузило. Надо было вытащить Лося, и баста! С тех пор любая мысль о войне причиняла мне физическую боль. Знакомый врач объяснил, в чём дело: травмирующие мысли вызывают выделение определенных белков, и ты не можешь ничего с собой поделать, пока они не утилизируются. Только Ника Костровые в те дни любила меня. Если бы не она, я бы лёг костьми там, в степи. И я вспомнил её нежность, которая хранилась у меня под тоннами иных воспоминаний. Однако Ника Кострова так и не пришла ко мне в госпиталь; стало быть, всё было кончено.
Мы перешли танцевать в большую комнату, и Репины, похоже, помирились, потому что голова Жанны Брынской наконец покорно склонилась на плечо Валентина Репина.
– Слава богу, – прошептала Алла Потёмкина и сжала моё плечо в знак удовлетворения.
Она просто сказала: «Слава богу»; и я ощутил, какой я старый, мудрый и что во мне, действительно, затаился осколок величиной с пять рублей – так было страшно за всех за нас, за непонимание, за отчуждение, за тот последний рубеж, который мне так и не удалось преодолеть с моей Наташкой. И похоже, я начинал заново, потому что Инна-жеребёнок была не в счёт. Разве что Ника Кострова? Но она сгинула в этой войне, и я не хотел думать о том, что она меня забыла. Должно быть, у неё были на то веские причины.
Вдруг в памяти, как на патефоне, провернулась старая пластинка с нейро-мелодией «Девушка из Нагасаки», и перед глазами ни к селу ни к городу всплыла Валесса Азиз из своей Америки; и я сделал стойку, как старый, опытный пойнтер, но что толку?
– Что с тобой? – спросила Алла Потёмкина, уловив моё состояние.
– Извини, вспомнил не к месту, – обманул я её, воображая, что всё ещё имею на это право.
Много ли человеку надо, просто – всего-навсего хорошие мысли, которые греют душу в минуты слабости. Я не знал, я, вообще, не знал, зачем мне нужна Валесса Азиз, но она неизменно появлялась, словно всегда незримо присутствовала где-то рядом. Я не понимал, почему так происходит. Просто она являлась, и всё, без всякого предупреждения, а потом пропадала неизвестно куда.
Потом мы снова сели за стол с намерением прикончить то, что осталось в бутыли на качелях; ели торт «эстерхази», пили красный чай «ройбуш», а рядом сидела та, которую, мне казалось, я люблю и не люблю одновременно. И похоже, она испытывала те же самые чувства; и эта двойственность ситуации была хуже всего, потому что мы перегорали, как лампочки в полнакала, каждый выстраивая свою версию происходящего, не в силах шагнуть от частного прошлого к нашему общему будущему, где правила совсем другие, где нравственность на первом месте, а честность – такой залог, который не каждому по плечу.
Потом наступил момент, когда я почувствовал себя алкоголиком мира, и был какой-то провал, я очнулся в большой комнате, на диване, в страшно неудобной позе, с подвёрнутой ногой; они спешно собирались домой, причём на разных такси. Первой, как раненая птица, унеслась Алла Потёмкина.
Неловкое топтание в коридоре, дежурные поцелуи, натянутые лица, словно мы были в чем-то виноваты. Зачем тогда все эти слова? – разочарованно думал я, с укоризной глядя на Аллу Потёмкину, которая в свою очередь искусно избегала моего взгляда, предпочитая миленькое сюсюканье и поцелуйчики с Жанной Брынской. Валентина, как мужчину, она преднамеренно сторонилась; и мне это понравилось. Мне вообще понравилось, что она вдруг стала моей. Это ощущение роднило и сближало, давая надежду на глупое-глупое счастье; и я поддался ему, не в силах устоять, и сердце моё забилось, как перед прыжком с трамплина. Но Алла Потёмкина ушла, блеснув на прощание белозубой улыбкой.
Затем подались Репины, естественно, по-русски, со штрафной, естественно, с долгими прощаниями и заверениями в вечной дружбе. Валентин Репин высказался, что в этом смысле нет равных русской натуре, всплакнул, полез обниматься, мы ещё приняли на грудь, и Жанна Брынская унесла его на руках.
И тут я сообразил, почему Инна-жеребёнок замешкалась на выходе: пока я прицеливался, чтобы пнуть её рыжего дружка, она вместе с ключами оставила тюбик губной помады, засунув в его в угол между платяным шкафом и стенкой, как раз за кругом света канделябра. Тюбик бросался в глаза лишь тем, кто входил в квартиру, поэтому я его не сразу заметил.
Алла Потёмкина больше не придёт, ужаснулся я, всё кончено, и поплёлся, как сомнамбул, на кухню, где, как я помнил, остался верный и надёжный «Чёрный дуб Гаскони», но к моему ужасу, бутыль оказалась пустой, зато в воздухе стоял стойкий запах рансьо и чернослива. Пока я соображал, как мы умудрились вымыть пол «арманьяком», пока прикидывал, что теперь делать в этой чёртовой жизни и вспоминать, где в Новоясеневской автостанция, в дверь настойчиво позвонили три раза.
Кого чёрт принёс? – в раздражении удивился я и подался открывать, даже не взглянув на монитор. У порога стояла она – Алла Потёмкина и вопросительно глядела на меня. Такой взгляд был только у моей кошки, когда она вовремя не получала еды. Неужто из-за помады? – ужаснулся я и приготовился к самому худшему – вышвыриванию пинком под зад не только из казённой квартиры, но и из сердца вон.
– Я, кажется, делаю глупость… – сказала Алла Потёмкина, делая шаг через порог и крепко беря меня за руки, – но не могу больше ждать! – Приподнялась на цыпочки, пахнула духами и поцеловала меня, вначале робко, словно примериваясь, а потом по-настоящему, чувственно, с замиранием и с ощущением падения где-то в крестце.
И мне, как тогда, когда я впервые увидел Аллу Потёмкину, вдруг очень захотелось оглянуться, потому что я не представляя, что могу нравиться таким шикарным женщинам.
Она идеально смотрелась для сватавшейся женщины, её нельзя было упрекнуть в отсутствии вкуса и такта; и я понял, что это и есть та зрелая любовь, о которой я слышал, но которую прежде никогда не испытывал. Вдруг словно в подтверждении тихо и красиво где-то в небесах прозвучали божественные ноты «каприса 24», подхватили нас, понесли, и все мои сомнения, переживания и глупые мысли полетели к чёрту, как бумажки на ветру. И даже Валесса Азиз побледнела в своей далёкой Америке, не говоря уже о Инне-жеребёнке с малахитовыми глазами.
– Ты не религиозна? – спросил я наполовину всерьёз, давая ей шанс, превратить всё в милую, ничего не значащую шутку.
– Нет, – не отступила она, глядя на меня, запрокинув голову, серьёзно и честно, и принимая мою игру с такой небывалой искренностью, что я испугался и почувствовал себя заложником небывалых обстоятельств, которые случаются только раз в жизни.
– Слава богу! – обрадовался я, потому что моя жена таскала меня по всякого рода религиозным мероприятиям, пока я не взбеленился.
– Я тебя буду откармливать, – сказала она, – пока у тебя здесь складки не пройдут.
– Где?
– Вот здесь, – она коснулась моих щёк.
Потом она увидела помаду на тумбочке и сообщила:
– До тебя в этой квартире жила наша главная бухгалтер, Галочка Андриянова. Это её помада, очень дорогая, кстати.
Я вспомнил: маленькая, худая женщина с хищно вырезанными ноздрями и плоскими, как у лемура, пальцами. У меня отлегло на сердце: фортуна всё ещё была на моей стороне.
– Давай-ка я ей передам, – сказала она и кинула тюбик себе в сумочку.
И снова у неё был шанс беспечно рассмеяться и уйти. Но она не рассмеялась и не ушла, и я едва не устрашился, понял окончательно и бесповоротно, что у нас будет долгий-долгий сердечный роман, наполненный муками, томлением, печалью и страстью, и что вначале он будет тайным, как всякий грех, иначе Алла Потёмкина просто осталась бы ночевать, а не выкинула бы фокус с такси и возвращением. Она просто не хотела, чтобы о нас знали даже Репины. Так она хотела, и так произошло.
И я сдался, забыв о своей безысходности, и наше общее будущее началось ровно с момента любовного поцелуя.
Ночью у неё было такое же беззащитное лицо, как в больнице, когда она склонялась надо мой из своего далёкого прошлого, которое мне ещё предстояло узнать, и глубокая печать охватила меня, ибо я знал, что всё, как и с Наташкой Крыловой, кончится ужасно, только не видел деталей, которые мне предстояло угадать погодя.
Я тут же хотел рассказать ей об этом, чтобы она не связывалась со мной, чтобы бежала за тридевять земель, как от прокажённого, но на утро к своему большему удивлению обнаружил, что бок у меня даже не свербит и что я – почти что не хромаю. И я подумал, а вдруг на этот раз пронесёт и мы проживём долгую, счастливую жизнь до гробовой доски, и смалодушничал, поддался искушению, напрочь забыв об осколке в лёгком, который мог убить меня в одночасье.
***
Роман Георгиевич вспомнил обо мне, как только наступила лёгкая московская весна, и по небу то и дело пробегали тяжелые, мрачные тучи, а с севера дул порывистый ветер.
Я поправлять словно по мановению волшебной палочки. В тот день, когда он меня навестил, я весил уже все девяносто девять килограммов, не считая галстука, и одежда уже не болталась на мне, как на пугале, хотя лицо всё ещё казалось сделанным только из одного моего огромного, как любя говорила моя жена, шнобеля. Однако на свой левый бок я опасался смотреть, хотя швы мне давно сняли, и раны заботами Аллы Потёмкиной уже не тянули, но всё равно – со спины я был страшен, как поротый Алёша Пешков.
Кажется, была среда, и я пребывал на казённой квартире в шаговой доступности, как премило пожелала Алла Потёмкина, намекая, что виртуально, визуально и душой я буду присутствовать в её офисе, точнее, в её кабинете, сама же, несмотря на все мои возражения, выгнала меня в полугодичный отпуск «на поправку, и баста!» Я ждал её вечером; в холодильнике лежала бутылка прекрасного французского шампанского, а на стол в нашем уютном гнёздышке на кухне, украшенным огромный букет роз, к вечеру должна была быть подана тушёная утка с яблоками, которую я сам же вознамерился приготовить. И я усиленно фантазировал на эту тему и ещё на одну, связанную, естественно, с Аллой Потёмкиной, и был чрезвычайно воодушевлён.
– Мне уже из «военн-фильма» насчёт тебя звонили! – как обычно, радостно трясясь, закричал Роман Георгиевич с порога.
Он прямо таки светился от счастья. Я надеялся, что распирающее его самодовольство проистекало от того, что он нашёл талант не где-нибудь, не в столице, не в стране печатного станка и не у либералов под мышкой, не в Париже, Германии или Израиле, а в нашей глубоко занюханной, только что освобожденной от бандеровцев провинции, которая, по идее, не должна рожать ничего и никого, кроме героев-добровольцев для фронтов Донбасса, пятиколонников прилепиных и бездарных щелкопёров местного разлива на осадке; и похоже, его обуял чисто спортивный интерес, что из этого всего выйдет и выйдет ли вообще? Кто ещё Москву так хитро плечиком подвинет? В воздухе витала сенсация под знаком вопроса в зловониях столичного невежества, фанфаронства и чванства.
Естественно, Роман Георгиевич мне многое не рассказывал, но можно было догадаться, что планы у него, как у Наполеона со взятием Москвы.
– И что?.. – с выдержкой спросил я, понимая, что, к сожалению, он банкует и выбирает вектор движения, а я всего лишь конь в его шахматной партии, на котором он гарцует в нарушении всех правил, и по диагонали, и туда-сюда, и сюда-туда – и в панамке, и в шарфике с помпончиками, норовя сделаться ферзём.
– А фигушки им! – величественно покрутил Роман Георгиевич дулю в расплывчатое московское пространство и с любопытством юнца подался вглубь квартиры, суя по углам свой нос картошкой, очевидно, полагая, что я прячу там вдохновение в виде шикарной блондинки типа Мэрилин Монро, и он с ней закрутит такое танго, что мир вздрогнет.
По пути он многозначительно покосился на чёрные туфли Аллы Потёмкиной, выглядывавшие из-под обувной полки. Его горб, от которого на стены падала уродливая тень, был знаком королевского величия, мантией его высочества.
Я понимал, что Роман Георгиевич каждый раз покупает меня за понюшку табаку, за аванс, за надежды, а если ты даёшь повод, то с удовольствием поупражняется и в самодостаточности, сидя у тебя же на шее; но деваться было некуда от его ухарской натуры; и я решил: будь что будет, других союзников нет, в кои веки я ещё кому-то понадоблюсь, главное, чтобы он сильно не натёр себе седалище, а мне – шею.
– Собирайся! – со странным выражением на лице обернулся Роман Георгиевич, забавно перебирая короткими ножками и прислушиваясь к эху квартиры.
Что это значит? – вопросительно уставился я на него, однако, он вовремя, а главное, царственно отвернул лукавую морду не в смысле насмешки, а в смысле непонятно какого поощрения, сокрытого под маской тщеславия.
Ого! – прогнулся я от странного предчувствия. Что-то больше и значительное глядело на меня из будущего и звало к себе, впрочем, я ничего не понял, кроме того, что это был аванс.
– Куда? А по коньячку? – и перевёл всё в шутку, потому что любая лесть, даже закамуфлированная, питала моё честолюбие, и я боялся сглазить.
– Как, «куда»? – вытаращил он глазки, опуская за ремарку по поводу коньячка и с любопытством горбатого зверька удостоверяясь, что в пейзаже за окном не пропали ни Москва-река, ни «Сити», ни «Багратион» заодно. – У нас же договор, – с ехидным укором склонил он голову, как собака Павлова. – Я тебя жду! И не я один… – вдруг добавил с хитрецой, которая ему крайне шла, как женщине Джакондовская улыбка.
– А кто ещё? – испугался я, полагая, что шутки в таком деле преступна, как дезертирство на войне.
– Увидишь, – высказался он так, словно подталкивал меня к пропасти.
И я понял, что я его личная вещь, куш, с которым он носится по Москве и шантажирует всех неверных. Должно быть, он получал огромное удовольствие оттого, что дразнит либеральных гусей, плюет на мнение разнокалиберных экспертов и созывает русскую рать под знамена актуальности. Интересно, надолго у него хватит пороха, подумал я, скрестив пальцы, и когда на меня спустят всех борзых, чтобы я огрёб по полной, чтобы сгинул в своём Донецке и чтобы не ковырял столичный гадюшник, а помалкивал до гробовой доски, вот тогда-то все и вся успокоятся.
И мы поехали. Я безуспешно ломал голову, кому я понадобился, и втайне надеялся, что какой-нибудь записной красотке, которая заочно влюбилась в меня по фотографиям, а объясниться по вай-фай стесняется. Даже Алла Потёмкина отступила на задний план и грозила оттуда модельным пальчиком.
– Амалии Рубцовой, – насмешливо раскрыл карты Роман Георгиевич, видя мои страдания.
Оказывается, действительно – всего-навсего «режиссёру по актёрам», да и то лишь для того, чтобы сдёрнуть (именно, сдёрнуть, а не спустить) вашего покорного слугу с небес на землю, однако, хищная, как гарпия.
Оказалось, что Амалия Рубцова – это три килограмма краски на мертвенном лице, кожа, как пергамент, и огромные очки на крохотном носике без переносицы.
Самое страшное, что она была деловой до невозможности, сухой, как всякий бумажный червь, сутулой, как лопата грабарка, и с презрением в душе на пол-Москвы и окрестностей. Как только она меня увидела, на лице у неё поселилась маска крайнего неприятия, мол, Испанов мне не указ! И хотя я давным-давно, ещё до покушения, изложил все свои благие пожелания и вместе со сценарием отослал Роману Георгиевичу, «Потребовалось кое-то уточнить», – заверил он меня не без тайного умысла. Если бы я сразу понял его вавилоны, то не приблизился бы к «режиссёру по актёрам» на пушечный выстрел. А великий умысел его заключался в том, что он натаскивал меня на киношных подмостках, чтобы я приобрёл столичную хватку и стал столичным волком с острыми зубами и колючим языком.
Кастинг, кстати, проходил в тёмном камерном зале с ярко освещенной сценой, на которую выходили безликие, как манекены, женщины. Никого из них я не узнавал даже приблизительно, то есть это был третий состав пятой оперы десятого контингента. Все они были по моде сухопарыми и фитилявыми, с гордыми шеями и твёрдой походкой, словно из-под одного штампа, больше смахивающие на чрезвычайно породистых лошадей. Даже голоса у них были однообразными, исключительно сценическими, великолепно поставленными, хотя без всяких претензий к первоисточникам. Нет, все красивы и соблазнительны, с прекрасным вкусом и точёными лодыжками, спору нет, обаятельны до умопомрачения, и умны до безобразия, их так учили и накачивали в их институтах и театральных школах; но… без шарма, изюминки, без индивидуальностей, без полёта, и до Панинского стиля и его энергетики не дотягивали и половины, а ведь речь-то шла о кино без всяких скидок, поблажек, дураков и наивностей. К тому же я ожидал, что кастинг – это нечто праздничное, торжественное, с приятцей, что ли, с искрой веры в себя хотя бы. А здесь всё убито одной сплошной постановочной рутиной; вот они и скисали раньше времени вместе со мной под замечаниями этой патентованной мегеры, у которой кончились гормоны, и она видела мир сквозь призму трафаретной морали.
Амалия Рубцова сняла очки, близоруко покосилась на меня, как на арбузный хвостик, и, не обращая больше внимания, излишне старательно, как мне показалось, принялась руководить процессом кастинга: «А можете вы пройти походкой гуся?» или «Отойдите в угол и изобразите веник». Веника у меня в романе не было; паутина в углу была, не спорю, но веника не было и в помине. Потом, когда актрисы на сцена потерялись за её замечаниями, а её нелюбезность стала всем поперёк горла, Амалия Рубцова повернула ко мне лицо, злое, раскалённое, и поведала убийственно-ледяным тоном без всякого обращения к арбузным персоналиям.
– Этих претенденток нет! – Крайне нервно порылась в своих талмудах и отшвырнула мои записки, словно чумные. – И этих тоже! Этих подавно! А этих тем более!!!
Это была месть столичной неудачницы по жизни, хотя и не по адресу – я-то при чём; по мере воодушевления, Амалия Рубцова всё больше распалялась; и листки к моему нервическому расстройству ложились ненужные, как листопад в сентябре. На пол полетала даже фотография Ольги Мартыновой, к которой я питал самые нежнейшие чувства и с которой лепил главный женский образ, и молился, и плакал над неё по ночам, потому что мне нужно было с ней сродниться, чтобы понять её характер, умной, волевой женщины под стать Андрею Панину, человеку в высшей степени организованному, а не просто так валяющему дурака перед камерой.
Я поднял её фото, бережно сдул пыль и спросил, чуть не плача:
– А почему?
Я готов уже было подумать, что, может, так и надо, что они здесь все сплошь гении, в этом киношном гадюшнике прекрасного и неизбывного, и готов был пойти на уступки в лице Татьяны Чуприной, актрисы из «Гальдемаринов», женщины волоокой, роковой и красивой до умопомрачения, с которой я тоже сроднился, как с самим собой. Уж, казалось, против неё никаких возражений нет; единственно, я подозревал, что она успеет состариться и умереть при таком подходе к делу.
– Аккредитована в других фильмах! – отрезала Амалия Рубцова, как гильотиной, словно я был неестественно туп, глуп и мне надо было открыть глаза на суть вещей, и что я, вообще говоря, абсолютно здесь лишний человек, букашка на шпильке, ничтожество в сто двадцать пятой степени истёртых башмаков.
Я огорчился до трясучки в коленях и, кажется, промямлил, не контролируя процесса своего душевного разложения:
– Плохо, я как раз под них писал.
Амалия Рубцова издала презрительный смешок насчёт ударения, который я слегка попутал от волнения, смешок профессионала от кончиков соломенных волос до кончиков ногтей, от её канареечного лица отлепились в свете лампы кусочки любимой краски, и я понял, что фильм так, как я его вижу, не получится, может быть, лучше, гениальнее, я не спорю, но явно не так, не в таком ракурсе, не с таким великолепием, а главное, с совершенно чуждыми мне людьми; и об этом ещё надо было думать в смысле балансировки ощущений и чувств. Но кто будет этим заниматься?! Кто, вообще, в этом разбирается, кроме автора?!
– Я уж как могла агитировала! Как вы не понимаете?! Уговаривала! На коленях ползала! Всё бестолку! – нагло соврала Амалия Рубцова, чтобы я не бился о ступеньки зала и не выл на софиты.
И тут я наконец очнулся и не поверил её словесам; поэтому понёсся, нервно цепляясь за ступени, к Испанову в другое крыло, на четвёртый этаж, и заявил протест:
– Я думал, всё на мази, а у вас даже конь не валялся!
Романа Георгиевича, который важно восседал в окружении портретов именитых вождей кино, очень удивился, словно ему показали голую свинью.
– Как так?! – подскочил он и вызвал Амалию Рубцову.
Та пришла с гробовым видом и сообщила, что сделала всё, что могла, и что «этот выбранный состав не подходит», вернее, она гордо сказала: «не годен»; и краска с её лицо осыпалась от возмущения.
– Еще чего! – взвился Испанов, выпучив глаза, и стал страшен, как Бармалей, когда точил саблю на доктора Айболита. – Да мы здесь с Михаилом Юрьевич, понимаешь, ночами не спил, пупок рвём! А ты?.. За что я тебе деньги плачу?! – перешёл он на фальцет, и стал красным, как помидор. – Иди! Нет! Лучше лети что есть духу, и чтобы через два, слышишь, два часа доложила положительный результат! Иначе!.. – он так хватанул кулачком по столу, что карандашница-декупаж, стоящая с моей стороны, опрокинулась, и я поймал её на лету.
Когда Амалия Рубцова выскочила, как пробка из бутылки, хлопнув дверью так, что в воздухе повисла пыль, а он, добродушно хихикнув вслед, вмиг обернулся прежним, мягкосердечным дяденькой, с пухлой грудью, в стоптанных башмаках и мятых джинсах, я услышал:
– Знаю я все ее хитрости, небось кого-то из своих хочет протолкнуть и заработать чуть-чуть!
– Так это ж!.. – возмутился я и не нашёл слов, наивно полагая, что искусство кино – святое из всех святых. А при таком подходе к делу получится чёрти что!
– Вот именно! – по-отечески успокоил меня Испанов, – но других нет! Главное, хвост вовремя накрутить, а уж нужных людей она нам достанет хоть из-под земли. Кстати, любимая твоя актриса вот-вот явится, – он, как курица, многозначительно прикрыл глаза морщинистыми веками и погрузился в дзен-буддизм.
– Кто?! – От мысли о Татьяне Чуприной мои ладони аж вспотели; казалось, она взглянула на меня из своего питерского далека волоокими глазами и даже послала воздушный поцелуй, празднуя за выбор.
Испанов открыл левый глаз, специально, как показалось мне, посмотрел на часы, мол, что бы вы без меня делали, и скромно, но со вкусом объявил, как Юрий Левитан на День Победы:
– Ольга Мартынова!
Свет за окном померк, небеса совершили кульбит; наверное, я грохнулся в обморок, потому что дёрнулся от запаха нашатыря, который с крайне страдальческим видом совал мне под нос Испанов.
– Не надо было тебе так рано из больницы выписываться! – кудахтал он надо мной, хлопая меня по щекам. – Не надо было!
– Она согласна?.. – Я не узнал своего осипшего голоса.
О лучшем варианте на роль Гертые Воронцовой я и мечтать не смел и тут же забыл о Татьяне Чуприной к её безмерному огорчению.
– Ещё бы! – самодовольно хихикнул Испанов и триумфально повёл молодецким плечиком. – Делаем нетленку! Так что готовься к рогу изобилия, славе и ковровой дорожке!
И мне показалось, что это не я под метр девяносто пять, а он – Испанов Роман Георгиевич собственной персоной, а лично я – маленький, горбатый и смешной, путаюсь под его ногами и задаю глупые вопросы.
– Я уже готов, – обрадовался я непонятно чему, представляя эту самую процедуру в Сочи, где я, кстати, никогда не был.
Испанов точно так же, как Амалия Рубцова, внимательно посмотрел на меня, чтобы поставить диагноз вялотекущей шизофрении, и снисходительно произнёс:
– Ну ладно… – и убрал нашатырь.
В глазах у него плавало сожаление, что он со мной, малохольным, связался и что я всё ещё пребываю в педиатрическом возрасте вечного провинциала, и что наивен до безобразия, не только потому что падаю в обморок, как малахольная курсистка, но и потому что полон романтических иллюзий в розовых ленточках под завязку.
В дверь настойчиво постучали, и вошла та, которую я боготвори и которую видел лишь на фотографиях и на экране. Шикарная и галантная, загадочная, как перуанская Мария, с красивыми жестами, с длинными, холеными пальцами – настоящая Герта Воронцова, за ней – странный тип, с искусственной нижней челюстью, которая напоминала клавиши фортепиано и клацала сама собой, в допотопной шляпе с круглыми полями и в таких же допотопных круглых очках, во всём, мне казалось – загримированный под молодого Депардье, только окающего по-русски, и с весёлым, жужжащим спиннером в раскормленных руках.
Они поздоровались и расселись. В комнате повеяло свежим запахом роз. Спиннер жужжал тихо и важно, как гироскоп на подлодке, и наводил на мысль о чрезвычайной серьезности мероприятия.
– Что… не узнал? – засмеялся Роман Георгиевич, видя моё изумление.
– Нет… – промямлил я и, кажется, забыл прикрыть рот, в который влетела любимая муха.
– Ну и не надо! – хохотнул Роман Георгиевич, подмигнув спутнику Ольги Мартыновой, и сделал чрезвычайно простецкое лицо.
Оказывается, он благоволил не только к одному мне, но ко всем этим прекрасным людям, обитающим на «Мосфильме». Я ещё не знал, что Ольга Мартынова – типичный продукт киношной индустрии.
Фальшивый Депардье небрежно крутанул свой спиннер, мол, бывают же чудаки. Чувствовалось, что он страстно хочет Ольгу Мартынову и она знает, что он её хочет, и что они, к нашему с Романом Георгиевичем огорчению, сейчас разделаются с нами, пойдут и лягут в постель. Это было крайне оскорбительно и вульгарно к нашему большому душевному расстройству.
– Я прочитала сценарий, мне понравилось, – голосом примы сказала Ольга Мартынова почему-то в адрес Испанова.
Я готов был плясать камаринскую. При чём здесь судьба? – радостно думал я, при чём? Однако, справедливости ради хотел возразить и даже с гордостью напомнить, что это я, а не господин Испанов являюсь автором романа, что это лично я, а не он придумал, создал и населил героями целый искромётный мир, впрочем, Роман Георгиевич великодушно опередил меня со сладкой улыбкой на устах.
– Автором романа, с которого написан так понравившийся вам сценарий, сидит рядом с вами, кстати, и сценарий его тоже.
Они, словно динозавры, повернули свои головы, полупали на меня, как на пустое место, фальшивый Депардье ещё пуще крутанул свой спиннер, Ольга Мартынова неопределённо кивнула портрету какого-то знаменитого киношного экс-босса у меня за спиной, и снова с умилением воззрились на Испанова, как на семистрельную икону. Я понял, что главный в этой комнате всё же Роман Георгиевич, а не я – придаток в виде версификатора, от которого ничегошеньки уже не зависит.
– Надо будет как-нибудь почитать, – фальшивым голосом сообщил фальшивый Депардье.
Я моментально возненавидел его и решил, что с этих пор некоторые люди не дают мне право быть вежливым и добродушным.
Роман Георгиевич расправил не дюже широкие плечи, которые казались, однако, налиты непомерной силой, оглянулся на портрет Григория Козинцева у себя за спиной и приосанился, показывая, кто здесь хозяин. Он лучше всех знал правила игры, и они ему до сих пор очень и очень нравились, и предложил выпить за успех фильма, однако, прибежала чрезвычайно активная и чрезвычайно взволнованная Амалия Рубцова с подложной улыбкой на хитрых губах, вся на нервах, вся взвинченная, как скаковая лошадь, разве что копытом не била, и стала заискивать перед Ольгой Мартыновой и фальшивым Депардье, не говоря уже о Испанове, мол, бывает же, все ошибаются, и я тоже, уж простите, круглую дурочку. Меня она принципиально не замечала.
– Татьяна Чуприна уже не нужна?! – спросила она так, чтобы показать Ольге Мартыновой её место в киношной иерархии, заодно, как я сообразил, поссорить меня с ней.
Я вспыхнул, хотел объясниться, что я тоже поставлен в рамки искусства романа и вынужден искать оптимум, но Роман Георгиевич опередил:
– Не нужна, – снисходительно поддакнул он, моментально загасив пожар войны. – Подготовьте договор на Ольгу Александровну, – подчёркнуто вежливо кивнул в её сторону, – которая будет играть роль Герты Воронцовой.
Её брали без всякого кастинга и дублей, видно, наши виденья фильма с Романом Георгиевичем совпали до микрона. Это была маленькая победа из череды побед, которые мне ещё предстояло одержать.
Я заметил, что Ольга Мартынова с облегчением перевела дух, а фальшивый Депардье незаметно под столом стиснул ей прекрасную руку, забыв о жужжащем спиннере с подводной лодки типа «барракуда».
Да они нервничают, сообразил я, поэтому и такие надутые; мне сделалось их жаль. Не такие уж они небожители, понят я, а просто бедные-бедные актёры, которые три для не ели и виски не пили.
Словно бы для того, чтобы сгладить неловкость, Испанов залихватски предложил обмыть заключение договора. Не успели мы вкусить по глотку коньяка и закусить шоколадкой, как снова прилетела полная энтузиазма Амалия Рубцова. Ольга Мартынова невольно вспыхнула, румянец пошёл по её божественно-сексуальным щекам, она с облегчением облизнула губки, увидав сумму гонорара, подписала и убежала, радостная, как первокурсница, кажется, в кассу за авансом, даже забыв поблагодарить Испанова, своего земного благодетеля.
Я проводил их взглядом и с завистью к фальшивому Депардье спросил:
– Кто это?..
– А тебе не надо знать, – Испанов поморщился так, словно я без спросу глянул в святые святых – за кулисы, и увидел нечто неприличное, о чём вслух не принято говорить.
– Пикапёр? – напрямую спросил я, потому что мне стало обидно за Ольгу Мартынову.
– Не понял?.. – сморщился Испанов, словно от лимона.
– Ну, этот самый!.. – я не знал, как выразиться, чтобы никого не обидеть.
Однако Роман Георгиевич поморщился ещё сильнее, мол, отстань, всё равно не скажу:
– Что там у нас по плану?..
– Осталась ещё роль Евгении Таранцевой, – напомнил я тогда, не зная расклада Романа Георгиевича и даже не предполагая, как работает вся эта машина, а воевать с ним, как с Амалией Рубцовой, мне было не с руки.
– Она придёт завтра, – добреньким голосом людоеда сообщил Роман Георгиевич. – Я тебя наберу. Кстати, актёр на роль Панина тоже согласился! – И назвал актёра из «Сватов» – Валерия Шкредова, которого я тоже пророчил на эту роль, хотя он был комедийным актёром, но я-то знал, я-то чувствовал, что он роскошнейший актёр и что лёгкий налёт двусмысленности в плане алкоголизма придаст образу Андрея Панина то великолепие, о котором я всё время талдычил Роману Георгиевичу; кажется, он внял моим молитвам.
– Хорошо… – слегка ошарашенный, удивился я и уже выходя из кабинета, услышал, как он неожиданно зло кричит в трубку:
– А мне не надо, чтобы вы играли по-Майзнеру, не надо. Давайте старую, добрую русскую школу. И высыпайтесь по ночам! Что толку, когда вы приходите разбитой, как старая телега! Что?! А вот этого крайне не советую! У меня очередь таких, как вы!!!
Я ехал домой, как пьяный, под впечатлением личности Романа Георгиевича, убежденный, что нет легче денег, чем в «Мосфильме», единственное, я не понял, зачем Испанов сегодня притащил меня сюда, раз у него всё на мази?
А он всего лишь натаскивал меня до собственного уровня, но понял я гораздо позже. И правильно, между прочим, делал. Я не мог ответить тем же, потому что Испанов писал только сценарии. У нас был разные виды приложения силы, в разных весовых категориях.
***
Я уже чувствовал силу в руках, и потребность сходить в фитнес-клуб, потягать «железо», всё чаще овладевала мной, как из реабилитационного центра ГБУ крайне бестактно и назойливо напомнили, что пора и честь знать, то бишь что жизнь – это не малина и даже не экономические блага Энгеля, а тяжкий долг перед родиной.
Я тихо-скромно врастал корнями в свою новую трёхкомнатную квартиру в Тушино с видом на Химкинский лес, объезжал новенький с иголочки, в лаке и хроме, «патриот» и мечтал поставить на крышу складную палатку, дабы мчаться в приключения, хотел поменять коврик, да лебёдку опробовать, то да сё с днищем, карбюратором и блоком отопления; то есть занимался взрослыми игрушками, и был умеренно счастлив, как в среду из госпиталя, где меня выходили, пришло официальное уведомление о том, что плановая-де операция не отменена и требует продолжения банкета; и я был ошарашен этой новостью, ибо не предполагал, что время на передышку закончится так быстро, что я не успею перевести дыхание. И деньги у них нашлись, и руки чесались, чтобы вывернуть мне рёбра и покопаться в моих внутренностях, только вот у меня не было желания лезть под их нож.
В общем и в частности, было такое ощущение, что жизнь остановилась на всём скаку. Даже Алла Потёмкина сделалась нежнее обычного, как нашкодивший котёнок, и я подозревал, что она смотрит на меня, как на потенциального покойника, мне же, как прежде, хотелось забиться в угол и тихо скулить; я только едва расслабился и стал привыкать к мирной жизни, а мой посттравматический синдром – сникать под воздействием положительных эмоций, как снова-здорово, надо было завязать себя в узел и набраться мужества на ближайшие три-четыре недели, если не все полгода.
Алла Потёмкина только-только закрыла за собой дверь, оставив на моих губах сахарный поцелуй, как Испанов беспардонно напомнил о своём существовании:
– У нас сегодня читка!
– Что это такое? – туго соображал я, думая о предстоящей операции и об Алле Потёмкиной, которая уже в третий раз за неделю, когда нетерпение её достигло апогея, намекнула на свадьбу. Это был даже не намёк, а скорее, ангельское послание к моей совести, избежать которого я не сумел: спишь со мной, пользуешься мои прекрасным телом, без единой морщинки и целлюлита, кстати, а не женишься! Пора и честь знать! Обязаловки, как военной кафедры в университете, избежать никому не удалось.
Может, и свадьба не понадобится, глупо понадеялся я, имея ввиду осколок в лёгком, всё-таки операция сложная, рисковая, со смертностью в семь процентов; и хотя я уже один раз был личным рабом в виде безропотного приложения к жене, всё равно легкомысленно брякнул: «Давай!», испытав при этом идиотские благородные чувства, свойственные подавляющему большинству мужчин. Однако на самом дне души, где темно, сыро и двулично, осталась глупая недосказанность под вопросом: а стоит ли ещё раз рисковать свободой передвижения и принятием решений, когда вокруг столько прекрасных женщин, до конца жизни хватит? Я так и не нашёл ответа и отложил его на потом, когда вопрос с осколком разъяснится либо в пользу кладбища, либо в пользу загса.
– Ты будешь читать сценарий, а тебе будут задавать вопросы, – сладкоголосо пел Испанов из айфона.
– Какие?.. – очнулся я.
Мне казалось, что режиссёр самый-самый, не знаю, какой, всё и вся знает и всё и вся понимает, и что я, написав сценария, благородно умыл руки. Ан, нет. Настало время профессионального стриптиза. Вот за что я не любил встречаться с читателями, сидишь, как на экзамене, ждёшь каверзного вопроса. Самое главное, что ответ никого не интересует, важно ехидненько задать его и наблюдать, как ты мучаешься: «А верите ли вы в Бога?», например, или: «В каком году вы расстались с третьей женой?»
– Ну, какие ещё могут быть вопросы в киношке?! – бодро хохотнул в трубку Роман Георгиевич. – Актерские! – с весёлыми модуляциями в голосе сообщил он, выдавая в себе крайне искушенную натуру. – Кто чего подумал, как кто и что выглядит, характеры, поступки, взаимоотношения, цвет облаков, какие кружева надела главная героиня. Мало ли чего? В общем, всё кто чего не понял, не сообразил и не разжевал, а ты за него это сделаешь и в клювик вложишь и даже проглотишь вместо него, кстати, я тоже буду корректировать свои планы в соответствии с читкой, а в сценарий, если надо, внесём изменения.
Фу, вспотел я: грандиозность события предстала передо мной во всём своём монопольном величии. Актёры – народ малахольный, кроткий, чуткий, нервный, мало ли что кому взбредёт в голову, а я брякну непотребное, может случиться конфликт, который перерастёт в мордобитие, сорвутся съёмки, произойдёт катастрофа локального характера, душевная травма переродится в посттравматический синдром, который, естественно, никуда не делся, – конец жизни, финита ля комедия, гудбай Москва, да здравствует Донецк! И слава богу! Из-за одного этого только стоило возненавидеть читку, но деваться было некуда, если, конечно, Роман Георгиевич не изволит шутить.
– Хорошо, – согласился я, словно из-под палки. – Куда прибыть? – и мне показалось, что осколок недовольно напомнил о себе, мол, а операция? И душа заныла, и в желудке многообещающе закипело, и белый свет померк, как при армагеддоне.
– Никуда не надо! – вдруг сварливо заартачился Роман Георгиевич, как бабка с семечками на базаре, – всё равно заблукаешь. Я уже послал за тобой Ольгу Мартынову.
– Ольгу Мартынову?! Я же на новой квартире! – я ощутил, как под ногами качнулся пол тридцать седьмого этажа. К тому же я не желал видеть здесь фальшивое лицо фальшивого Депардье. Невзлюбил я его сразу, как моль в ковре.
– Мы в курсе, – бодренько сообщил Испанов.
Я представил его ехидную ухмылку, стоптанные башмаки, мятые джинсы, и подозрительность кротко отпустила меня, не может такой человек быть предателем, разве что горбатым Пхенцем с планеты Марс; кстати, горб ему очень даже шёл. Такой маленький, аккуратный, как у гну, просто родовое знамя, а не горб. Без этого придатка он не был бы знаменитым режиссером и продюсером. Должно быть, в этом горбу и крылась вся его сила.
– Откуда?! – удивился я.
– Ха-ха! А у меня своя разведка, – ехидно уклонился он.
И я понял, что без Аллы Потёмкиной, моего ангела хранителя, моей второй любви и душевной благодетельницы, здесь, как всегда, не обошлось. Хотел свить себе тайное гнёздышко, а уже пол-Москвы знает. Вчера она меня страшно удивила: «Зачем тебе эта маленькая, скромная, тесная квартира?», мол, из служебного пентхауса тебя пока никто не выгоняет, да и у меня хоромы пустуют. Однако не скажешь же, что вторая жена никакая не первая и шансов у неё никаких, разве только из-за отчаяния и безвыходности. Я знал, что тяну за собой прошлое, как пудовую гирю, и что оно не даёт мне смотреть на мир беспечно, что жизнь в реалии не такая сахарная, как кажется с орбиты Марса. И вдруг меня осенило, что они с Романом Георгиевичем в очередном дежурном сговоре, одна шайка-лейка, обхаживают меня, как курица – яйцо, и каждый строит свои далекоидущие планы.
– Вообще-то… я занят… – неожиданно для самого себя заартачился я, не собираясь плясать ни под чью дудку.
– Чего?.. – не понял он на той стороне линии, и глухие нотки в его голосе предвещали репрессии, сталинский «дальстрой», ГУЛАГ и прочие прелести рая, правда, в рамках киношного процесса, но и этого оказалось достаточно, чтобы я тут же позорно выкинул белый флаг:
– Ладно…
Хотя у меня сегодня, действительно, было запланировано посещение святая святых – мужской парикмахерской «Аляска», где вам вибратором помассируют голову, шею, заодно постригут «а-ля фюрер»; я тоже собирался безмерно удивить Аллу Потёмкину по-королевски бритой физиономией, голыми висками и запахом дорогого парфюма, но только с небольшим отличием, моя прическа называлась традиционно по-русски, сильно и мощно – «бокс», даже ценой демонстрации моих безобразных шрамов. Всё это я уже хотел было ему выложить в отместку за испорченный вечер, но в дверь крайне настойчиво позвонили тридцать три раза.
– Приехала! – вздрогнул я, как лошадь, на которую спикировал слепень.
– Ну и слава богу, – с явным облегчением среагировал Испанов и быстренько-быстренько закруглился, чихнув на прощание.
Я побежал открывать дверь, и меня передёрнуло от мысли, что за ней – фальшивый Депардье, которого я уже успел возненавидеть за то, что он спит с Ольгой Мартыновой, ибо она дюже мне нравилась своими формами и поведением на экране.
Однако она приехала одна и была великолепна в белоснежном плаще с красными отворотами, с красным поясом и в красной же широкополой шляпе, с муаровой лентой. Умеют столичные актрисы одеваться, ничего не скажешь.
– У нас десять минут! – сказала она так, словно речь шла о сексе на скорую руку.
Я так быстро не управляюсь, с тон ей подумал я, и, должно быть, соответствующее выражение, не мудрствуя лукаво, посетило моё лицо, потому что она величественно рассмеялась, поведя чёрной, блестящей бровью, мол, раскатал губу, не обломится, скинула мне плащ на руки и небрежным жестом отправляя туда же шляпу. На ней было шикарное, тёмно-вишнёвого цвета платье в белый горошек, и красные полусапожки, а шлейф запаха – как в бананово-лимонном Сингапуре.
– А где этот?.. – назло ей спросил я тоном, не терпящим возражения.
– Кто? – задала она контрольный вопрос, хотя, конечно же, поняла, о ком я так пекусь, что аж заикаюсь на три с половиной такта.
– Ну, этот?.. – я, как клоун в колпаке и бубенчиках, отставив ножку, выглянул в коридор, словно фальшивый Депардье прятался в темноте и подслушивал нас, чтобы поймать с поличным.
– Он будет там, – мило улыбнулась она, давая понять, что вполне разделяет мою позицию и что тоже никого не любит, может даже, ненавидит, но зачем-то спит с мужиками назло мне.
– А кто он такой?.. – язык не поворачивался назвать его фальшивым Депардье, кто его знает, как она к этому отнесётся.
– Муж, – ответила она так просто, как отвечают на вопрос о погоде за окном.
– Муж?.. – не поверил я, и камушки возмущения невольно перекатились у меня в горле, чтобы вызвать соответствующее выражение на её лице.
Ольга Мартынова пугливо покосилась на меня, как на иконостас в виде здорового мужчины, прошедшего войну и которому терять нечего, но природа красивой женщины взяла своё.
– Ну, да… – всё так же капризно поморщилась она, – такой… не настоящий… – покрутила изящной ручкой с идеально-модельными пальцами, – можно сказать, фальшивый.
Лёгкая гримаса сожаления легла на её лицо. К тому времени я уже знал, что человек способен оправдать себя в любых поступках и приспосабливаться к любым обстоятельствам жизни, но женщины особые существа, у них сорок семь пятниц на неделе и сорок семь рецептов в квадрате на каждый случай жизни, так что в этом плане не стоит ждать послаблений, даже интуиция не поможет.
– Ага… – согласился я потеряно, сообразив, что она ещё та штучка.
Она засмеялась, смягчившись, глядя на меня:
– Ты что, ревнуешь?
Она принадлежала к разряду женщин, которые явно подторговывают своей красотой. Это я уже потом понял, что лицо у неё создано для сплошного негатива, а вначале только любовался.
– Ещё чего! – возмутился я, не выдержав её взгляда.
Эта маленькая победа придала ей решимости. Глаза у неё были большие, тёмно-серые, с окантовкой, совсем не такие, как у её прототипа, Герты Воронцовой, однако, Роман Георгиевич клятвенно обещал сделать их на экране небесно-голубыми. Но даже такие, серые глаза, вызывали реакцию взрывного типа, и я провинциально стушевался.
– Правильно. Если бы не он, я бы давно занялась тобой, – сообщила она с той доверительность, с которой, выбирают любовника по форме носа. – Нравишься ты мне.
Я вытаращил глаза. Она хихикнула, как лисица на пустоши. Я понял, что она ждёт, когда я клюну на её красоту и провокационные разговоры. Я знал эти фокусы: вначале с тобой мило пофлиртуют, даже выдадут какой-нибудь аванс, а когда ты среагируешь, отвалят в сторону и сделают вид, что имели ввиду совсем другое, и ты остаёшься в дураках. Беспроигрышная комбинация, отработанная задолго до появления тебя на горизонте событий.
– Я была замужем… Он… – она многозначительно назвала очень известную фамилию, от которой у меня должна была закружиться голова, и игриво блеснула улыбкой, – он бросил меня после семи лет дикой страсти!
После этого я сделал удивлённое лицо: в обыденной, то бишь не в актёрской среде, такие вещи не обсуждаются, это считается постыдным. А здесь запросто, пожалуйста. Есть где разгуляться фантазиям, и они поскакали у меня в голове, как блохи, галопом. Мне вдруг открылось, что Михаил Булгаков, так же, как и я, страдал комплексом Бога, то есть наделял всех людей способностью знать и понимать больше, чем ты сам, а потом разочаровывался в них. К тому времени я уже подумывал о известном романе, кто и как дописал его, и вся его свистопляска с чертовщиной и Гоголем, который, кстати, тоже был фальшивым, чистой воды выдумкой, потому что метафизика Михаила Булгакова, выходца из религиозной семьи, была классическим взглядом человечества на закулисье, ничего нового он не сказал, а лишь почерпнул из газетных источников своего времени; в этом плане роман вторичен, как чайный налёт на зубах. Впрочем, в свете нынешнего положения с осколком, идея с романом была чрезвычайно глупая, быть может, даже, мертворожденная, поэтому я вникал не без сожаления, памятуя, что в жизни осколки прилетают всегда не вовремя.
– Поэтому… – с вызовом добавила Ольга Мартынова, глядя лукаво, – я постоянно думаю о сексе, – и окончательно ввела меня в состоянии ступора, но, по счастью, оттопырив губку, с изумлением обезьянки уставилась на картину в кабинете, и слава богу – иначе мне грозило услышать ещё более бесстыдные признания.
Я шмыгнул в спальню – сменить маску и перевести дух: откровения московских актрис пугает куда больше, чем предстоящая операция, таким вещам не шутят даже на трезвую голову.
Когда я вернулся, застёгивая пиджак, как бронежилет, на все пуговицы, она всё ещё разглядывала картину. Я думал, она разыгрывает меня, а она была сама значимость в высшей степени абстракции. Я удивился, потому что хвалиться особо было нечем: в кабинете, с мокрыми обоями кричащих тонов а-ля бордо, висела пара-тройка картин с Арбата на мокрую же тему непостижимости московского лета, стройных ножек в ажурных чулках и, естественно, – мчащегося авто типа «ламборджини». Всё, что удалось наскрести на скорую руку для новоселья и бурного застолья с Репиными.
Ольге Мартыновой особенно понравилась та из них, которую я назвал «серийный жёлтый переулок под серийными красными крышами». Подобных картин в вернисажах на Крымской набережной и в Измайлово пруд пруди, они там выставлены в три ряда, четыре линии и пять верхов. Главное, не промахнуться с ценами, потому что тебе норовят втюхать ширпотреб по цене шедевра, хотя я нашёл относительную неповторимость у художника, который продавал всего лишь две одинаковые картины. Я купил обе. Одну бросил в Москву-реку, а другую повесил на стену. Но Ольга Мартынова, кажется, в живописи и в суррогате на мужскую тему не разбиралась, потому что лицо её решало задачку: «Сказать, что это неплохо, или сказать, что очень хорошо?» Наверное, ей кто-то подсказал, что она выглядит значительней, когда оттопыривает нижнюю губу. Я едва не усомнился в правильности своего выбора, ведь на экране она всегда смотрелась крайне привлекательно, умно и самодостаточно. Может, сконцентрируется? – расстроился я и решил сообщить Роману Георгиевичу, что с Ольгой Мартыновой мы, кажется, промахнулись. Немаловажную роль в этом вопросе сыграл и фальшивый Депардье: в смысле, скажи, кто твой друг, и я скажу, кто ты. От него за версту несло декадентством и пустотой Чапаева.
– А у тебя мило, – очнулась она, с любопытством лисёнка сунув свой курносый носик (именно таким он теперь мне казался, а не забавно-остроумным и многозначительным), в спальню и в третью комнату, которую я намеревался превратить в спортивный зал, но не успел напихать в него тренажёров, зато установил музыкальный центр и повесил огромное зеркало.
Я подумал, что, быть может, откровения Ольги Мартыновой, как у всякой женщины, носят защитный, а не провокационный характер, и принялся оправдывать её, мол, опять же тяжёлая женская доля, одиночество, всё такое, тоска, антидепрессанты; и в такие дебри с утра влез, что едва не перекрестился, вспомнив пертурбации со своей женой, которая не давала мне передышки. Отдушиной у неё служила её любимая дача.
– А, кстати, где твоя жена? – спросила Ольга Мартынова как ни в чём не бывало, словно её откровенность значила не больше, чем пустая болтовня девочки из восьмого класса, которая только-только начала постигать секс и ещё не знает, что с этим делать, всего боится, нервничает, однако, крайне любопытно, чем дело закончится.
– В Донецке, – соврал я по новой уже холостяцкой привычке не раскрывать сердечных травм, особенно женщинам, и почувствовал, как осколок бессовестно царапнул душу, и кровь брызнула фонтаном.
Было совсем не больно, только душа упала ниже пяток, и я испытал ощущение человека, едва уносящего ноги из ямки под акацией.
– Это она?.. – спросила Ольга Мартынова, показывая на фотографию, где Наташа Крылова была изображена, прижавшись виском к берёзе.
Фотография была сделана в Славяногорске бог весть в каком году. Мы ездили за грибами, ничего не нашли и сильно устали. Было мрачно, сыро, накрапывал дождь.
– Она.
Я вспомнил высохшее болото, травяные кочки, наши безуспешные поиски чёрных груздей. В те времена она меня ещё любила, а Варя была только в проекте. Счастливая пора, на которой я давно зациклился, как на средстве от посттравматического синдрома. Прошлое – как застывшая маска Али-Бабы, которую мы привезли из Геленджика, в ней уже ничего нельзя изменить, она застыла много лет назад, как наша любовь, и с тех пор не изменилась, словно была записана во времени и во времена.
– Ты меня обманываешь, – сказала Ольга Мартынова так, когда с хитрецой изобличают врага народа и ставят ему в паспорте тавро «тридцать девять»[1]. – Твоя жена погибла. Я знаю!
– Откуда?! – отшатнулся я и едва сдержался, чтобы не нагрубить, помня, что сегодня я ещё тихо, мирно должен был попасть на чтения, а не царапаться с ведущей актрисой фильма, а у меня возникло такое желание; и я ужаснулся тому, что разница между выдуманной Гертой Воронцовой, умницей и рефлексирующей по делу и в тон Андрею Панину, и реальной Гертой Воронцовой такая огромная, что будет стоить мне тягостных сомнений и седых волос до самого конца съёмок, если Роман Георгиевич, разумеется, не скорректирует процесс и не найдёт другую актрису, естественно – Татьяну Чуприну; уж она-то казалась умнее умного, и её прекрасные глаза, словно костёр в ночи, так и глядели на меня с немым укором.
Но всему есть предел, и совершенству – тоже.
– Мы о тебе всё знаем. И то, что ты воевал, и о твоём осколке в лёгком, и даже о… – вдруг затараторила она, инстинктивно желая понравиться, но и в то же время двулично сохраняя дистанцию столичной штучки, потому что капризна, умна и расчётлива, а из чувств у неё на первом месте, исключительно, животные инстинкты.
Я испугался, что она каким-то образом припомнит мне сейчас Инну-жеребёнка и всё, что мы с ней вытворяли, но о жеребёнке, слава богу, никто ничего не знал.
– О Карском! – ужалила она со значением, словно я должен был знать всех её любовников.
Но эта тема оказалась из другой оперы.
– Каком Карском?! – Странный намёк в свете её откровений возмутил меня. – Не знаю никакого Карского! – отрёкся я, чувствуя, что моё лицо каменеет от пустопорожних обвинений.
Вешает на меня всяких собак. Мне хватило одного её признания о личной жизни. Пусть её фальшивый Депардье разбирается, решил я, прислушиваясь к своему левому подреберью, там, кажется, что-то пекло и страдало не хуже меня самого.
– О Карском! – с возмущением тряхнула она головой, мол, все знают Карского, даже шалавы в подворотни. – Просто Карском! Не знать Карского! Это, по крайней мере!.. – она трагикомически вскинула руки, явно желая уличить меня в лицемерии и от негодования побить на моей голове все горшки, которые бы нашла в квартире, потому что – все знают Карского!
– Кто такой Карский? – Я едва сдержался: начались обычные женское штучки, от которых я успел отвыкнуть, потому что, на удивление, Алла Потёмкина не пользовалась ими, и я уже было стал расслабляться, забыл, как букву «ять», какими могут быть истые женщины, полные противоречия и игры ума.
Ольга Мартынова сделала точно такое же лицо, какое было у Инны-жеребёнка, когда я попадал впросак; искры презрения полетели в мою сторону и едва не прожгли мне селезёнку.
– Тот, кто живёт на Котельнической набережной! – сделала она многозначительную паузу, выпучив свои прекрасные, большие, просто огромные, тёмно-серые глаза, разве что не потыкала пальцем с кровавым маникюром в потолок. – Это спонсор! Спонсор! Ты на волне, милый!
Вот где собака зарыты, с облегчением догадался я, меня обвиняют в кумовстве, мол, выскочкам везёт; здесь полжизни корячишься – ничего не получается, а он явился на всё готовенькое, и в дамки.
– Ладно… ладно… поехали… – примирительно сказал я, радуясь тому, что легко отделался, что мне, как Андрею Панину, в порыве гнева не проломили голову табуреткой и не покопались бы за душой в поиске чужой удачи; зависть – страшная штука!
– Поехали! – победоносно согласилась она, облачаясь в свой белый плащ с красными отворотами и изящно напяливая шляпу перед зеркалом.
И мы поехали – лучше бы меня осколком убило под Мариновкой: Ольга Мартынова недолго держала марку и окончательно опростилась за МКАДом: «Я не люблю теорию актёрского мастерства! Чего я там не видала?!» «Девственность – это такая штука, которая нужна только гинекологу!» «Наши славные торчки нас ждут не дождутся!» И это не единственно, детально сформулированное, чего я был удостоен. Всю дорогу блистала фразами без окончания и смысла, не отвечала даже на нервные звонки своего Депардье, и я немножко озверел: оказывается, у неё в жизни случались одноразовые мужики (кажется, промелькнула даже фамилия Фёдора Соляникова), оказывается, в кино все только тем и заняты, что страшно завидуют друг другу, строят козни, а чтобы переспать с кем-то и разбить чьё-то сердце или семью, так нет ничего проще, ради этого даже не надо быть знакомым с Карским!
Дался ей этот Карский, злился я, и когда мы подъезжали, уже был на взводе, как летящая из подствольника граната, но не подал вида, что-то меня удержало ляпнуть непотребное и разорвать порочный круг, вначале надо было испросить разрешение у Романа Георгиевича.
Попробуйте обойти женщину на крутом повороте. Надо быть очень и очень фартовым, чтобы не поскользнуться. Легче было ходить в лобовую атаку или стрелять по БТРам из «утеса», чем выслушивать киношные сплетни, и я с огромнейшим облегчением покинул общество Ольги Мартыновой и её роскошный автомобиль, тем паче сдав с рук на руки подскочившему фальшивому Депардье: кажется, они из-за меня тут же погрызлись, но мне было наплевать. Чего-то он там кричал насчёт «трусиков» и «проверю на всякий случай!» Чувствовалось, что он так её хочет, как если бы я был атомом кислорода и искал в пустыне два атома водорода, чтобы только утолить дикую ковалентную жажду. Актёрская среда! Что с неё возьмёшь?! Здесь всё, как на ладони, одна огромная шведская семья.
Читка сценария происходила где-то на Рублевке, в шашлычном ресторане, с петухом на коньке; я плохо ориентировался, но сообразил, что дом Аллы Потёмкиной совсем рядом, где-то за верхушками вон тех сосен, на берегу озера. А ещё я понял, что никакие это не интеллектуальные беседы высшего порядка с умными речами и важными лицами, а просто вечеринка с выпивкой и девочками на свежем воздухе, и перестал нервничать. Выпивка – это привычно для русского человека.
Компания уже была навеселе. Бесконечно длинные мангалы источали сытые запахи. Меня как почётного гостя заставили выпить чарку дюже холодной водки и отщипнуть хлеба. Потом я пошёл по рукам. Кроме всех прочих, были всё те же: Фёдор Соляников, Иван Чёрный, Елена Дергай, которая должна была играть Евгению Таранцеву, Виоллета Татарская, которая должна была играть Алису Белкину, Николай Черноскутов, которому досталась роль Романа Базлова, и знаменитая актриса, диво, с большой грудью, которая так и не получила никакой роли, хотя, по словам Испанова, очень и очень старалась, причиной отказа, естественно, была её большая и соблазнительная грудь; в романе я таких женщин не описывал, а в реальности – не любил из-за большого количества мяса. Раздавалось горловое пением дивы, похожее на ненатуральный звук валторны, и общество пришло в ещё больший восторг. Я так и не понял, зачем ей нужна заштатная роль? Но мне намекнули, что на фильм сделаны большие ставки, что он может стать коношедевром. Было за что бороться до посинения и умирать до безответственности.
Я не знал, что так много людей безвозмездно любят меня. Все кричали, надеюсь, искренне: «Слава герою Донбасса! Ура!!!», троекратно лобызались и под объективами массмедиа желали испить со мной море всякой бурды, особенно актрисы, которую водку не употребляли, а предпочитали «мартини» и коктейли. Через десять минут я ощутил лёгкость мышления, ещё через пять – мне стали нравиться все эти прекрасные люди, искренне желающие мне счастья.
Валерий Шкредов сказал, подмигнув:
– Слышь, обожаю весёлых сценаристов!
И я понял, что он единственный внимательно читал и роман, и сценарий, и вообще, рассуждал о предстоящей роли, в отличие от праздной публики, которая собралась напиться на халяву.
– А я думаю, ну, кто меня знает, как облупленного!
От углубленного самоанализа его спасали маленькие, хитрые глазки навеселе; и он чуть ли не силой потащил меня за берёзы, чтобы выпить тет-а-тет. При этом я понял, что он всех чуть-чуть чурается, а все ему страшно завидуют, хотя не подают вида. Хороший мужик, решил я, а он оказался скромной звездой, похожей на Андрея Панина.
– Только я буду играть зло! – предупредил он, загадочно выставив вперёд челюсть.
От него исходило ощущение надрывности и зубодробительного самокопания. А ещё он меня обескуражил густыми, как обувная щётка, усами. Такие усы и в дурном сне не вообразишь и легенды не сложишь.
– Не боись, сбрею! – пообещал он, угадав мою нервозность.
– Отлично! – благословил я его, – так и задумано.
– А как ты меня вычислил? – спросил он вытирая усы по-простецки, тыльной стороной ладони, я заподозрил, что специально, чтобы понравиться, но он мне и так нравился без этих фокусов обаяшки.
– По фактуре, – признался я серьёзно, полагая, что человеку, которому предстоит тяжелая операция, не до шуток.
– А что я фактурный? – выпятил он грудь и даже немного прошёлся, молодецки улыбаясь, вдоль мангала.
– Ещё какой! – подыграл я ему с намёком на чёрный юмор висельника, то бишь тяжело больного и обречённого человека.
– Слушай, а я не сладострастный? – доверился он мне.
– Нет, – удивился я и посмотрел на него с этой точки зрения, но ничего подобного не обнаружил; не скажешь же после этого человеку, что роль написана специально под него, что я все глаза выглядел, подсматривая за ним в других фильмах.
– А то здесь подцепить эту болячку, раз плюнуть! – посетовал он, подтверждая лишний раз, что жизнь актёра, ох, как тяжела и атипична.
– Да нет, всё нормально, – успокоил я его и понял, что он уже работает над ролью.
– Вот жаль, что ты не главный! – что-то почувствовал он.
– Почему?
– Да мы бы с тобой такие горы свернули! – снова налил он водочки и пополоскал в ней усы.
– Свернули бы! – охотно согласился я. – Но увы…
– Хороший ты мужик, – дотянулся и шикарно хлопнул он меня по плечу, – только длинный.
– Ну, какой есть, – охнул я и согнулся в три погибели.
Кажется, осколок шевельнулся в душе, и я подумал, что так приходит конец чаяниям, и подождал, но больше ничего не случилось. Я понял, что кантовать меня точно нельзя, но до конца вечеринки я всё же дотяну, если не буду на голове ходить и в озере голышом купаться.
– Ты не обижайся, я же по простому, по-нашему! – ничего не понял Валерий Шкредов.
– Ха-ха-ха… – Я натужно засмеялся в три приёма, не зная, можно дышать, или уже пора на кладбище.
Спас меня Роман Георгиевич, бесцеремонно вытащив из-за берёз за ремень:
– Идём, я познакомлю тебя с нашим спонсором!
Я, как ошпаренный пёс, побежал следом, горячо шепча ему в ухо о том, что Ольга Мартынова никуда не годится, что она шут гороховый, только в юбке, и что её надо срочно менять. Это единственно стоящее, что я мог сделать перед тем, как доверить свою жизнь хирургам, а там хоть трава не расти.
Роман Георгиевич моментально рассвирепел, как всемогущий гоблин. Схватил меня за всё то же ремень, выше не дотянулся, и прислонив, будто завзятый дуэлянт, к берёзе, спросил, ощерившись:
– Ты кому-нибудь об этом говорил?..
Он имел виду в первую очередь Валерия Шкредова, потому что я больше ни с кем близко не успел пообщаться.
– Нет, конечно, – опешил я от напора, хотя надо было давным-давно привыкнуть к амплитудам его души.
– Правильно, – с облегчением выпустил он дух, – не надо!
Смотрелись мы, видно, как Тарапунька и Штепсель. Причём Штепселем был я. На нас и пялились с усмешкой, и подавали знаки на современный лад, мол, мы с вами, голубки.
– Почему? – я с изумлением посмотрел на него сверху вниз, полагая, что в проект надо брать всё только самое-самое талантливое и неповторимое, как звездное небо, но пока я этого, за исключением Валерия Шкредова, не обнаружил.
– Думаешь, они здесь все умные?.. – фыркнул он, как ёжик в тумане, и перешёл на доверительный шёпот скороговоркой. – Особенно тётки. Добрая половина из них не понимает, что делает в кадре. Это я, могучий и самый умный накачиваю их перед съёмкой! Я делаю их гениальными! – разошёлся он. – Я им объясняю, какое выражение придать лицу, куда смотреть и куда говорить и когда говорить! Где надо, могу заставить подняться до мелодекламации! Я – Бог! Я – Создатель! Я – Творец! Понимаешь?!
– Понимаю… – согласился я, потому что абсолютно не понимал природы актёрства, хотя, разумеется, подозревал, что она сродни природе писателя, в том смысле, что актёры, как и писатели, разные по калибру. Получалось, что все эти люди ничему не научились, ничего не умеют и зря кучкуются, что ли?
– Это же киношка! – просяще глядел Роман Георгиевич снизу вверх. – Таких, как ты, здесь можно на пальцах одной руки пересчитать, – польстил он мне, – те, кто докапываются до сути.
Я обнаружил, что он даже косит от злости, а рот сжат, как хищная пасть каймана, но в жизни ещё и не то бывает, особенно перед боем, поэтому я не расстроился.
– Всё так плохо? – делано ужаснулся я и на мгновение забыл о проклятом осколке, который рано или поздно должен был меня прикончить.
– Ещё как, – сник Роман Георгиевич, оглядываясь в поисках кого-то, кто бы мог подтвердить его слова, а потом снова принимаясь дёргать меня за ремень, – плохо, очень плохо! Всё дела в моих мозгах. Хорошие мозги в большом дефиците!
Кажется, он безмерно страдал из-за тупиковости ситуации.
– А?.. – я вопросительно посмотрел на берёзы, за которыми, как приведение с водкой, шарахался Валерий Шкредов.
Вид у меня, верно, был очумелый от обилия впечатлений, потому что Роман Георгиевич смягчился.
– Нет, у него как раз мозги есть, – заверил он меня. – У него даже всё с избытком! И перестать витать в облаках, это неприлично, на нас люди смотрят, решат, что ты растяпа, и с удовольствием вытрут о тебя ноги!
– Не буду, – хитроумно поклялся я и невольно оглянулся.
Пялились только молодые актрисы. Взгляд у них был дюже вопросительный. Актёры-мужчины держали марку, жуя плохо прожаренный шашлык и покуривая вейпы, периодически окутываясь парами канабиса. Фёдор Соляников с Иваном Чёрным демонстративно стояли к нам спиной и развлекали Елену Дергай и актрису с большой грудью, которой не досталась никакая роль, и выражение лица у неё было соответствующим.
– Мне за тебя стыдно! – укорил Роман Георгиевич, оставив в покое мой ремень. – Всё, пошли! – переключился он. – Карский зовёт!
Я завертел головой: кто ж такой Карский?
Оказалось, вот он же – человек с лицом жулика средней руки, но в очень дорогом костюме. Я такие видел только в рекламе «Роял Салон+», Игоря Прокошина.
– Мы делаем на вас ставку! – сказал Карский так, когда хотят задать каверзный вопрос: «Кто ты такой, мил человек?!» и отвесить подзатыльник за расхлябанность и безучастность.
Я нервно поискал, но Роман Георгиевич, благо, что малого роста, ловко спрятался за спинами, и косил оттуда то правым, то левым глазом, разбирайся, мол, сам.
Бука Кучава – с седой бородой, с властным лицом Картеса, или как я его себе представлял во времена инквизиции, однако, в реалии субтильный пижон, в зауженном, твидовом пиджаке на пару размеров меньшее, в зауженных, клетчатых брючках, ещё до моей молодости их называли «дудочками», с белыми носочками, и в дюже дорогих розовых туфлях из крокодиловой кожи за десять тысяч баксов заявил:
– Пора менять правила игры!
Виски у него были выбриты до синевы, должно быть, в отличие от меня, он нынче посетил модную цирюльню «Аляска». Пахло от него цветочным одеколоном и дорогим табаком, а из накладного кармана торчала пеньковая трубка с махагониевым ободком, как признак вечного достатка и рациональных мыслей.
– Ага! – из-за их могучих спин поддакнул Роман Георгиевич, в своих стоптанных башмаках, в мятых джинсах, с лохматой седой головой, непрезентабельный, как старый динозавр. – Давно пора!
Я удивился, почему он здесь, и я в придачу?
Но главным всё же был важный Карский:
– Либералы скурвились окончательно! Перестали поставлять нужную нам продукцию! – сделал он широкий жест, направленный в сторону центра Москвы, где они и окопались в своих норах времён холодной войны и антисоветизма.
Бука Кучава, даром что похож на Картеса, жадно ловил каждое слово:
– Главное для них – политика! А качество на последнем месте!
– Ретрограды! – обобщил Карский, возвращая руку на стакан с виски, который держал в руках, как скипетр.
И Роман Георгиевич из-за их спин поддакнул, радостно трясясь:
– Трижды куплены и проданы!
– Подставили на десятилетия! – гремел Карский после огненного глотка.
– А нам расхлебывать! – вторил Бука Кучава, очень похожий на Картеса с седой бородой.
– Кому «нам»? – наконец вставил я словечко.
Они словно споткнулись на бегу, опешив, посмотрели на меня, как на идиота камикадзе, как Ольга Мартынова и Инна-жеребёнок с изумрудными глазами вместе взятые, и решили, что я социал-империалист из партии Лимонова.
– Он ещё ничего не понял! – в оправдание пискнул Роман Георгиевич, безмерно страдая за меня и боясь, что я предстану в глазах мецената и продюсера левым растяпой или спящим агентом влияния правых, тогда всему конец.
Я знал, что Москва самодостаточна и слезам не верит, но, видно, этой самодостаточности ей перестало хватать, раз его друзья решили свести со мной знакомство. Им в качестве оселка понадобился свежий человек оттуда, где идёт война, с абсолютно немосковским взглядом на суть вещей, на котором можно отрабатывать свои приёмы политического обольщения. И они снова взялись меня в оборот, дабы как следует, а главное, вовремя прочистить мне мозги, чтобы я не дай бог, не оказался в лагере оппозиции. Мне сделалось смешно: мозги мне давно прочистили фронт и бандеровские мины, которые взрывались на нём.
– Страдает киноиндустрия, – торопливо стал загибать холёные пальцы Карский, вопросительно заглядывая мне в глаза, – потому что нет драматургии!
– Плохие фильмы ставим! – пояснил Бука Кучава, скорбно воздевая брови к небесам.
– Издательства разоряются! – соловьём заливался Роман Георгиевич из-за их спин.
– Потому что захлебнулись в политике и в графоманстве, – снова пояснил Карский, и выглядел двусмысленно, как фестиваль лыжников в Сахаре.
За ним стоят очень большие деньги, наконец-то догадался я, может быть, даже бюджетные, раз они взялись искоренять графоманов, потому что графоманов у нас в стране, как тараканов на помойке, их подкармливают ведущие издательства и фонды; где ещё заработаешь на дураках и простофилях?
– Мы купили блокирующий пакет Эксмо! – наконец осмелел Роман Георгиевич и выступил из-за их спин.
Эксмо – это значит, три четверти русского мира, а это не по-детски основательно. В общем, серьёзные ребята. Я их сразу зауважал.
– Мы делаем революцию! – насмешливо посмотрел на него Бука Кучава, рука у него потянулась, чтобы послюнявить пальцы и разгладить непослушные вихры на него на голове, но он, конечно, этого не сделал.
– Зачем? – удивился я их генералиссимуским планам и страшно засомневался, что московский гадюшник даст им осуществить даже половину того, что они задумали.
– Не ту революцию! – дрогнув бровью, уточнил Карский. – А киношную, впрочем, и литературную тоже!
Я почти согласился с ними, подумав, что, чтобы издаться в России, надо быть обязательно на кого-то похожим! Индивидуальность не в чести.
И Бука Кучава, и Роман Георгиевич важно закивали головами, как китайские болванчики. Видно, что у них была своя теория струн и они прекрасно в ней ориентировались.
– Поздравляю! – не поверил я им, потому что надо было сломать либеральную вольницу, морально кормящуюся на западе, а это почти что термоядерная война. – А я при чём?
– А с тебя и начнём! – заявили они, скалясь, как чумные шакалы, и потащили меня в гостевой домик, где был накрыт шикарный стол с мясом и дичью.
И я сдуру под вишневую наливку, поросёнка, гуся и баранью ногу подписал с этой камарильей сразу три договора: на два романа, которые ещё даже не придумал, но имел в виду один из них о Михаиле Афанасьевиче Булгакове (видно, Рома Георгиевич им все уши прожужжал) и на экранизацию одного из моих «старых» романов, «Перевоспитание Морского Волка», Д.Л.
Позднее я понял, что я всего лишь песчинка в их грандиознейшей авантюре и что к ним выстраивается такая же очередь, как в РЕШ, от самого Парижа, Нью-Йорка, Шанхая и Копенгагена, и что с этих пор просто так к ним на ракете не пробьёшься, а значит, мне стараниями Романа Георгиевича неимоверно повезло, и что я теперь его вечный должник и должен поить водкой, то бишь коньяком, до гробовой доски. Ну дай-то Бог, дай-то! Лучше так, чем никак в наш циничный век!
Глава 7
Везение отказника
Она очень хотела отправиться со мной, но я категорически настоял на своём: «Я сам!», потому что не желал, чтобы она видела мою слабость; не то чтобы я не доверял, просто для таких откровений в наших отношениях не наступило ещё время; собрал вещи, поехал и лёг на томограф, полагая, что к вечеру, в крайнем случае завтра утром окажусь на операционном столе; получил послойный снимок лёгких и на деревянных ногах отправился к главврачу Борисенко, справедливо допуская, что жить мне осталось считанные часы, потому что фортуна рано или поздно должна была подло изменить мне с тем же самым Борисенко.
Он небрежно и даже как-то обидно по отношению ко мне посмотрел на снимок, неопределённо хмыкнул, одобрительно косясь на меня, на то, что стало с моими мощами, и спросил речитативом, как у равного:
– Чего ты хочешь?..
Я заподозрил недоброе, может, у меня там рак в последней стадии и меня списывают в утиль, в расход, или куда там ещё?
– В смысле?..
– Чего ты припёрся? – спросил он терпеливо, однако, на грани раздражения, мол, сам не соображаешь, что ли?
– На операцию… – почти возмутился я, – режьте… – и для убедительности кивнул на снимок.
В этот момент я представлял себя честным и сильным героем, преодолевающим последнюю, смертельную опасность в жизни, но не павшим духом, главным образом из-за упрямства переломить судьбы и в этот раз.
– Зачем тебе операция, сынок? – огорошил он меня.
– Как зачем?.. – в свою очередь опешил я, помня его наставления по поводу моей лёгочной артерии. – Положено!
Он посмотрел на меня со своей медицинской колокольни. Снял очки и долго тёр их марлечкой, что-то разглядывая в окне, за которым виднелись молочные листочки и кусок голубоватого московского неба в росчерках перистых облаков. Я уже подумал было, что весь смысл там, за окном, сейчас мне его растолкуют, и я уберусь в палату готовиться к операции или восвояси – умирать домой, на любимый диван, а потом меня сволокут на кладбище, как бродячего пса, и делу конец.
– Рубец образуется в течение двух месяцев, – повернулся ко мне Борисенко. – Прошло четыре…
– Полгода… – сказал я, вспомнив, когда и как меня ранило и кто в этом виноват.
– Тем более, – помял он губами. – Ты умер?..
– Нет… – вынужден был признаться я и прислушался к собственному эху, как к единственной реалии в этом кабинете, где, однако, жужжание мухи о стекло было самым трезвым звуком.
– У тебя осложнения?.. – провёл он холёной ладошкой по лысине.
– Нет…
– Ты кашляешь кровью? Чихаешь? – закруглил он идею.
– Нет… – хлопал я от волнения ресницами.
– Там у тебя уже капсула, – счёл нужным объяснить он, видя моё недоумении, – твердая, как конское копыто.
– Что?.. – удивился я, не ожидая такого поворота в судьбе.
– Из соединительной ткани! – добавил он коротко и величественно заткнулся на высокой ноте, дабы произвести впечатление.
Оказываются, врачам тоже не чужд артистизм заплечных дел мастера, даже когда они обходятся без скальпеля, спирта и огурчика.
Я непроизвольно глянул на голубоватое небо в росчерках перистых облаков и не нашёл там ничего интересного, кроме разве что голубиного помёта на стекле.
– Так вы специально тянули время?.. – догадался я, даже не скрывая глубины своего разочарования.
– Ну а как же?! – профессионально фыркнул он, как кот на прокисшую сметану. – Как?! Операция рисковая, куда не кинь всюду клин. – И уставился на меня, выжидая, когда до меня дойдёт.
Я переваривал услышанное, а он понимающе скалился, великодушно считая секунды и минуты, когда я приду в себя и освобожу его кабинет, и он сможет предаться разглядыванию своего любимого неба за окном.
– А что же вы мне ничего не сказали? – упрекнул я его и не добавил, что я по-другому прожил бы этот отрезок жизни, а не куролесил бы и не рвал душу, в общем, не ухудшал карму.
Он только хмыкнул со своей эскулапской колокольни:
– А чтобы ты много водки на радостях не пил, а то перепил бы и помер.
– Типун вам на язык, – отшатнулся я от его подлости.
– Вот именно, – согласился он, великодушно беря всю вину на себя, мол, семь бед – один ответ. – А так ты отъевшийся, здоровый и печень сохранил. Даже цвет лица помолодел.
– Так что… я могу снова воевать?.. – спросил я назло его подлой профессиональной мудрости.
– Не можешь! – в противовес мне помрачнел он.
– А почему? – я всё ещё не верил ему.
Мне казалось, он всё сочиняет побасенки назло мне, чтобы в следующее мгновение сразить наповал: да, ты тяжко болен, сегодня мы тебя зарежем!
– Потому что для экстремальных ситуация ты не пригоден. Для обыденной жизни – пожалуйста, хоть на голове ходи, а там – ты будешь на разрыв. Я гарантии не даю. Полноценного питания не будет, – принялся загибать он пальцы. – Траншейная жизнь. Грязь. Слякоть. Опять же бегать придётся на пределе. Начнёшь кашлять, в одночасье изойдёшь кровью. А для гражданки ты абсолютно здоров!
– Вот это да… – опешил я и, забыв попрощаться, как сомнамбул, поволок свою сумку домой. Смерть меня подождёт, понял я так, как понимают, когда тебя отпускают без волос с кровавого эшафота.
Больничный коридор показался мне кротовой норой в другой мир, где солнечно, радужно и тепло.
– Заходи, если что! – насмешливо крикнул Борисенко, закрывая за мной дверь.
Я выполз из госпиталя, так и не увидав Верочку Пичугину, которая была в меня беззаветно влюблена, посмотрел на голубоватое московское небо в росчерках перистых облаков, на молодые листочки и ощутил, что меня предали, почему, не знаю, но предали, и в чём, я тоже не понял, но предали основательно, можно сказать, лишили веры в медицину и судьбу, а потом сообразил: я-то готовился к отсроченной смерти, а она, возьми, да и самоотменилась вообще; то-то было радости.
Как только я узнал, что осколок, сидящий во мне, не представляет реальной опасности, я почувствовал себя дезертиром на донбасской войне. А ещё я подумал, что у меня сегодня второй день рождения. Это надо было отметить, но я отложил праздник на потом, у меня было куда более важное дело.
***
Осенью пятнадцатого я служил пулемётчиком под началом Ефрема Набатникова, позывной Юз.
То ли ему не могли простить, что он был заместителем Стрелкова и в чине майора имел должность заместителя министра обороны, то ли по каким-то другим причинам, но после исхода Стрелкова из Славянска, он два месяца находился не у дел, хотя Донецк был на осадном положении, тёмен, мрачен и вокруг грохотало; к чести Ефрема Набатникова, он посвятил это время вооружению армии, мотался, как ужаленный, по заводам и поднимал ремонт бронетанковой техники. В районе улицы Ткаченко он снял с памятника 120-миллиметровый миномёт времён отечественной войны, и с него стали сделать копии для фронта. Потом получил должность коменданта Киевского района и до конца военного положения охранял город. Потом о нём забыли на целую осень, и это стоило ему первой седины в висках, потом снова вспомнили, и он стал «замком» – заместителем командира стрелкового батальона, кошмарил укрофашистов на фронтах ДНР и не угомонился, даже когда меня по его милости эвакуировали в Москву.
Мы ходили по тылам, сотни раз пересекая участок между посадкой и полем, что слева от Перлиной, в виду Еленовки и элеватора, и ничего, а в этот раз у них, видно, где-то сел корректировщик артиллерийского огня, должно быть, в том же самом элеваторе. Мы прыгнули в машину и помчались, а там, где мы были мгновение назад, вырастали миномётные разрывы. Потом они стали нас нагонять, и мы поняли, что всё равно не уйдём. И Ефрем Набатников скомандовал покинуть машину. Мы прыгали на ходу, Дьяконов (позывной Рем) только слегка притормозил, и мы посыпались из кузова, как яблоки на дорогу. Мои ноги ещё не коснулись земли, а Рем уже дал газу и погнал в горку, я побежал следом за Ефремом Набатниковым в акациевую посадку. Девятикилограммовый ПКМ с полным лентой казался мне не тяжелее соломинки, и я даже обогнал всех и первым плюхнулся под корни акации и стал быстро-быстро окапываться, хотя почва была сухой и твёрдой, как бетон. Потом сзади ухнуло, земля вздрогнула и сразу же ещё раз, я оглянулся и увидел, что на холме горит Рем, а вокруг летают обломки. Лохматый хотел было кинуться, но Ефрем Набатников крикнул: «Куда?!» Ясно было, что уже ничем не поможешь. И мы стали расползаться, как тараканы, по щелям и канавам.
Когда мина воет, как дикая кошка, то, значит, летит мимо и взорвётся далеко, а если коротко свистит, то – рядом и по твою душу.
Потом они занялись нами, и мины стали детонировать совсем близко, вначале – в поле, потом – в кронах деревьев, осыпая всё окрест осколками. И в этот момент Ефрем Набатников решил, что везучесть наконец изменила ему. Он каким-то непостижимым образом оказался рядом и стал втискиваться в ту самую ямку, которую я, срывая ногти, успел вырыть между корнями акации, в которую и кролик не влезет; на душе мелькнул его золотой жетон с инициалами Е. Н. «Куда?! Куда?! – запротестовал я сварливо, в том смысле, что у тебя своя ямка есть! Но когда взглянул на него, то понял, что он не в себе и даже не слышит меня, а обращён только к минам, как к богу в небесах. В этот момент она, действительно, и прилетела, и должна была убить нас обоих, я даже почувствовал, где она взорвётся: в третьей развилке, правее, с краю, как раз прямёхонько над нами, и даже увидел, словно в замедленной съёмке, как лопается металл и сквозь него прорывается пламя. И Ефрема Набатникова тоже это увидел и прикрылся мной, то бишь нырнул и отжался, как штангой. И всё. Больше я ничего не помнил. Может, я и был его везением, однако, не понял своего счатья. Хорошо хоть мне левую руку не оттяпали, а дали срастись.
***
На обратном пути я заскочил в ювелирный, что в Столешниковом переулке, купил обручальное кольцо и радостный, и окрылённый помчался к Алле Потёмкиной в «Сити». Было шестнадцать десять, а в шестнадцать пятьдесят пять я вошёл к ней и понял, что что-то случилось.
Первым, кого я увидел, был мужественный Радий Каранда. Видно, он каким-то образом проведал, что я явился.
– Брат!
Выскочил навстречу, блестящий, как колено, и неунывающий, как щенок; мы скупо обнялись, и он меня три раза похлопал по спине, и я его тоже три раза похлопал по спине; он отстранился, вопросительно посмотрел на меня и подергал, как пингвин, лысой головой, мол, чего ты такой радый?
Хотел я ему похвастаться, что у меня сегодня второй день рождения, но на всякий случай передумал, решив лишний раз не дёргать судьбу за хвост. Успеется.
– Извини, тороплюсь! – сообразил я, что он всем своим видом намекает на очередной рейд по кабакам, но в более конкретной форме грандиозного загула на радость нашим душам, желудкам и строптивым жёнам, хотя жены у него не было.
Каждая секунда промедления стоила мне потери лица, ведь теперь я был здоров как бык и, стало быть, не имел права к неисполнению долга перед Аллой Потёмкиной, даже если меня при этом по-женски тонко щёлкали по носу, однако, гусарское благородство превыше всего.
Радий Каранда сделал удивлённое лицо.
– Свататься иду! – радостно продемонстрировал я кольцо, хотя дело было интимным и трепаться было не обязательно.
– Молодец! – воскликнул он, даже улыбнулся, но как-то не так, как обычно. Обычно он гремел, как жестяной барабан, во все динамики, всё же Джексон есть Джексон из «Ментовских войн», а здесь на полтона ниже и очень вежливо. – Давно пора!
– На днях я тебе позвоню, и мы повторим!
Я подозревал, что Алла Потёмкина по горячему захочет сыграть свадьбу и времени на загул у меня не будет, но обнадёживающе расплылся в улыбке, мол, обязательно выкрою денёк.
– Замётано! – оживился Радий Каранда, вспомнив наши весёлые приключения в ночной Москве.
Мы несколько раз шлялись с ним по разного рода барам, где пили как дорогой алкоголь из хрустальных рюмок, так и дешёвое пойло из пластиковых стаканчиков, и были довольны друг другом, как могут быть довольны фронтовые друзья, ведь не просто же так он возжелал меня увидеть, а ещё раз обмыть свою ногу, потраченную в боях с бандеровскими снайперами.
Потом вымелась радостная Вера Кокоткина с порочной синевой под глазами:
– Михаил Юрьевич… – схватил она меня под руку, – я так рада, что вы выздоровели! – Идеально строгие щёчки у неё от волнения на глазах порозовели. – Спасибо вам! – И окутала меня, как саваном, облаком тонких, холодных духов.
– За что? – удивился я, нервно сжимая коробочку с обручальным кольцом и всем сердцем пребывая с Аллой Потёмкиной в её чудесном кабинете.
– Вы сделали мне счастье!
– Я?!! – Вот уж никак не ожидал.
Пришлось тактично освободиться из её цепких объятий и сосредоточиться исключительно на её неприлично стройных ножках, которые стремительно разрывали чёрную пуританскую юбку вовсе не в угоду компаративной этике.
– Ну, конечно! – она энергично семенила рядом, сверкая возбужденными от страсти глазами и заглядывая мне в лицо. – Если бы не вы, Сеня не решился бы!
Циничность ей абсолютно не шла. Циничность делала её изгоем в мире мужчин, только она этого не понимала, полагая, что усердно протаптывает дорожку к женскому счастью.
– Поздравляю от всей души, будьте счастливы! – сказал я как можно более формально, целуя её в щёчку и одновременно ногой открывая дверь в кабинет Аллы Потёмкиной.
Я и не знал, что женщинам так нравятся альбиносы.
Как только я увидел её, то сразу понял, что что-то случилось. На ней лица не было, должно быть, она даже рыдала за секунду до этого, но тут же взяла себя в руки, спрятала платок в рукав, повернулась ко мне, и я увидел, что ресницы у неё мокрые, а глаза растерянные, но то, что таилось в глубине их меня удивил – я решил, что это всё из-за моей нерешительности, будь она трижды проклята, поэтому сделал насколько возможно вдохновенное, а не как обычно, тоскливое лицо, и сказал:
– Алла, я прошу вашей руки! – И, естественно, с ловкостью фокусника, потому что долго тренировался, извлёк из кармана коробочку с обручальным кольцом и, как рыцарь, коленопреклонился.
Всё дальнейшее было для меня ушатом холодной воды.
– Это, конечно, интересно… – сказала она ледяным тоном снежной королевы, – но… никакой свадьбы не будет!
Я понял, что я любитель острых ощущений и испросил объяснения, глядя снизу вверх:
– Почему?
– Потому! – отрезала она без всяких комментариев, отвернулась и посмотрела в окно, и желваки ходили на её прекрасных щеках.
Мне знакомы были такие сцены, иногда в разных вариантах я их видел по десять раз на дню, особенно в последние годы семейной жизни. Поэтому я спросил принципиально спокойным тоном:
– Что-то случилось? – И поднялся, не отряхивая колен.
– Я передумала! Нам лучше разбежаться! – снова отвернулась она, и её чёткий профиль вырисовался на фоне окна, как претензия к мирозданию: «Пропади всё пропадом! И ты, дружок, тоже!»
– Что это значит? – обиделся я, безуспешно пытаясь пробиться к её сердцу.
– Это значит, что я разгребусь и, может быть, позвоню тебе, – посмотрела она на меня, как сквозь туман на болоте.
Мне захотелось оглянуться. Я понял: не позвонит, и в её взгляде мне места нет. Вот как она сломала Годунцова, сообразил я, научилась, должно быть, в своём Североморске от папы-гардемарина – всех через колено. А ещё я понял, что отныне так будет всегда – всегда, когда я ей не буду нужен, а не буду я ей нужен очень даже часто, почти так же, как моей жене, Наташке Крыловой, недаром Алла Потёмкина была на неё похожа как две капли воды, только глаза были не глубокими карими, как омут, а небесно-голубыми, как циферблаты всех моих часов. И это была моя карма, и по-другому я не умел выбирать женщин, только огнедышащих, как драконы. Правда, был ещё несерьезный вариант – Вера Кокоткина, но от этой мысли я даже самому себе был противен.
– Может, я могу чем-то помочь?.. – спросил я на всякий случай, испытывая все муки ада.
Но она только загадочно-нервно мотнула головой: «Вон!»
И я вылетел несолоно хлебавши, точнее, выполз, как раздавленная змея, потому что у меня было такое ощущение, будто меня изрядно потоптали, а ещё, что на мне за кого-то элементарно отыгрались. Так искусно умела делать только моя жена, но я отвык за два года, потерял иммунитет, расслабился на сладких московских харчах и подушках; мне стало больно, и я понял, что лечу в посттравматическую бездну, к моей любимой депрессии. Надо было только иметь опыт, чтобы распознать её и незамедлительно принять меры. Выход из этой ситуации был только один – вселенский загул. Сгоряча я принялся намечать соответствующие планы. Пить назло всем я решил в гордом одиночестве – объяснять никому ничего не придётся. Здорово помогла бы Инна-жеребёнок с малахитовыми глазами и копной, буйных, русых волос, но этот вариант исключался напрочь, да и телефон её в айфоне я давно стёр опять же в угоду Алле Потёмкиной и нашей любви. А ещё я моментально забыл, что у меня сегодня второй день рождения, но это было уже за гранью даже не первой и второй, а третьей реалии.
***
Когда я вылетел из её кабинете, как раненая птица, Радий Каранда уже слонялся по фойе, хромая больше обычного, и лицо у него было хмурым, как у английского бульдога на туманно-альбионской прогулке.
Он явно хотел сказать мне что-то важное, но взглянув на меня, понял, что корабль любви получил торпеду в бок и стремительно идёт ко дну.
– Линяем! – решительно взял меня в оборот и потащил по коридору, как быка за рога.
Я попытался вывернуться:
– Пусти! – Чтобы тут же направить свои стопы в ближайший бар, где затаилось много разных соблазнительных бутылок с чудодейственными напитками, облегчающих жизнь, но Радий Каранда только крепче вцепился мне в локоть, и я ощутил, что рука у него твёрдая, как тиски.
– Не здесь, – загадочно процедил он сквозь зубы и вообще, можно сказать, силой увёл меня из башни, сахарно улыбаясь по пути вышколенному женскому персоналу, который навострил уши, как борзые, чтобы бежать с доносом к тотальному начальнику производства.
Мы молча сели в авто и помчались по набережной. К чему такая таинственность? – ломал я голову. Почему Алла Потёмкина так всесильная, что её все боятся? Я терялся в догадках, отложил загул до первого же удобного момента и пока удерживал взведённую пружину на одной злости и самолюбии.
Когда тень моста «Багратион» промелькнула над нами и остался позади, а синие огни весело и беспечно отразились в Москве-реке, Радий Каранда сбросил скорость, подрулил в обочине, остановился и сказал своим жёстким говорком:
– Её шантажируют! Я уверен!
– Кто?! – удивился я и облился холодным потом, даже ладони сделались влажными.
Мне стало стыдно за свои инсинуации, но пружину не отпустил, а сжал только крепче: видно будет, кто прав, а кто свинья.
– Не знаю! – сделал Радий Каранда самое простецкое лицо, хотя оно и так у него было простецким. Но если кто-то по наивности и обманывался, что это и есть его слабость, и пробовал сыграть на этом, то здорово ошибался, однажды я видел, как именно с таким же простецким выражением на лице он размозжил пленному танкисту голову. Честного говоря, тогда это меня совершенно не шокировало и я сделал бы то же самое, просто не успел. Тогда мы были все страшно озлоблены, потому что зашли в Мариновку и увидели, что они там натворили, что действовали, как каратели, стреляя по домам так часто, как успевали заряжать танковое орудие. А потом этот танк подбили из РПГ-7 и мы ловили экипаж по кустам: двоих застрелили, как бешеных собак, а наводчика взяли на закуску. Ну и верещал же он.
– Правда, не знаю! – И Джексон в нем шевельнулся всей своей недюжинной массой. – Только она сегодня с утра в банк намылилась. Заметь, сама, а не как обычно, главный бухгалтер! – выпалил он на одном чистосердечном дыхании.
Я заподозрил, что Алла Потёмкина нарочно подослала его, чтобы отвадить меня, чтобы я не путался у неё под ногами, и пристально посмотрел на Радия Каранду, ища на его лице признаки фальши. Лысый Джексон из «Ментовских войн» лез из него в своей харизме и дружественности, прежний Радий Каранда, каким я его помнил в славянских лесах, тоже лез, и Ефрем Набатников, позывной Юз, тоже вовсю старался, потому что они крепко дружили, – всё, что угодно, прежнее, неизбывное, но только – не фальшь. Не умел Радий Каранда фальшивить, сделан был из другого теста, за что его и помнили там, в Донбассе; года полтора, после того, как мы оставили Славянск, на других фронтах и в других окопах меня изводили вопросами: «Ну как там Радий Каранда, то бишь Чапай?», а Радий воевал тогда под Луганском и фашистскую пулю там же словил, и левая нога у него стала короче на полтора сантиметра, и он мог бегать отныне только по кругу.
– Я клянусь, что не в курсе её дел! – понял он мой намёк и ещё более нервно свёл брови над переносицей, дабы никто не сомневался в его русской искренности.
– Обычно, когда шантажируют, первым делом начальник безопасности в курсе, – напомнил я, стараясь припереть его к стенке.
– Это не тот случай! – ударил он по рулю и легко покорёжил его, словно он был пластилиновым.
– А какой? – гнул я своё, пока ещё удерживая пружину во взведённом состоянии.
Я ломал голову: «Почему я в опале?!» Мне было дюже обидно, я готов был выть на луну и грызть землю. Самое странное, что женщины всегда меня расстраивали своими крайностями, не было в них золотой середины, и пока я с этим не свыкся, как безрукий с культей, меня корежило.
– Я не знаю, – пожал он Джексоновскими плечами.
– Слушай, Радий, мне не до шуток! – возмутился я.
– Я не знаю, не знаю, не знаю! – зарычал он так, что готов был взорваться. – Чего ты меня пытаешь?! Я здесь всего второй год. Год! – жалостливо задрал он брови. – А что было до этого, я не знаю!
И снова мне показалось, что он хотел сказать мне что-то очень важное, но передумал, глядя тоскливо, как дворовая собака на цепи.
– Что же делать? – в тон ему вопросил я, ничего не замечая, кроме своего горя.
– Ходят сплетни… Ты не подумай, – спустил он пары и даже отвёл взгляд, – что я сую нос в чужие дела. Я слышал от наших баб краем уха, что это давняя история, связанная с её мужем.
Он с надеждой посмотрел на меня, будто я одним махом решу проблему и избавлю его от нашего глупого разговора, и мы поедем куда-нибудь и кутнём по полной, чтобы утром очнуться и ничего не помнить.
– С мужем?.. – переспросил я и подумал о том, что мои подозрения, что у мужа Аллы Потёмкиной был роман с Лерой Плаксиной, кажется, подтвердились, но, естественно, из-за деликатности обстоятельств не стал расспрашивать, надеясь разобраться самостоятельно. А ещё я подумал, что вторая любовь, которую называют самой крепкой, на деле трещит, как спелый арбуз, потому что память не даёт ни Алле Потёмкиной, ни мне забыть прошлое; не обучен я был таким вещам; и жизнь, похоже, испытывала нас с Аллой Потёмкиной на разрыв. Глупее всего было плюнуть и умчаться на войну. Это мысль крепко засела у меня в башке и свербела сверчок в ухе, но ещё глупее было биться лбом в закрытые ворота, однако, бросить Аллу Потёмкину, не разобравшись в ситуации, я не мог, не по-мужски это было.
– Похоже, – старался помочь мне Радий Каранда всей Джексоновской душой.
– Ладно… спасибо… – хлопнул я его по могучему плечу. – Дальше я сам. – И вышел, всё ещё полагая, что, он скажет мне что-то дельное вослед, хотя обсуждать с ним личную жизнь Аллы Потёмкиной я не собирался.
– Ты это… если что я помогу, брат! – крикнул он, приподнявшись и выглядывая поверх крыши автомобиля.
Я ему не поверил, но оставил маленький зазор для манёвра, чтобы он моментально исправился:
– Возможно, мне понадобится оружие! – Посмотрел я на него с той иронией, на которую был способен.
А он вдруг испугался. Это было так явно, что я удивился, а как же Джексон и боевое братство? Потом сообразил по новой московской привычке: Москва меняет людей. Делает их слабыми и зависимыми от десятков и сотен обстоятельств, вот почему жизнь честнее всего там, а не здесь, там ты в ответе лишь перед самим собой и товарищем справа или слева, и враг у тебя один – фашизм, а здесь непонятно сколько их, и каждый замаскирован под друга. А может, зря, может, я слишком многого требую от фронтового друга? Может, надо сделать вид, что я ничего не понял? Пусть друзья даже не подозревают об авансах, которые ты им раздаешь, и уж тем более когда не оправдывают их, и каждый раз ты накидываешь эти авансы, первый, второй, десятый, повышая ставку, а в результате – пшик, и всё рушится в одно мгновение. Так я думал тогда, полагая, что прав на все сто двадцать пять процентов, даже очень хорошо помня, кто прикрылся мною от мины – Ефрем Набатников, а не Радий Каранда, похожий на молодого Джексона из «Ментовских войн».
– Извини, но это очень серьёзно, – сказал он рассудительно. – А если ты кого-нибудь грохнешь?..
– К тебе придут, – сказал я, чувствуя, что превращаюсь в бычка, который может и боднуть.
– Ну, вот видишь, – усовестил он меня, только не добавил, что ему есть, что терять: этот красивый, нарядный и сытый мир, где всё прочно и незыблемо.
А мне, значит, можно? Ну и разозлился же я!
– Раньше ты не был таким правильным, – процедил я по складам и вспомнил наш блокпост в Былбасовке, первые обстрелы и нашу единственную на весь фронт стодвадцатимиллиметровую самоходную «Нону», которая противостояла укрофашистам и громила их аэродромы и переправы.
– Раньше была война, – крайне угрюмо ответил он и тоже всё вспомнил.
Но это не изменило ситуацию, а только запутало её ещё больше, потому что каждый сделал свои выводы: для Радия Каранды война давно кончилась, для меня она всё ещё продолжалась. И в этом мире слабакам места не было, не умещались они в нём, потому что в нём много острых граней, и если нет сил, то ты в него не вписывался по определению, а предпочитаешь сытую и красивую жизнь в Москве.
– Тогда извини, – развёл я руками, давая понять, что буду действовать на свой страх и риск, а если погибну, кто будет виноват?
Однако это уже было явное свинство по отношению к Радию Каранде, я перегнул палку.
– Брат! Я сделаю для тебя всё, что угодно! Но только не боевое оружие! – защитился он в отчаянии. – Хороший травматик достану?..
Но я не почувствовал в его слова искренности, в них было только Джексоновское позёрство, чтобы сохранить лицо, которое так нравилось местным женщинам. Так чувствовал я тогда мир и лишь махнул:
– Бывай!
– Погоди!.. – крикнул он как будто в отчаянии.
– Пока! – настоял я на своём, не веря ему ни капли.
Пружина толкнула меня в ближайшую пивную лавку. Я поднялся на эскалаторе, взял полтитра и прочистил мозги. Только они не прочистились, стало хуже: я не в силах был понять Радия Каранду, и он скатился в одну компанию с Ефремом Набатниковым, позывной Юз, который прикрылся мной от мины, и ещё с одним типом, имени которого я называть не хочу, который зарабатывал деньги на крови братьев; и надо было ещё привыкнуть к такому положению вещей, в котором друзья живут с оглядкой. А если мы будем все оглядываться, считать плюсы да минусы, рано или поздно нас сомнут. Врагов слишком много, охочих до крови.
***
В Тушино я зашёл в цокольный магазин, который уже считал своим, хотя был здесь всего пару раз, тупо взял с витрины три бутылки армянского коньяка и тупо же поднялся к себе в башню на тридцать седьмой этаж; пить я начал прямо в лифте, хотя там наверняка была камера, но мне было плевать. Мне надо было, чтобы тоскливо-песочно-зыбучее состояние, которое схватило меня за горло, чуть-чуть ослабило хватку, иначе я мог провалиться ещё глубже и выкарабкиваться пришлось бы до конца года, да и то непонятно с каким результатом. А это была такая роскошь, которую я себе позволить не мог. На этой дикой мысли я наконец и сдёрнул его, как «ручник» – свой синдром войны, заставив себя хотя бы до утра забыть Наташку Крылову, дочь Варю и всё, чтобы было связано с моим ранением, а также замкомроты Жору Комиссарова, с позывным Лось, которого убило сосной, танковую атаку на наши позиции под Лисичанском, к которой мы не были готовы, Нику Кострову, двух придурков фашистов, которых я застрелил, Калинина с оторванной кистью, и ещё много чего другого; в общем, я замер в полушаге от пропасти, и равновесие было хрупким, и мир колебался, как огромный мыльный пузырь, и безмерная тоска готова была принять меня в свои объятья, но я показал ей фигу и, кажется, взял себя в руки. Этот приём действенен только в том случае, когда ты контролируешь своё состояние. Стоило забыться, отдаться ощущениям вселенской потери, как всё моментально летело вверх тормашками, и тогда наступал коллапс. Один раз, в самом начале, я влетел в него с размаху, и это было ужасное состояние разорванного на куски человека.
Я стоял, не сняв пальто, смотрел на тёмный Химкинский лес, где горела пара тоскливых огоньков, и старался ни о чём не думать. Мне казалось, что я зря сюда забрался, на тридцать седьмой этаж, в чужом мне город, где я занимаю чужую должность и живу чужой жизнью, исполняю чужую волю и даже сплю с чужой женщиной. Я подумал, что мы поколение, которому брошен вызов, и что моё место там, в голодном Донбасс, а не здесь, в сытой, уютной и красивой Москве; но в тот раз не решился плюнуть на всё и уехать, меня, как ни странно, ещё держал этот город, что-то в нем было, чего я не мог проигнорировать – должно быть, то, что привело не одного меня в окопы Донбасса.
В общем, я некоторое время балансировал, как канатоходец над Гранд-Каньоном, и коньяк делал своё доброе дело, но это было только началом долгого пути, и я уже собрался было перейти к следующий его стадии – отправиться в кабинет, чтобы завалиться на диван прямёхонько в верхней одежде и повыть в потолок, чтобы пружина, сидящая во мне, отпустила хотя бы чуть-чуть, капельку, совсем немножко, и можно было налакаться до самозабвения, до провала в памяти, до обнуления, как вдруг позвонила Вера Кокоткина, и я невольно прекратил рефлексировать. Она взволнованно дышала, как хромой после стометровки.
– Михаил Юрьевич, я не могла раньше с вами связаться…
Я удивился: с чего бы ей извиняться, не из-за того ли, что я от неё шарахаюсь, как от прокажённой, и посмотрел на часы. Было восемнадцать тридцать пять, рабочий день только-только закончился, значит, Вера Кокоткина соблюла компаративную этику и решила вынести сор из избы во внерабочее время. Тем лучше, меньше свидетелей, но больше шансов быть преданным одним из нас на излёте.
– Мы можем с вами встретиться?
Чёрт знает что! Раздражение глухо поднялось во мне. Налакаться не дадут! И ошибся всего лишь в цене вопроса. А цена была такова, что надо было бежать на эту свиданку, очертя голову, и как минимум сказать большое-пребольшое спасибо Вере Кокоткиной, которая беспрестанно строила мне глазки, правда, пока без всяких прямых намёков на дружбу и отношения.
– Да, конечно. Когда и где? – спросил я, давя в себе сомнения.
– Прямо сейчас, я буду вас ждать…
Она назвала модный ресторан на Ленинградском шоссе – «Тартони», в несколько средневековом стиле, с коническим столпом из шамота посредине зала и мрачными же стенами, с коваными решетками на окнах и с рыцарями, в доспехах которых торчали бычки. В этом ресторане мы один раз с Валентином Репиным подрались с охранниками, но это было давно, когда я ещё был в весе петуха и мы тайком от Аллы Потёмкиной и Жанны Брынской отмечали мою выписку из госпиталя. Валентину Репину сломали очки, а мне наваляли по первое число.
Я вызвал такси и поехал. Початую бутылку коньяка я взял с собой в качестве свидетеля.
Было тёмно, холодно и дождливо. Капли дождя разбивались и ползли по стеклу. Витрины и реклама мелькали, как в калейдоскопе. Я пил и думал, что тайна у Аллы Потёмкиной какая-то странная, её никому нельзя доверить, даже мне. Разве бываю тайны от настоящих любимых? Я подозревал, что я ненастоящий, выдуманный. А ещё я думал, что человек носит в душе кучу заблуждений, чтобы доверять им больше, чем кому-либо. Почему?
Я вышел из такси, оставив пустую бутылку на сиденье. Снаружи было ветрено, мрачно и сыро. Перед «Тартони» рябились лужи, деревья тревожно шелестели, луна мелькала сквозь бешеные тучи, призывая войти и забыться, и только капли дождя, казалось, были в своей стихии, весело мерцая в свете фонарей.
Я сразу нашёл Веру Кокоткину по её задорному носику и чёрным, воспалённым страстью глазами. Она пряталась за коническим столпом и подавала мне нервные знаки. Столик был на двоих, и она заказала две рюмки водки, её уже была пуста.
Я выпил свою и потребовал:
– Рассказывай!
Она сморщилась, как печёное яблоко, собираясь с духом, закусив губу, потом надула щёки, но ничего достойного выдать не смогла, кроме мычания. Подошёл официант. Я оценивающе посмотрел на Веру Кокоткину; она нервно рвала скатерть и дышала, как лошадь на дерби, глаза у неё были загнанными, как у беса при виде креста.
– Принесите ещё пол-литра и селёдки с чёрным хлебом, – попросил я.
Хорошо приготовленная селёдка с луком была моей слабостью, в такие двусмысленно-нервные моменты я на ней душу отводил.
– Чего молчишь? – спросил я, когда официант пропал за фирменной колонной.
– Страшно, – испустила она дух и абсолютно не походила на себя, обычно бойкую, склонную к флирту и подмигиванию, классический продукт синдиката «Аптечный рай».
– Дальше будет ещё страшнее, – пообещал я.
– Тю! – судорожно замахнулась она на меня вилкой, в глазах её промелькнула обида. – Типун вам на язык, Михаил Юрьевич!
– И ради этого ты меня выдернула из дома? – укорил я, но не шибко, чтобы не пугать лишний раз, но и нельзя было давать ей выпасть из роли потенциальной любовницы, иначе она могла замкнуться и ничего мне не рассказать.
– Я уже сомневаюсь, стоит ли начинать? – призналась она, вспомнив о кокетстве.
Спас положение официант, который принёс водку и закуску.
– Будешь? – налил я ей и себе.
– Буду! – Она влила в себя водку так, как я вливал её в себя после рейда по тылам укрофашистов – с хищной жадностью, а потом решительно выложила: – Это я подложила Вадиму Куприну деньги!
И с вызовом посмотрела на меня, клонив голову набок: ну, что ты теперь со мной сделаешь, отшлёпаешь или в угол на горох поставишь? Так я с удовольствием из твоих-то рук!
– Ты?!
Вот это был финал. Я поперхнулся, закашлялся, даже не сумев удивиться, потому что удивляться в этой Москве уже перестал, зато с гордостью мог сказать, что живу в эпоху беспрестанно крутящейся «Кухни» и Виктора Петровича Баринова собственной персоной с дворницкими усами и замашками поварского деспота.
– Да! – кивнула она. – Лера Алексеевна попросила меня передать ему пакет, а если Куприна не будет, то просто положить в шкафчик.
Она покраснела и даже страшно смутилась, но это ей даже очень шло – как кровавый цвет божьей коровке. Признаться, я позавидовал Зыкову: её воспалённые страстью глаза сверкали, как чёрные бриллианты в сто двадцать пять каратов, было, отчего с непривычки потерять голову и начать заикаться.
– Как просто, – среагировал я с опоздание. – И ты не знала, что в нём?
– Нет! – испугалась она так, что я испугался за неё. – Вы знаете, как я к вам отношусь! – добавила она на придыхании и состроила мордашку искупления грехов кающейся Магдалины.
– Догадываюсь, – осуждающе кивнул я и возгордился тем, что всё ещё непонятно почему произвожу на московских красавиц впечатление, хотя мордашка грехов мне и не понравилась, не люблю я, когда люди сразу сдаются.
– Я не знала! Клянусь! – воскликнула она ещё раз, чтобы пронять меня до дрожи в коленках.
У неё были такие просительные глаза, что я не устоял:
– Не бойся, никому не скажу.
Значит, Вадим Куприн не виноват. Это была новость, которая меняла всё, потому что получалось, что заговорщицей оказалась Лера Плаксина! Почуяла жареное и смоталась. Неужели она в сговоре с Андреем Годунцовым? Или он её тоже шантажировал? А может, они хотели прибрать контору к липким ручкам? Кто знает? Где теперь её искать, ума не приложу?
– Я потому страшно и перетрусила. А сегодня сообразила, что это как-то связано с Аллой Сергеевной, и позвонила вам. Только не выдавайте меня! Прошу вас! – Она артистично, а главное, поэтапно и красиво поскулила, как голодная собака, в предвкушении, когда ей кинут кусок мяса – тоже из моих рук.
– Не выдам, – опрометчиво пообещал я ещё раз, уступая её сногсшибательному напору.
– Она люто ненавидела Водогреева! – отблагодарила она доверительно, и глаза её блеснули, как два огненных смайлика.
– Это того, которого отдали под суд?
– Ну да, – яростно кивнула она. – Геннадия Ивановича! Мне кажется, это она его подставила!
Но тут явился кое-кто и испортил Лере Плаксиной всю обедню, позлорадствовал я, однако, не испытал особого раскаяния и снова разлил водку по рюмкам. С такой же лёгкостью Лера Плаксина могла покушаться и на меня, а не на мою дивную шапку, делающую меня похожим на Аллу Потёмкину.
– Да у вас здесь банка скорпионов! – не удержался я от восторга.
– Ещё какая! – аж подпрыгнула Вера Кокоткина и снова влила в себя водку, как воду.
Я понял, что эмансипация в Москве в надёжных руках.
– А чего ещё? – Цинично воспользовался я ситуацией, полагая, что женщина создана для ничего не значащего обмана, ведь от этого не перевернётся мир, не погасит солнце да и земной род не прервётся.
– Ничего толком, – сыграла она сценку с унылым пожиманием хрупкими девичьими плечами. – А-а-а… вот ещё, я слышала, что наши тётки трепались в курилке о Гелии Уралове.
– Кто такой Гелий Уралов? – живо спросил я, играя камушками в горле, хотя теперь-то можно было догадаться.
– Это первый муж Аллы Сергеевны, – выразительно посмотрела на меня Вера Кокоткина, – который погиб три года назад.
– А что случилось? – удивился я, сообразив, что это я, а не кто-то другой, – второй, который уже подразумевается как юридический субъект в нашем конфиденциальном разговоре.
Я поймал себя на том, что давно было пора покопаться во всей этой странной истории, которую я ещё не понял, но руки не доходили, не потому что коротки, а потому что жаль было Аллу Потёмкину, всё-таки мне казалось, что я её люблю, если не так, как Наташку Крылову, то, по крайней мере, второй любовью – точно.
– Разбился через неделю, как я пришла на работу. Я его видела всего-то пару раз. Он был страшно нервным и всё время кричал.
– А почему?
– Не знаю! – дёрнула она плечиком.
– Значит, нервным?.. – переспросил я и легкомысленно хмыкнул: одно складывалось к другому: если он был любовником Леры Плаксиной, то нет ничего удивительного, хорошо ещё, что он не назначил её директором по маркетингу и рекламе, а всего лишь и.о., хотя, с другой стороны, обязан был маскироваться. Запутанная история, неразрешимая, как пятно Габора (одно время я увлекался логическими парадоксами). Ясно одно, Лера Плаксина использовала Гелия Уралова в своих планах, а то, что они у неё далеко идущие, я даже не сомневался. Теперь она предстала передо мной очень даже коварной женщиной с камнем за пазухой, а не просто записной стареющей красоткой, похожей на Джину Лоллобриджиду.
– Да, – честно-пречестно кивнула Вера Кокоткина и хотела что-то добавить, но постеснялась, как типичная красная девица.
– А показания ты не дашь? – уточнил я на всякий случай, хотя и так всё было ясно.
– Михаил Юрьевич! – взмолилась она так, что на нас оглянулись соседи, – я боюсь, мы с Сеней только начали жить, я вам потому и рассказала, что доверяю! – укорила она. – У нас в фирме все воды в рот набрали! Можно вылететь в два счёта! Где теперь такую работу найдёшь?!
Раскаянию её не было предела; ей бы в харизматические актрисы податься, а не перебирать бумажки и на кнопки нажимать. В этот момент я проклял ту злополучную сотню долларов, которая связала меня по рукам и ногам.
– Ладно, – пообещал я, – не выдам, не бойся. – И нарочно перекатил камушки в голосе.
– Я вам скажу ещё кое-что… – она сделала дюже страшное лицо (я ещё раз испугался) и задержала дыхание, как перед прыжком в таз с лягушками.
– Ну? – приготовился я услышать тайну века, но был разочарован.
– Лера Алексеевна меня шантажировала!
Всего-то! Этого следовало ожидать, даже шапочно зная Леру Плаксину.
– Вот как?! Чего же она от тебя хотела?
– Она сказала, что я соучастница и могу пойти под суд!
Вера Кокоткина крайне пристально смотрела на меня чёрными, воспалёнными страстью глазами и, верно, думала: «Когда же ты, чёрт побери, начнёшь приставать ко мне с такими-то камушками в горле?»
– Ага… – едва не подавился я. – И ты не согласилась?
Впервые она рассмеялась и не стала ломать комедию, слушая мои умствования.
– Я сказала, что напишу заявление в полицию, если меня не оставят в покое! – произнесла она так, чтобы я наконец отдал должное её красноречию.
– Правильно, – оценил я. – И она сбежала!
– Не сразу, – показушно качнула она головой, как кукла Барби, – а дня через три. Она… – Вера Кокоткина нервно покусала губы совсем, как моя жена, когда пыталась мною манипулировать со всей страстью нерастраченной женской натуры, – она дала мне денег за молчание, – выкатила Вера Кокоткина глаза.
– И ты взяла?.. – я не поверил.
– Вообще-то я вас прикрывала! – она нервно схватила меня за руку, словно моля о пощаде: «Какой дурак не возьмёт?»
Надо сказать, что руки у неё были красивыми: с длинными пальцами и модельным маникюром. Меня словно ударило током. Когда тебя домогается такая женщина, как Вера Кокоткина, ты невольно впадаешь в грех соблазна, хотя не подаешь вида, что крепишься из последних сил, потому что тебе так и хочется сорвать с неё платье и утащить в ближайшие кусты.
– А убить тебя у неё не хватило духа, – произнёс я так, словно проглатывал живых улиток, то бишь крайне задумчиво.
– Типун вам на язык! – театрально отшатнулась Вера Кокоткина, воспринимая мои слова, как намёк вести себя скромно, так и призыв честно взглянуть правде в глаза: рядовая секретарша – не бог весть какая ценность даже для Москвы.
– Завтра пойдёшь в полицию и всё расскажешь! – ошарашил я её.
– А зачем?! – Её воспалённые страстью глазами налились обидой и слезами.
Предательства Вера Кокоткина явно не прощала, но даже в таком виде была прекрасна.
– И деньги отдашь! – надавил я сильнее, потому что она не видела дальше собственного задорного носика-искусителя.
– Отдать?! – разрыдалась она на весь ресторан так, что рыцари со скрипом вздрогнули, а из доспехов посыпались бычки.
– Это единственное, что спасёт тебя, – объяснил я ей, глядя прямо в глаза, полные тоски и печали. – А так Лера Плаксина рано или поздно найдёт человека, и… – я сделал многозначительную паузу. – Ты единственный свидетель!
Хотя и Андрей Годунцов может подсуетиться, с его-то связями, но об этом я промолчал, нечего тревожить её бедное сердечко.
– Ой! – Она сама налила себе водки, выпила, запрокинув голову, и порывисто сказала, промокая глаза салфеткой. – Об этом я и не подумала. А я уж их всё потратила!
Это был явный намёк, чтобы я вытащил её и из этой ямы, подстелил бы соломки, чтобы она больше никуда не шлёпалась по глупости.
– Хотя, возможно, Лера Плаксина просто хотела выиграть время и уже где-нибудь загорает на песочке, – принялся рассуждать я, делая вид, что ничего не понял.
– Вы думаете?.. – с надеждой спросила Вера Кокоткина и воспрянула духом.
От её игры в роковую женщину не осталось и следа, она сделалась по-девичьи наивной, такой, какой я её увидел впервые, и догадался, вряд ли она воспользуется моим советом – жалко денег, да и Сеня Зыков внесёт свою качественную лепту в этот вопрос, дабы ездить на работу на «тойоте» или «ситроене».
– Всё может быть, – согласился я, – но расслабляться не стоит.
– Да! Я знаю! – твёрдо сказала она и в знак благодарности снова хотела воспользоваться своими чарами: взять меня за руку и заглянуть в глаза с тем, чтобы моё бедное сердце укатилось куда-то в пятки, но вовремя опомнилась.
– Ну и слава богу, – вовремя закруглили я тему, чтобы не искушать ни её, ни себя. – Тебе куда?
– Я здесь рядом живу, за углом, – она как будто бы устыдилась своей горячности. – Сеня меня уже ждёт!
Сеня, Сеня. Мне вдруг стало завидно: что он там такого разглядел, чего я не увидел?
– Я провожу, – напросился я.
Вероятно, она отключила телефон, потому что в течение нашего разговора нам никто не мешал. Мы оделись и вышли. Дождь уже кончился, и пахло клейкими тополиными листьями. Со стороны Химкинского водохранилища тянуло прохладой. В переулке было тёмно, под ногами жадно чавкали лужи.
Я осторожно взял её под руку. Она прижалась, словно мы были знакомы сто лет. Её доверчивать меня не удивила, хотя я и не питал никаких иллюзий: между нами стоял Сеня, и я не собирался идти по его стопам, вернее, меня уже не вдохновляли её глаза, полные страсти. Теперь они казались мне не прежними, чарующими, обволакивающими в сладкий кокон, а обманчивые, как всякая столичная химера, и я почему-то вспомнил гарпию Амалию Рубцову из курятника Роман Георгиевич, вот кто преподал мне хороший урок столичного цинизма и расчётливости, и это там, где есть правила, где Испанов Роман Георгиевич блюдёт чистоту нравов, а здесь вообще караул, сплошная цыганщина, чёрные дела и достоевщина!
– О сегодняшнем разговоре никому не говори, – попросил я, – это опасно.
– Ну что вы?! Думаете, я не понимаю, – кротко вздохнула она, прикидываясь овечкой.
– Тем более никаких социальных сетей!
– Ну, да… – слишком покорно согласилась она.
Я посмотрел на неё, как на идиотку. Она даже не смутилась:
– Что я дура?! – театрально вскинула голову.
– Сене можно, – милостиво разрешил я.
И вдруг почувствовал, что она всё ещё ждёт от меня ответного хода, и пожалел, что упустил своё время, когда мог вот так бездумно вышагивать по мокрому городу рядом с красивой девушкой и строить далеко идущие планы насчёт секса. Жизнь сделала так, что я полон скепсиса и ничего не жду, почему, не понимаю. Я что-то утратил на этой войне да и вообще, в жизни, а упущенного не вернёшь. А ещё я вспомнил о Нике Костровой; что с ней и где она, я не знал, но надеялся, что она не попала в лапы к бандеровцам и не погибла тогда, два года назад; такие красивые женщины достойны большой любви и огромного счастья.
– Это мой дом, – сказал Вера Кокоткина на углу, под фонарём, где старый, щербатый асфальт вздыбился от времени и непогоды. – Если бы не Алла Сергеевна, я бы вас сразу заарканила!
– Ба! – я как будто внял свой голос со стороны. – А что, было так заметно?
Она тяжко вздохнула:
– Да мы сразу поняли, что она на вас глаз положила.
Да что они здесь все, сговорились? – вздрогнул я, и пружина, сидящая во мне, ослабла на три четверти от пикантности ситуации.
– А Сеня что? – Вспомнил я его волосатые, как у лемура, руки.
Должно быть, у них до сих пор были бурные ночи, потому что под глазами у Веры Кокоткиной лежали нескромные тени.
– А с Сеней мне хорошо, но с вами было бы лучше. – С тайной надеждой посмотрела на меня и стала чем-то походить на Инну-жеребёнка в своей всеядности.
Должно быть, столичный воздух вреден для женщин всех возрастов без исключения, а уж неразборчивость – как переходящее красное знамя, от которого не отказываются ни при каких обстоятельствах. Что они здесь, белены объелись? – подумал я с пренебрежением к московской породе и окончательно понял, что её чёрные, воспалённые страстью глаза – это ширма, а главное за ней – крайне соблазнительная иллюзия счастья, надежды и горячего прегорячего секса; все ловились, словно караси, на эту иллюзию, и ты не устоял.
– Но он тебя хоть любит? – спросил я на правах доверительности, которая возникла между нами с первых минут знакомства и до сих пор никуда не делась, а только росла, как на дрожжах, и что с этим делать, пока было не понятно.
– Он меня на руках носит! – похвасталась она, словно выигрышем в беспроигрышную лотерею.
– А ты?.. – Я постарался, чтобы моё лицо ничего не выражало, ибо шаг вправо или влево мог быть расценён, как сигнал к победоносной атаке.
– А я даю себя любить. – Она даже не покраснела, сам ответ подразумевал духовно-плотское сближение, и я должен был клюнуть, как воробей на мякину.
Но я не клюнул. Я уже знал, что спрятано за красивой ширмой, потому что в этом вопросе очень и очень поднаторела моя жена, хотя я её люблю до сих пор; и вдруг с высоты тех лет ощутил себя старым-старым и очень бывалым, таким, что самому стало противно.
– Всё. Беги, – вывернулся я, как штопор, – к своему Сене.
На лице у неё промелькнули обида и разочарование. Она сделал два неуверенных шага. И я в очередной раз позавидовал Сене, глядя на её стройную фигуру, которую даже не портила мешковатая куртка.
– Вы не подумайте, он у меня хороший… – глядела она на меня. – Ужин приготовил… Ждёт… – И, казалось, была не только расстроена, но и готова была пустить слезу, дабы заарканить на сплине и жалости к несчастной женской доли.
Возникла пауза, которая решала всё, и я произнёс, ещё раз услышав свой голос как будто со стороны:
– Ну и отлично! Привет Сене!
А потом развернулся и, не оглядываясь, пошёл назад, стараясь не замечать, как тоска подкрадывается вместе с одиночеством. Что же это за любовь, в которой меня всё время нагибают? И как долго ещё я буду любить свою жену? Я не знал. То прежнее, старое, забытое, но родное, сидело во мне крепче всякой занозы. Как только я задал себе этот вопрос, начался процесс саморазрушения, действие водки закончилось, а коньяка под рукой не было. Однако я вовремя поднял руку, поймал такси и стартовал домой, где, в отличие от Веры Кокоткиной, меня никто не ждал, кроме посттравматического синдрома. Но на этот раз я его обманул, шмыгнув на кухню и, прежде чем он попытался всадить в меня гарпун отчаяния и напомнить, кто здесь хозяин, царь и бог, опрокинул в себя стакан коньяка и перевёл дух с оглядкой через левое плечо – там никого не оказалось, поэтому я, ни о чём не думая, сварил пельмени и с полной тарелкой и бутылкой в руках плюхнулся за компьютер. С этой минуты я был вне зоны досягаемости каких-либо синдромов и до утра вполне мог не опасаться за свою психику.
На следующий день я понял, почему Алла Потёмкина не могла ничего мне рассказать – ей мешало прошлое, и она до самого последнего момента хотела скрыть свою тайну. Я понадеялся, что она всё же не изберёт стандартную процедуру искупления грехов – монастырь, потому что, по моему мнению, всё ещё можно было исправить, только я здесь был ни при чём, я был всего лишь её спасительным билетом в рай.
Глава 8
Тайна Аллы Потёмкиной
Она была дочерью аптекаря в фигуральном смысле слова и стала аптекарем по призванию из-за своего военно-морского характера.
Её родители служили в Североморске. Корабельная, пять, квартира восемь, второй этаж с окнами на городской парк. Отец – капитаном большого противолодочного корабля, мать – главным хирургом в военно-морском клиническом госпитале, кстати, тоже в чине капитана первого ранга. В этом плане ничего интересного для моего расследования я не обнаружил, кроме того факта, что Алла Потёмкина выбрала совсем не военно-полевую стезю, а несколько полегче. Мама вдохновила, догадался я, кто ещё, но это неважно. Важно было то, что она уехала в Москву. Провести на севере лучшие года в ожидании выслуги лет, даже если ежегодно выезжаешь на юга, дело тяжкое и не каждому по плечу. Что могут военные? Максимум, помочь чаду деньгами или связями. Насчёт первого я даже не сомневался, а со связями, вероятно, была проблема, потому что Потёмкины были родом из Новороссийска, и даже ранжирование по уму и расчетливости не помогало. Стало быть, Алле Потёмкиной в столице пришлось пробиваться самостоятельно, надеясь разве что на чудо, собственный характер и удачу. Однако таких девочек в Москве пруд пруди, и конкуренция колоссальная. Я почему-то не к месту вспомнил Инну-жеребёнка. Как она там? Но не встал отвлекаться, хотя было что вспомнить, особенно её голые ноги из-под моей рубашки.
Поэтому я оборотил свой взор на Гелия Уралова, как сказала Вера Кокоткина, – первого мужа Аллы Потёмкиной. Вторым по определению быть всегда стыдно, но что поделаешь, если так устроена жизнь.
И начал с его отца, Антона Назаровича Уралова. Родился он и вырос в Москве. По образованию – химик-фармацевт; в мрачные девяностые занялся аптечным бизнесом, выкупив по дешёвке на Арбате пару аптек. Кто его подвиг на эту стезю и где он взял капиталы, осталось тайной. Похоже, он даже не помышлял ни о какой особой удаче, просто наобум, воспользовавшись чей-то дальновидностью, однако, получилась аптечная империя. С тех пор она только расширялась, расширялась и расширялась, не говоря уже о процветании. В этом смысле Гелий Уралов казался лучшим преемником: Антон Назарович Уралов умер шесть лет назад от обширного инфаркта – странная смерть для сорокадевятилетнего мужчины: он был несколько нездоров сердцем. И тут я вспомнил, что на одном из предыдущих сайтов промелькнула информация, что до момента смерти Антон Уралов имел лошадиное здоровье и что такие люди живут до ста двадцати лет, особенно в Москве, может, и больше, и в ус не дуют. Он-то рассчитывал на долгую жизнь, а ему почти-то это не удалось, подумал я. Тогда я вернулся назад и посмотрел, кто же сообщил, что у Антона Уралова – чуть-чуть, но всё же больное сердце? Оказалось, невестка! Странно, не правда ли? Обычно о таких вещах сообщает патологоанатом или лечащий врач. Но Антон Назарович Уралов никогда не лечился ни у одного врача и нигде не состоял на медицинском учёте. Об этом прямо было сказано в официальном пресс-релизе синдиката «Аптечный рай»: «Железное», то бишь лошадиное здоровье. Зачем тогда невестке наводить тень на плетень? Сказано это было, судя по всему, в сердцах, прямо на кладбище, в секундном интервью. Алла Потёмкина училась ещё тогда в Первом Московском государственном медицинском университет им. И. М. Сеченова, на фармацевтическом факультете. Я подумал, что, может быть, у девочки были проблемы с учёбой, а Антон Назарович Уралов перенервничал и получил инфаркт? Нелогично. Так не бывает, даже если она его невестка, к тому же при таком бизнесе у него должна была быть чрезвычайно устойчивая психика и отменная выдержка. Правда, это не панацея от инфаркта, но тем не менее, вопрос повис в воздухе и стал первый пунктиком в моём расследовании.
Когда я копнул глубже, то оказалось, что он неоднократно судился с одним и тем же компаньоном – Андреем Годунцовым, но все дела, как ни странно, кроме одного, выиграл, всего лишь раз не поскупившись незначительной частью бизнеса. Через пару лет, кстати, он снова взял Андрея Годунцова назад, в бизнес, за относительно небольшие деньги. Чистая прибыль за счёт прироста объёмов реализации с лихвой компенсировала потери. И я подумал, что Андрей Годунцов страшно завидовал Антону Уралову, потому что тому беспрестанно везло. А потом везение неожиданно кончилось, хотя Антон Назарович Уралов ни в какие аферы не лез и сомнительным лекарством не приторговывал. Его стратегия заключалась в медленной аннексии в сопредельных территориях. Значит, здесь что-то другое, подумал я, а не бизнес.
У Антона Уралова рос приёмник – сын, который, как я теперь понял, унаследовал от отца все лучшие морально-волевыми качествами, и Антон Уралов не без основания делал на него ставку. Прежде чем умереть, Антон Назарович успел развестись с женой, которая получила отступные, быстренько умотала в Америку, и больше о ней никто ничего не слышал. Это были обычные, как новогодняя ёлка, люди, почти типичная семья, почти типичный мир и почти типичный сын.
Тогда-то я и копнул этого самого типичного сына. А он оказался вовсе не типичный, а – золотой мальчик, с порочным лицом мачо. На фото очень даже занозистый, а в жизни, должно быть, ещё хуже, подрезающий машины из-за фарта.
Почти на всех гламурных сайтах я обнаружил целую подборку роликов: выезд на разделительную линию, вспахивание красным «гелендвагенером» Чонгарского бульвара, купание в фонтане «Витал» у Большого театра, распитие спиртных напитков в общественном месте – это всего лишь малая толика его подвигов, большинство из которых он великодушно прощал сам себе; и общество с ним нянчилось, как с неразумной дитятею, потому что папа исправно платил большущие штрафы, и всех всё устраивало; а если бы посадили в тюрьму, ну, и какой от него толк тогда?
Главным же его достижением, за которое, он заработал уголовное дело, была езда по «встречке» и за мефедрон, который у него нашли в бардачке. При этом Гелий Уралов умудрился протащить на капоте гаишника в чине майора, который при этом умудрился стрелять в Гелия Уралова из «макарова».
К сообщению прилагалась полицейская фотография Гелия Уралова шестилетней давности: крепко сжатые губы, напряженные скулы и отсутствие какого-либо выражения в глазах. Для простоты дела я заглянул на соответствующий справочник и нашёл там следующие медицинские термины: «нистагм», «бруксизм» и ещё несколько, самым безобидным из них был «мидриаз», то есть расширенные зрачки. Ясно было, почему в глазах у Гелия Уралова ничего не светилось и мыслей в них тоже не было. При той дозе, которую обнаружили у него в бардачке и под сидением, ему грозило до десяти лет строгого режима, потому что он, оказывается, ещё и продавал этот самый мефедрон, в чём он сам же инфантильно признался.
Однако Гелия Уралова снова не посадили и даже права не отобрали, а майор ему благодушно простил сломанную ногу и вывихнутую руку за парочку-тройку таких же «гелендвагенеров», на капоте которого он с ветерком прокатился. Во что ещё обошлась Антону Назаровичу Уралову шалость сына, можно было только догадаться, но он своё выстрадал. И даже больше – вылечил сына от наркозависимости. Справился виртуозно, с присущим химику-фармацевту профессионализмом, потому что никаких прегрешений подобного типа за Гелием Ураловый больше не числилось, вернее, может, они и были, эти прегрешения, но и о них нигде не упоминалось. Я подумал, что он, должно быть, сильно испугался, иначе бы не избавился от страсти к наркотикам. А может, он взялся за ум? Один шанс на миллион, хотя говорят, что бывших наркоманов не существует. Впрочем, проверить эту гипотезу, ввиду краткости жизни Гелия Уралова, мне не удалось. Затем Антон Назарович Уралов женил сына на Алле Потёмкиной, как образцово-порядочной девочке из военно-морской семьи, и видно, надеялся на благоприятную судьбу отпрыска и даже сделал его компаньоном в бизнесе. Итак, Гелий Уралов включил наконец голову и уже в женатом виде продолжил учёбу. Здесь для меня тоже был тупик. Никакая светская хроника больше ничего не сообщала о молодой семье Ураловых, словно её не существовало. Чего же так боится Алла Потёмкина? Я снова упёрся в стену и уже хотел было сдаться и допить свой коньяк, с тем, чтобы отправиться на боковую, как вовремя вспомнил, что есть ещё и сайты для общения. На трех десятков из них мне пришлось заполнять длинные анкеты, кое-где они оказались платными. Я выбрал первые десять и провозился почти до рассвете, старательно избегая фишинговых предложения, прикончил вторую бутылку коньяка и подумывал отправиться в гостиную, где в баре наверняка что-то завалялось, как вдруг мне повезло: почти в самом конце бесконечно-длинного трёпа за две тысячи десятый год на околосветские темы промелькнула фамилия Уралов. Кажется, речь шла о студенческой тусовке с пикантными эротическими деталями. Я вспомнил, что Гелий Уралов уже был женат, но то ли Алла Потёмкина плохо смотрела за своим мужем, то ли она была где-то рядом, однако, о ней ничего не заявлялось.
Итак, была пьянка и, возможно, голые девочки. Вопрос: присутствовала ли там Алла Потёмкина? Я ощутил, что запахло жареным. Скандал был где-то совсем близко, правда, я ещё не понял, какой, а о том, о чём подумал, не хотелось признаваться даже себе до самого последнего момента. Кто-то что-то снимал, а потом выложил в сеть? Я задал себе этот вопрос сразу, а потом принялся искать порнушку, но ничего не нашёл. Может, её и не было, подумал я с облегчением, и у тебя непотребно разыгралось воображение, но на всякий случай полез в архивы.
Истина оказалась на расстоянии пары сотен кликов. Это был адский труд: поисковики ничего не давали, приходилось вычитывать большие объёмы пустопорожнего текста. Не на всех сайтах вообще что-либо сохранилось; и я ровным счётом ничего не нашёл. Но потом, когда снова отчаялся, в одном старом-престаром, крохотном и крайне законспирированном архиве я обнаружил одно-единственное злорадное упоминание о том, что, мол, старик Гелия Уралова выложил приличную сумму. А за что и почему, не сообщалось. Но всё равно: кто-то из цензоров не доглядел и не достёр. Значит, шантажист всё-таки был и интернет здорово почистили. Или все же не был? Если существует шантажист, предположил я, значит, существует и запись, которая до поры до времени лежала у него в столе, а теперь её пустили в ход. Возможно, что самой записи уже нет и в помине, потому что Антон Назарович Уралов не стал бы платить за воздух. Или шантажист его обманул и оставил себе копию? Мне не хотелось думать ни о чём подобном. Мне хотелось, чтобы Алла Потёмкина была принцессой из сказки, в крайнем случае – на горошине. Но в жизни так не бывает, жизнь – это сплошные компромиссы с этой самой жизнью, и принцессы здесь не водятся, змееподобные русалки с жалом и щупальцами – пожалуйста, но только не наивные дурочки-принцессы, которые не куролесят на «вписке» в отсутствие взрослых. А Ураловы куролесили, хотя уже были взрослыми. Видно, детство у них было крайне тяжёлым, раз они отрывались по полной.
Итак, стараниями Антона Назаровича Уралова уголовное дело замяли, и молодая пара благополучно закончила университет. Потом погиб Гелий Уралов, потом возник шантажист, потом мне отказали в супружестве. И возник вопрос: а зачем я во всё это влез? Я посидел с пустой головой, посмотрел в ночное окно с высоты тридцать седьмого этажа, и не нашёл ответа.
Кто мог быть шантажистом? Наверняка кто-то из сокурсников Гелия Уралова. Антон Назарович Уралов куда-то же потратил свои деньги, вытаскивая сына из очередного блудняка? Получается, что за пять лет у шантажиста кончились деньги и он снова взялся за старое. А может быть, шантажист узнал о том, что Алла Потёмкина собралась замуж, и решил, что настало его время? Тогда эта грязная история касался и меня, и кровь забурлила во мне, как шампанское без пробки. Ах, вот в чём дело! Появился новый объект для шантажа! А Алла Потёмкина была всего лишь приводом в этом деле, и следующим объектом шантажиста должен быть я, если я, конечно, всё правильно рассчитал.
В этом месте я поплыл, даже несмотря на злость, и, едва добредя до постели, свалился, как убитый. Мне снилась обычная галиматья на пьяную голову. И в ней, в этой галиматье, вовсю присутствовала Алла Потёмкина не в самом лучшем расположении духа. Я проснулся ошалелым: неприятно было думать, что она замешана в эротической истории, хотя у меня было подобное чувство, иначе бы никто не раздувал такой сыр-бор и не занимался бы шантажом, потому что дело это опасное, с непредсказуемым результатом, можно и по голове здорово получить. Но оно, видно, того стоило, раз кто-то решился на такой риск. Предстояло узнать, сколько заплатил Антон Назарович Уралов, а главное – кому?
Алла Потёмкина так и не позвонила, хотя я подспудно ждал её звонка даже во сне, даже в ванной, в которой я отмокал, как банный лист.
Когда я закончил принимать ванную, я уже знал, где надо искать. Через десять минут у меня был список студентов не только группы, в которой учились Гелий Уралов и Алла Потёмкина, но даже имя её лучшей подруги – Ирины Офицеровой, с которой Алла Потёмкина вместе учились в школе, потому что Ирина Офицерова тоже родом была из Североморска. В принципе, я мог узнать обо всё этом даже быстрее – у Жанны Брынской, но не стал её впутывать в своё расследование. Жанна Брынская позвонит Алле Потёмкиной. Алла Потёмкина всё скумекает, и может случиться, если не мировой скандал, то маленькая империалистическая война. Такой расклад меня абсолютно не устраивал. А мировыми войнами на семейном фронте я был уже сыт.
Я перерыве между ванной, чисткой зубов, кофе и позывами к рвоте, я наобум лазаря набрал «кредитные истории неплательщиков» и получил информацию, что, оказывается, Ирина Офицерова уже два года числится должником банка «Хоум-кредит» и по этой причине ей запрещено было выезжать из страны; там был даже её адрес, как я понял, для идентификации её во всех аэропортах, железнодорожных станциях и морских портах страны.
Через полчаса я уже трясся на своём «патриоте» по направлению в Новое Измайлово, где дома росли быстрее, чем грибы после дождя. Очень быстро я почувствовал, что даже несмотря на бушующий во мне адреналин, три бутылки коньяка за раз – это всё же многовато. Не обошлось без эксцессов с желудком и лёгкого мерячения, какие-то мгновения реальности я явно пропускал, однако, к счастью, очень скоро стоял перед новостройкой, которая даже ещё на карте не значилась. Единственное достоинство: здесь не надо было искать место для парковки.
Ирина Офицерова оказалась перезревшей брюнеткой, аппетитных форм, сидевшей в декрете уж не знаю, с каким по счёту ребёнком. Застиранный халат страшно портил её фигуру, но привлекательности от этого Ирина Офицерова не потеряла, а эротичные подмышки и лёгкий плотский запах выдавали в ней чувственную натуру.
Я, как всегда, понадеялся на экспромт и, заглянув за её спину, быстренько прикинулся мастером из РЭУ.
– Вот смотрите, здесь и здесь… – в укоризной показала она мне на тазы и банки под трубами, – обещали ещё вчера!
В тазы и банки нещадно капало; в комнате стоял специфический запах сырой побелки и отклеивающихся обоев.
– Сделаем всё, что можем! – опрометчиво пообещал я и сделал радостное лицо, насколько его можно было сделать в положении человека, которого всё ещё мутило от коньяка.
– Не «всё, что можем», а то, что положено! – нравоучительно заявила Ирина Офицерова и выразительно посмотрела на меня, мол, больше вы, строители-лошары, ни на что не годны! – При этом она инстинктивно стреляла глазками, заигрывая по старой, затасканной привычке красивой женщины.
Глаза у неё были, как у лани, глубокие, карие, но абсолютно без какого-либо осмысленного выражения. Волосы – чёрные, заплетённые в толстую косу. Сейчас такие косы – один сплошной анахронизм. Даже брови были широкие не по моде, а натуральные от природы. Видно, на моду у неё не хватало ни времени, ни денег, ни вдохновения – личная жизнь закончилась на детях и кухне.
– Куда мы денемся! – покорно согласился я и поник, как водится для строителя, головой.
Квартира была новенькой, но, что называется, в чёрновом варианте, то есть без отделки и даже кое-где без внутренних стен. Голый бетонный пол был усыпан мелом и штукатуркой. Собрана была лишь детская, откуда донёсся детский плач, и кухня, где тупо орал телевизор.
– Минуточку… – заволновалась Ирина Офицерова и нырнула в детскую.
Я остался стоять в коридоре.
– Помогите мне! – раздался её капризный голос.
Я вошёл. Внутри стоял неповторимый запах, который примешивался к стойкому запаху Ирины Офицеровой. Потом я увидел, от кого и чего он происходил – от голопузого мальчишки, который, весело глядя на меня, с удовольствием пускал дивные фонтанчики. Меня тут же замутило, коньяк тактично напомнил, что ещё не полностью выветрился из моих жил и имеет право на своё волеизъявление.
– Что, не привыкли? – заметила Ирина Офицерова мой соловый взгляд.
– Отвык, – вспомнил я Варю.
Этот период в моей жизни стёрся напрочь, а если всплывал, то казался выстрелом мортиры в поясницу, поэтому я его старательно скомкал и хранил там, где надо долго-долго копаться. Поэтому из-за контраста ощущений, я понял, что в те годы я был совсем другим, беспечным и наивным, то бишь молодым отцом, верящим в большую любовь, с тех пор я не так смело смотрю вперёд и подозреваю, что будущее – это сладостный мираж, который редко у кого сбывается.
– Там на столе последний, подайте, пожалуйста, а это заберите! – В отместку за ржавые трубы она сунула мне памперс со всем его содержимым. – Ведро на кухне!
Я вымелся из детской, держа памперс на расстоянии вытянутой руке, сунул его в умывальник, едва добежал, чуть ли не вырвал форточку с корнем и наконец глотнул холодного воздуха. Горизонт передо мной сделал два произвольных кульбита и только потом занял положенное ему место. Внизу, в совсем другом мире, ездили машины и ходили люди, они были явно счастливее меня.
Ирина Офицерова вошла через минуту с мальчиком на руках, выключила орущий телевизор и с превосходством домашнего диктатора посмотрела на меня, как на полнейшего идиота, не соображающего ни в памперсах, ни тем более в писающих мальчиках.
Кухня была завешена пелёнками и распашонками. На плите кипело молоко, исходя ржавой пеной, в углу, за веником, пряталась горка мусора и презерватив с усиками.
Я сказал:
– Здесь триста тысяч, – и положил конверт между грязными тарелками с остатками супа, немытой кастрюлей и половником в манной каше, – это ваше, если вы скажете мне, кто шантажировал Аллу Потёмкину.
– Кто вы?! – отшатнулась она и ловко переложила мальчика с правой руки на левую, словно правая у неё была боевой, и она мне сейчас задаст этой самой правой, например, сунет головой в это самое ржавое молоко и подождёт, пока я не захлебнусь себе на радость.
Мальчик глядел на меня, словно на родимого, видно, полагая, что я его папаша. Теперь он казался мне розовым, как ухо поросёнка.
– Я её друг, – сделал я честное-пречестное лицо, чтобы только не попасть под раздачу правой.
– Друг?.. – встрепенулась она ехидно, и должно быть, стала той, которой она была с мужем, когда они ссорились. – А я думала из РЭУ? – переспросила с угрозой учинить скандал, на который сбегутся все окрестные соседи, и из домов напротив – тоже, и с другой улицы тоже: и тогда мне точно – конец!
Я понял, что мужу Ирины Офицеровой в этом плане крайне повезло и что Ирина Офицерова порой его поколачивает, пока шутя, разумеется, но однажды войдёт в раж, испытает удовольствие садистки со всеми вытекающими отсюда последствиями, и выкинет на газоны, туда, где дети копошатся в песочницах, а добросовестные дворники метут асфальт.
– Нет, я не из РЭУ, – отрёкся я и даже отступил на шаг, дабы она не пугалась и гневно не топала толстой пяткой в разухабистом тапочке.
Но всё равно:
– Я позвоню Алле! – И глаза у неё вспыхнули гневным светом прирождённой скандалистки.
Она сообразила, что сплоховала: один на один с неизвестным мужчиной, мало ли таких прецедентов в столице.
– Не надо звонить, – остановил я её. – Просто скажите, кто, и деньги ваши, я даже накину ещё пятьдесят тысяч за молчание.
Она колебалась. Видно, ей очень нужны были деньги, но она небеспочвенно боялась влипнуть в какую-нибудь историю.
– А если я скажу… – выставила она мне условие с прищуром волооких, как у лани, глаз, – с этим человеком ничего плохого не произойдет?!
Она знала, что я наверняка совру, но ей нужна была хотя бы видимость гарантии, чтобы принять деньги и чтобы совесть не мучила.
– Я вам обещаю, – сказал я, – мне просто нужно с ним поговорить.
Я плохо себе представлял, что случится дальше, поэтому мог обещать всё что угодно, однако, при этом я точно не собирался убивать шантажиста, я вообще никого не убивал, кроме укрофашистов на войне. Однако даже это затягивает. Ты становишься немного циником, потому что видел, как легко это делается, и с тех пор с пренебрежением относишься к чужой жизни, но до некоторых на этой войне мне всё равно было далеко, хотя, чего скрывать, подвижки были, потому что я увидел, что сделали с нашей снайпершей Лето, как запытали до смерти Юрку Голубева, позывной Орёл, из Макеевки, он был ранен на блокпосту, уведён в плен, а через сутки его подбросили на минное поле, и мы опознали его только по наколке на спине; как Герка Мамиконов, позывной Меркурий, командир батальонной разведки, сто десять раз успешно снимаю растяжки, а на сто одиннадцатый раз граната взорвалась, и ему оторвал левую руку полностью, а правую – по локоть.
Ирина Офицерова поколебалась ещё, с подозрением разглядывая меня.
– Я где-то вас видела…
– В уголовной хронике? – пошутил я непроизвольно, стараясь, однако, смягчить свои камушки в горле.
– Нет, – твёрдо сказала она. – Ещё где-то… Не помню… – поморщилась она.
Мальчик шевельнулся в её руках. Он ещё не умел капризничать, он просто подсказал матери: не валяй дурака, хватай деньги и беги в аптеку за памперсами, а то обделаюсь на ночь, греха не оберёшься.
– Тогда вряд ли, – поскромничал я, хотя наверняка кто-то снимал в шашлычном ресторане, и я мог мелькнуть в тамошней жёлтой хронике. – Ну?..
– Это Гарик Княгинский! – решилась она так стремительно, что я остолбенел, схватила конверт, пощупала его, но открыть всё же постеснялась, принципы у неё, видите ли.
Мальчик безмятежно пустил слюни и радостно пялился на меня: ему светило супер-пупер дорогое заморское питание и сухой сон на ночь.
– Где он живёт?
Я до последнего надеялся, что шантаж – плод моего больного воображения; и мне стало физически плохо то ли от запаха содержимого памперса, то ли от мысли, что я испытываю перед Аллой Потёмкиной непреодолимые обязательства и пока не реализую эти обязательства, ничего с собой поделать не мог.
– Я не знаю. Мы не дружили…
На мгновение она унеслась в прошлое, когда Гарик Княгинский был её одногруппником и наверняка не раз в запале на этих самых «вписках» смачно хлопал её по мягкому месту, тем более на таких вечеринках, где все бегали голышом.
Она снова вдумчиво пощупала конверт, боясь обмишуриться, хотела что-то добавить, но промолчала, опасаясь выдать себя. Я вдруг понял, что Гарика Княгинского она, мягко говоря, недолюбливала, и явно было за что. Может быть, он обещал жениться, но передумал? Женщины умеют мстить даже через много лет. Главное было не создавать прецедентов, однако, это уже целое искусство, которое и за полжизни не освоишь.
– Чем он занимается? – гнул я своё.
– Я не знаю, – ответила она.
Но так, что я понял:
– Он что, бандит?
– Нет, – слишком резко соврала она и посмотрела вбок.
– Сколько тогда он заработал? – решил я вернуться к прошлому, ибо там был ключик к настоящему, которое меня очень даже волновало.
Ей явно не терпелось взглянуть на деньги, но она всё ещё стеснялась.
– После института я его ни разу не видела, – ушла она от ответа и окончательно взяла себя в руки, сообразив, что из ситуации можно извлечь ещё кое-какую выгоду.
– Так сколько он заработал? – повторил я вопрос.
– На чём? – притворилась она несведущей, но почему-то сжала челюсти с такой силой, что заходили желваки, а в глазах появился несвойственный лани стальной блеск.
Прошлое просто так не отпускало, оно было комком сожалений и противоречий: и Ирина Офицерова давным-давно запуталось в нём, плюнула и растёрла, но тут явился я и напомнил, что в этом мире не всё так однозначно и что у каждого события имеются причина и следствие, и что прошлое всё равно тебя догонит и хорошенько пнёт в копчик. Вопрос только в том – как, больно или очень больно, и с какими последствиями для пятой точки.
– На том скандале, – уточнил я, глядя ей в глаза.
Она закусила губу. В глазах у неё промелькнули стыд, жадность и ещё непонятно, какая смесь чувств. И вдруг я догадался, что она тоже участвовала в той пирушке, а может, даже и не в одной, и стало быть, была кровно заинтересована, чтобы всё было шито-крыто. И таких вечеринок было много, и никто на них не обратил бы внимания, если бы Гарик Княгинский не испортил бы радостное течение радостной студенческой жизни. Вот за что она его возненавидела, сообразил я. А жениться на ней он и не собирался, да и она бы не пошла за придурка, хотя ещё надо посмотреть. Но не вышла же; нашла другого, который сунул голову в петлю под названием пожизненная кабала на двадцать третьем этаже за МКАДом, где людей больше, чем пыли в пылесосе.
– Много! – отозвалась она через силу, очевидно, думая о том же самом, что и я.
– Сколько?! – возвысил я голос, глядя на неё сверху вниз.
– Ходили слухи… что… пятьдесят миллионов, – выдавила она из себя слова, как замазку из-под стекла.
Она всё же не удержалась и краем глаза заглянула в конверт. Благодать сошла на её лицо.
– У вас есть его фотография?
Она сообразила, что идёт торг, и снова помялась, но уже не искренне, а с соответствующим расчётом заработать на прошлом. Я достал кошелёк, и она впилась в него взглядом гипнотизёра.
– С ним мало кто дружил…
Я сделал вид, что убираю кошелёк в карман.
– Хотя подождите! Есть общая! – она притворилась, что вспомнила, хотя я мог поклясться, что она импровизировала на ходу.
– Несите! – приказал я тоном свидетеля её преступлений.
Она принесла. Наконец я имел честь лицезреть шантажиста киношного типажа: «Эй, дохляк, принеси мячик!» Гарри Пименович Княгинский, скуластой остяцкое лицо и узкие глазки, почти полное отсутствие волос на костистом черепе и ломаный подбородок человека, которого один раз порядочно изувечили. Кастетом, наверное, подумал я.
– Кто это его так?
– Я не помню… – соврала Ирина Офицерова, – лошадь лягнула, – но наверняка знала, что Гарик Княгинский уже в институте упражнялся в нарушении уголовного кодекса, и за это был неоднократно бит.
Я пристально посмотрел на неё. Она изобразила, что занята мальчиком, а потом призналась нехотя:
– Честно, не помню… он… он… уже тогда был проходимцем!
Я сделал пару снимков, а на обратной стороне обнаружил подписи фотографических персонажей и даже их телефоны и адреса, сделанные, должно быть, из сентиментальных побуждений юности, чтобы никто никого не растерял в суете жизни. Оказалось, что Гарик Княгинский живёт в подмосковном Ногинске.
Я доплатил Ирине Офицеровой пятьдесят тысяч и сказал на прощание:
– Лучше будет, если вы никому не скажете о моём визите.
Разные люди по-разному уживаются со своей совестью. Для некоторых она ничего не значит, для иных – это непосильная ноша.
– Даже мужу?.. – наивно спросила Ирина Офицерова, проследив, как я прячу кошелёк.
Я догадался – проболтается из-за глупостей в голове, по наивности, не сегодня, завтра, когда расслабится и решит, что страхи были мнимыми; значительно посмотрел на неё, чтобы она прониклась важностью момента, но она только поняла, что продешевила, и жадность плавал в её глаза, как кое-что в проруби.
– Мужу тем более, – как можно более суровее и с камушками в голосе сказал я.
Муж может изобрести свою комбинацию шантажа, чтобы подзаработать, решил я. Кто его знает? Это же Москва. Алгоритмы наработаны на все случаи жизни. Успокаивай его потом. Я понадеялся, что она окажется прозорливее и завтра придумает для мужа другую историю своего прошлого, а о подробностях шаловливой юности умолчит, слишком высок риск потерять эту квартиру и переселиться ещё дальше, за ТТК[2], и обретаться у чёрта на куличках.
– Он не поверит, – усомнилась она и посмотрела на меня прекрасными, как у лани, но ничего не выражающими глазами.
Однако я не дал ей больше того, чего пообещал за очевидную глупость в голове. Её прошлое не стоило больше трехсот пятидесяти тысяч, потому что она не вынесла из своего прошлого никаких выводов и до сих пор плыла по течению, полагая, должно быть, что оно куда-нибудь да вынесет, и муж у неё был такой же, может, трудяга, может, не понял ещё своего счастья, но однажды он её бросил, здесь на двадцать третьем этаже, с детьми, в одном из московских муравейников, и подастся искать лучшей доли в других местах – может быть, потому что надорвётся от такой жизни, а может быть, потому что заматереет и поймёт, что будущее его не здесь, не в этой высотке, посреди таких же высоток, среди бесконечных дорог, машин и круговерти планктона, а где-то там, в синеющей дали, где призрачный мираж дороже золота, где текут прозрачные реки и шумят высокие деревья, где воздух сладок, как мёд, а пространства необозримы.
– Придумайте что-нибудь, иначе, если начнётся следствие, деньги у вас изымут, – попытался напугать я её. – Расскажите, что нашли на улице. Бывает у человека маленькое счастье? – подсказал я ей.
– Бывает, – с покорностью овцы согласилась она. – Но он не поверит. Скажет: «Неси в полицию!»
«И правильно сделает!», – едва не воскликнул я.
– Что, всё так плохо?
Временами, понял я, глядя, как она неопределённо пожимает плечами и шмыгает носом – когда её муж трезв и не зол на жизнь.
– Он и так много вкалывает. Сразу на трёх работах. Воз тянет, – пожалела она его.
– Тем паче. Придумайте что-нибудь Купите дорогой коньяк. Накройте вкусный стол. А я забуду, что был у вас, – заверил я её, удивляясь своей дальновидности.
– Я понимаю… – заговорщически улыбнулась она. – А с ним точно ничего не будет?.. – она кивнула в сторону окна, где, по её мнению, в пространстве за Москвой, обретался Гарик Княгинский со своей гнилой душой и искалеченным подбородком.
Впервые на лице её промелькнуло открытое пренебрежение к Гарику Княгинскому, тем более, что оно было подкреплено сексуальным прошлым, которое выглядело теперь совсем не так, как в студенческие годы, а постепенно выпестовывалось как угрызением совести, которое с годами будет только усиливаться. И никуда от этого не денешься.
– Не будет. Просто он нарушил договор и начал шантажировать Аллу.
Я хотел, чтобы Ирина Офицерова точно прониклась потенциальной угрозой лишиться денег и побыстрее забыла о моём визите, побежала бы в магазин и отвела бы душу, а мужа взяла на арапа, обвила бы вокруг пальца. Что, мне учить её, что ли?
– А-а-а… – с облегчением произнесла она. – Да… да… я понимаю. Он всегда был таким. Хитрым. А на первом курсе даже мне говорил, как будет воровать, когда закончит институт.
– Так и сказал? – удивился я, остановившись у двери.
– Ну да! Он сказал: «подворовывать», – с готовностью вспомнила она подробности.
Глаза у неё помолодели и в них промелькнуло то, что ей было приятно вспоминать – молодость.
– А как там Алла?
– У неё всё хорошо, – соврал я и едва не проболтался, что она за меня, дурака, замуж собралась. Эта подробность явно было лишней да и характеризовала меня как человека, который всё ещё витает в розовых облаках наивности и бегает в коротеньких штанишках детства.
– Передавайте привет!
Ирина Офицерова сунула конверт в карман халата и придерживала его на всякий случай локтём. На лице у неё появилось выражение если не счастья, то удовлетворения.
– Обязательно, – ответил я. – До свидания.
Алла Потёмкина всё ещё не звонила, и это меня начало сильно беспокоить. Сколько можно тянуть нервы, подумал я с тоской, поворачивая ключ зажигания.
***
В тот день мне всё-таки не дали съездить в Ногинск. Гарри Пименовичу Княгинскому здорово повезло, как я понял, он умер часа на три-четыре позже, чем должен был умереть, относительно поясного времени, разумеется. Пока я доставал мобильник, пока нажимал на сенсор, горизонт успел пару раз крутануться туда-сюда, как поплавок в магнитном компасе. Я схватился за руль и больше его не отпускал, так что как раз на эти три-четыре часа мог разбиться раньше, чем умер Гарик Княгинский. Но судьба хранила меня, а Гарику Княгинскому не повезло, его земной пусть закончился во цвете лет. А не надо было культивировать в себе шантажиста, процесс этот оказался вредным для почек и мозжечка. Однако кто бы рассуждал с умным видом, кроме меня? Я словно очнулся, покрутил головой и увидел, что светофор давно и приветливо мигает зелёным глазом.
– Миша, ты можешь приехать? – Голос из айфона взывал к безмерной помощи.
Зря Валентин Репин ревновал свою жену в любому столбу: даже по телефону она держала со мной братскую дистанцию старой-старой духовно возвышенной приятельницы. Ясно была, что Валентин Репин давно низвёл её до такого состояния, что она панически боялась общаться с другими мужчинами, но моё-то дело сторона, у меня была Алла Потёмкина, мой вторая любовь; не давать же в связи с этим Валентину Репину глупых советов, например, не ревновать жену к первому встречному-поперечному, в том числе и ко мне, это не входило в компетенцию друга семьи.
– Могу. – Я подумал, что Алла не будет против, если я задержусь и вначале помогу её подруге. – А что случилось?
Было слышно, как Жанна Брынская судорожно дышит, словно вынырнула со стометровой глубины, где холодно и мрачно, как в преисподней.
– Валик в больнице!
Голос её неожиданно сел, как неожиданно садится батарейка в мобильнике. Я понял, что Жанна Брынская плачет, или только собирается, но в любом случае это был крик отчаявшейся души.
– Я думал, в Африке! – приободрил я её, чтобы она продержалась до моего приезда, и стал посматривать, где можно свернуть в Королёво.
Я, действительно, предпочёл, чтобы Валентин Репин уехал хоть куда-нибудь, раз не хочет – в Донбасс, сотворил бы фильм о каком-нибудь импортном полковнике, создал наконец что-то стоящее, пусть о чужом прошлом, но стоящее, раз не любит «наше» настоящее и заказы от либералов, и не скулил бы над судьбой, как патентованный неудачник, а гордо бы всем вещал: «Я наконец-то снял полнометражный фильм, и баста!»
Недели две назад он завалился ко мне на Кутузовский с обидой на весь мир, напился дешёвого бренди, оставшегося со времён Инны-жеребёнка, и стал проситься на фронт, мол, тебе все карты в руки, ты же у нас вояка.
– Тебе хорошо… – позавидовал он, намека на моё вселенское одиночество, – а у меня даже нет опыта войны.
– Опять двадцать пять! – удивился я. – У тебя отличная профессия, только твори!
– Рекламу?! – качнулся он в отчаянном презрении, и зелёная тоска плавала у него в глаза, как ряска в болоте.
– Езжай! – разозлился я, вспомнив некстати об осколке в лёгком. – Никто не держит!
– А Жанна Брынская?.. – задал он риторический вопрос, словно кто-то обязательно должен был украсть и жениться на ней именно в этот исторический момент его жизни.
– Хочешь, чтобы я за ней присмотрел? – спросил я ехидно, и подумал, что на пороге пятого десятка в Валентине Репине наконец проснулся собственник.
– Нет! – ментально протрезвел он.
– Ну вот видишь, – укорил я его тогда; после этого он, видно, и решил заболеть воспалением хитрости, то бишь угодить в больницу с раздвоением личности.
– Какая Африка! – неожиданно возмутилась Жанна Брынская, намерено, взывая к моей мудрости, но, кажется, слава богу, вовремя пришла в себя. – Он и до Южной Америки-то не добрался!
– Ладно, сейчас приеду, – согласился я и обнаружил поворот в нужном мне направлении. Проспект Мира, как всегда был забит под завязку, слава богу, хоть ремонт на Ярославском закончили.
После лесочка я свернул ещё и направо. Мелькнула берёзовая роща, какие-то конторы за высокими заборами, и дорога стала двухполосной.
Валентин Репин лежал в районной больнице, в двух шагах от дома. Дело серьёзное, понял я, раз домой носа не кажет.
Жанна Брынская выглядела крайне зарёванной:
– У него рак!
– Какой рак?! – удивился я, едва не выругавшись на женские сопли. – Не может быть!
И она принялась рассказывать, мол, он так страдал, так страдал, ночами не спит, зубами скрипит.
– А сейчас?..
Я не поверил ни единому её слов, потому что Валентин Репин, кроме зеркальной болезни в лёгкой форме, никогда ничем не болел. У Жанны Брынской была обычная женская истерика; я такого навидался досыта, иммунитет у меня на такие сцены был ещё ой-ё-ёй! И насчёт разжалобить – меня было весьма сложно.
– И сейчас тоже, – пожала она плечами менее убедительно, видно, сообразив, что я железобетонный, как любая на выбор арка Крымского моста.
– Радуйся, – открыл я ей глаза на суть вещей, – он никуда не уедет!
– Лучше бы уехал! Что теперь делать?! – И посмотрела на меня с робкой надеждой объяснить ей, что происходит в этом чертовом мире, где мужья иногда выкидывают подобные коленца.
Ну уж точно, не реветь, хотел сказать я, но не сказал, потому что Жанна Брынская относилась к той категории женщин, которые и сами понимали, что они медленно и неизбежно входят в возраст расставаний, когда семьи рушатся, как старые церкви, и все разбегаются по своим углам, дабы собраться с мыслями и завести новых мужей и жён.
– Сейчас такие болячки, если они не запущены, лечатся элементарно просто, – вещал я как можно более уверенней, хотя, конечно, знал об этом понаслышке.
– Да я в курсе! – вспыхнула она, как бутон розы.
– Тогда в чем дело? – обратился я к ней, полагая, что при всей её красоте она знакома с логикой, а обо всём другом я буду нем как рыба об лёд, потому что это не моё собачье дело – чужие разводы, пусть сами разбираются.
– Он молчит! – поставила она меня в тупик.
– Понятно, переживает, – объяснил я, хотя, конечно, это было капитальным симптом мужских сомнений в правильности жизни и, вообще, в её направлении, в выборе фарватера, так сказать.
Она перестала плакать, задумалась и сказала чрезвычайно трезвым голосом:
– Надеюсь, ты прав.
– Ещё бы! – возгордился я, но так, чтобы она ничего не заметила, иначе бы раскусила в одно мгновение.
И мы пошли в больницу под сенью лип в виду церкви и торгового центра «Райские яблочки». Откровенно говоря, под впечатлением услышанного я решил, что увижу ходячего мертвеца, а он вымелся, держась за одно место, сияющий, как медный тазик. Роговые очки придавали ему монументальный вид самодовольного латифундиста, и поэтому он даже не удосужился стереть с лица следы губной помады.
– Тебя не узнать, – похвалил я его и подумал, что зря теряю время: жив он и здоров, цветёт, как майский веник, и умирать не собирается.
– Это всё они… – своим грудным прононсом объявил Валентин Репин, улыбаясь жене, будто ясное солнышко.
Было непонятно, шутит он или нет, или на грани шутовского самоистязания, за которым последуют вопли неуёмной души, мол, бросили, гады, забыли!
– Кто «они»? – начал догадываться я, глядя на вдохновлённое лицо Валентина Репина.
– Медсёстры! – в пику жене вальяжно объяснил он.
И действительно, одна из них, чрезвычайно аппетитных форм, виляя накаченным задом, выскочила из палаты со шприцем в руках; и Валентин Репин демонстративно проводил её следом до самой процедурной.
Жанна Брынская скорбно поджала губы, веснушки её вспыхнули жарче солнца.
– Домой придёшь обедать?..
– А здесь хорошо кормят! – Валентин Репин вдруг повёл себя, как человек без семейных обязательств.
Ого! – подумал я, бунт на корабле!
– Я сыра купила… – принялась соблазнять она его, как я понял, каблуком наступая на свою гордыню, как на любимую гадюку. – Твоего любимого, «чеддера»!
– А пивасика?.. – снова пропустил он мимо ушей.
Начались семейные экивоки: «Ты меня не любишь, я тебя не уважаю!»
– Какого «пивасика»?! – задохнулась она.
– Я же просил! – упрекнул он.
– Врач, сказал, «никакого пивасика»! – упёрлась она.
Валентин Репин выпучил глаза.
– Вот так и живу, рыба! – минорно пожаловался он, призывая меня в третейские судьи.
Друзей часто используют в этом качестве, когда все аргументы исчерпаны в семейном противостоянии, и я окончательно пожалел, что приехал: глядеть на их разборки – ещё та картина, легче броситься в Куру и утопиться.
– Так, что у тебя?.. – по-мужски отвлёк я его от скорбных мыслей.
– У меня, Мишаня, простатический специфический антиген, почти одиннадцать, – сообщил он с гордостью своим неизменно грудным прононсом, словно только и ждал вопроса о своей болячке и по-братски готов был поделиться.
– А сколько должно быть? – притворился я несведущим негодяем, чтобы он не очень-то жалел судьбу, а посмотрел бы на меня и преспокойно отдался бы её течению, что, собственно, судя по всему, он с огромным удовольствием и делал к огорчению Жанны Брынской, потому что он уже заметно отклонился от её фарватера и искал, в какие ещё лиманы заплыть, чтобы от души порезвиться.
– Не выше четырёх, – с видом доки пояснил Валентин Репин и многозначительно глянул на жену, как будто упрекая её исключительно в отсутствии сочувствия.
– Что это значит? – специально отвлёк я его от предмета своего негодования.
– Рак предстательной железы! – сказал он так, словно дождался «Ники», но уже не успеет её получить.
Жанна Брынская истерически всхлипнула. Валентин Репин сдержанно покосился. Его лицо альпиниста сделалось монументальным, как памятник Хрущеву работы Эрнста Неизвестного.
– Вырежут всё к чёртовой матери! – сказал он с пренебрежением к собственному тренированному-перетренированному телу.
– У тебя же анализ на ПСА антиген ещё не взяли! – воскликнула Жанна Брынская с жутким душевным трепетом, надеясь, что анализ будет отрицательным.
– Была нужда, болело брюхо! – важно ответил Валентин Репин, беря меня под руку и доверительно уводя в конец коридора, где белели окно, дверь и балкон.
Я, как осёл, потащился на экзекуцию; Жанна Брынская осталась одиноко стоять у палаты; я оглянулся, мне стало её жалко.
– Я понял, если поступать по совести, то в жизни с тобой ничего плохого не случится! – торжественно поведал Валентин Репин своим неизменным прононсом, полагая, что я сейчас припаду к его длани из-за краеугольного открытия всемирного значения.
– Ты это называешь совестью? – Чёрт дёрнул меня за язык.
– Кого? – поморщился он с крайним подозрением в голосе.
Валентин Репин намеренно, как будто в замедленной съёмке, выглянул в окно, как будто случайно увидал за деревьями церковную маковку и как будто специально перекрестился на неё. Он явно начал злиться, однако, остановиться я уже не мог, не по совести это было.
– Жену свою! – сказал я назидательно.
Жанна Брынская всё ещё потеряно стояла у палаты и даже не с укором, а с мольбой глядела на мужа. Валентин Репин сделал вид, что подумал.
– Я тебе вот что скажу, рыба, Жанна Брынская – замужняя женщина, – в сто двадцать пятый раз напомнил он мне. – Перестань лезть в наши отношения!
А я, между прочим, зная его дурной характер, давно уже не подходил к его жене ближе чем на три метра и даже не дышал в её сторону.
– Никто и не лезет, – пошёл я на попятную, потому что ссориться с Валентином Репиным было всё равно что ехать по встречной без обиняков под колёса «урала».
– И не лезь! – вдруг разозлился он ещё пуще и пошёл, как саламандра, красными пятнами.
– И не лезу! – уверил я его, полагая, что он помнит об Алле Потёмкиной и что я за ней ухаживаю с вполне определенными целями; о нашей перманентной свадьбе мы им, конечно, пока ничего не говорили, но я, думаю, они догадывались.
Когда я снова посмотрел туда, Жанны Брынской уже не было. И Валентин Репин тоже посмотрел, и на лице у него возникло облегчение, мол, баба с возу, кобыле легче. Прозелит несчастный, подумал я о нём, потому что он последнее время метался от веры в друзей, к полному безверию во всё и вся.
– Я Монике Беллуччи предложение сделал… – неожиданно сказал он.
В голосе у него прозвучала боль от сломанного крыла и лодыжки в двух местах заодно.
– Зачем?! – вырвалось у меня, хотя и так было ясно; одно дело любить виртуально, а другое – творить явные глупости космического порядка.
Валентин Репин, посмотрев на меня и, кажется, только сейчас понял безнадежность своего мероприятия.
– Даже не ответила! – посетовал он с такой горечью, что меня едва не перекосило, как от рыбьего жира и куска солёного огурца.
Если бы я влюблялся во всех патентованных красавиц из массмедиа, давно бы перегорел, как лампочка в коридоре, меня бы выкрутили и выбросили на помойку, и правильно, между прочим, сделали бы: нечего на чужих баб глазеть и слюни пускать.
– Ясное дело, – усмехнулся я на всякий случай, дабы отвлечь его на шутовской ноте, и вообще перевести разговор в плоскость хохмы, кстати, любимое занятие Валентина Репина.
Но он не принял моего аванса, а посмотрел на меня, как бычок, без выражения, без мысли, очевидно, решая одному ему доступную задачу; и это было страшно, потому что следующий ход у него, как у опытного гроссмейстера, был неочевиден.
– Не приезжай больше! – вдруг фыркнул он, как старый, больной пёс, уставший от драк, похождений и выяснения отношений.
– Хорошо… как скажешь, – покорно согласился я, полагая, что о совести он забыл напрочь и талдонить об этом крайне вредно для печени, потому что у него был поставлен удар слева в подреберье, и я видел, как он это проделывает, когда все аргументы исчерпаны, особенно там у себя у горах, да и в районе не стеснялся, считая за правило, пару раз с местными «синяками» помахаться; его уважали и боялись, я видел, все бомжи на помойках.
– Мне не нужны ваше сочувствие! И советы тоже! – выпали он, воинственно приближаясь ко мне снизу вверх, подпрыгивая для верности, как мячик, и задирая подбородок, мол, можешь отправить меня в нокаут хоть сейчас.
– Хорошо, хорошо, – примирительно отступил я и развёл руками, мол, как хочешь, брат, хозяин – барин, моё дело маленькое, меня попросили, я приехал, чем смог, тем и помог.
Бить его у меня и в мыслях не было. Иногда, правда, мы с ним схлёстывались, но только играючись, и я всегда берёг локтём правый бок, зная его хитрый хук.
– Вали отсюда! – Глаза у него, как у судака в ухе, побелели от злости.
Раньше я не замечал, а сегодня вдруг заметил, что рот его с нависшей острой губой напоминает черепаший клюв.
– Да ладно тебе, – сказал я дружелюбно и протянул руку, чтобы тихо, мирно попрощаться и уйти восвояси, то есть не усугублять, не лезть на рожон, а то ведь можно и по сопатке получить от лучшего друга, даром, что альпиниста.
Он сделал вид, что не заметил моей дружеской руки, отвернулся к окну, где торчала маковка с крестом, словно там, в большом, кривом пространстве было всё самое интересное, а здесь – так, чепуха на постном масле, вообще, друзей так много, что их отстреливать можно, одним больше, одним меньше, никакой разницы.
Для приличия я пожал плечами, мол, не хочешь, не надо, сделал пару шагов по направлению к выходу, ощутил вдруг порыв воздуха в коридоре и с ужасом понял, что это значит, а когда оглянулся Валентин Репин уже стоял на перилах балкона и отчаянно махал руками, словно птица, чтобы в следующий момент рухнуть вниз, естественно, совсем не как птица.
Когда вы видите такое, у вас возникает три мысли о происходящем: 1. Наконец-то он это сделал; 2. Жаль, что не раньше; 3. Одним психом меньше.
Я выскочил на балкон и с ужасом посмотрел вниз, ожидая увидеть на земле распластанное тело Валентина Репина, однако, к моему крайнему разочарованию в этот самый момент Валентин Репин преспокойненько, как на тренировке на скалодроме, спускался с ветки на ветку огромного, разлапистого тополя, который как раз рос под окном больницы. Если учесть, что Валентин Репин сиганул с пятого этажа, то его поступок легко можно было классифицировать как сумасшествие или как супервезение идиота.
Я вымелся из больницы весь на нервах, клацая от недоумения зубами, так ничего и не поняв. Жанна Брынская всхлипывала на крыльце. Увидев меня, она отвернулась, чтобы я не заметил, как она подурнела.
– Что теперь будет?!
– Ничего, – буркнул я, со страхом ожидая появления Валентина Репина и боясь раньше времени испугать Жанну Брынскую.
Я понимал, что жизнь рано или поздно разочаровывает, но не до такой же степени, надо же делать скидки на всеобщий идиотизм, тупость и безответную юношескую любовь.
И Валентин Репин, действительно, появился к великому удивлению Жанны Брынской, как ни в чём не бывало (со слегка поцарапанной мордой), демонстративно прошествовал мимо, победоносно глядя мне в глаза, дескать, я ещё и не то могу в мои-то годы, и одновременно не обращая внимания на Жанну Брынскую, молча вошёл в фойе больницы, потом – в лифт и гордо отбыл к себе в отделение. Мы проводили его взглядами, разинув рты. Думаю, что из медперсонала никто ничего не понял, иначе сбежалась бы толпа и Валентину Репину светила смирительная рубашка и прямая дорога в ближайшую дурку.
Признаться, я зауважал его ещё больше. Лично я с пятого этажа не сиганул бы, разве что под угрозой женитьбы или расстрела, хотя жениться второй раз я, кажется, уже собрался.
– Что это было?.. – ошарашено спросила Жанна Брынская, явно даже не подозревая о причине страдания мужа – Монике Беллуччи.
– Кажется, твой муж хотел перед тобой извиниться, – взял я грех на душу, намекая, что с другой стороны здания есть чёрный ход, но в последний момент застеснялся моего присутствия.
– Вот так всегда! – воскликнула она горестно и, видно, пожалела, что вызвала в качестве скорой помощи единственного верного друга семьи.
А я с облегчением сообразил, что она ничего не поняла, что боится и за Валика, и за себя, и за то, что её жизнь готова измениться самым коренным образом. А кто не боится? – спросил я себя и словно уткнулся в стену: вспомнил фронт, то время, когда, действительно, ничего не боялся, потому что из-за смерти жены и дочки Вари жил одним днём, часом, одной минутой, и может быть, я специально высунулся из окопа под Саур-Могилой, чтобы меня убило; «есть ли что банальней смерти на войне», но вместо этого меня душевно покалечило, чтобы я только и делал, что тянул лямку под названием жизнь и мирил друзей в минуту их роковых выходок. Поэтому мне казалось, что я имею над Репиными в этом плане моральное преимущество, и твёрдо соврал:
– Он тебя любит!
И мне стало почти физически плохо, потому что любое воспоминание о прошлом выворачивало наизнанку. Но я уже привык быть немного не в себе, как привыкает монтажник к высоте, наркоман – к дозе, а проститутка – к нескончаемым клиентам.
– Ты, правда, думаешь? – спросила Жанна Брынская с робкой надеждой, словно я был Булгаковским оракулом, а она – Воландом, или наоборот, какая разница?
Должно быть, по слепоте душевной я чего-то не разглядел в их отношениях, какой-то мелочи, которая решала судьбу брака, но не стал уточнять, потому что и так всё ясно: любить надо друг друга, не лаяться и не искать врагов на стороне, а жить в мире и согласии. В общем, я абсолютно бескорыстно подарил им шанс начать всё заново, но они ничего не поняли, эгоизм мешал и груз счастливого брака.
– Твой муж жив и здоров, и, кажется, умирать не собирается, – приободрил я её. – Обычная мужская болячка.
Не расскажешь же чужой жене всей правды о её муже. Это приравнивается к убийству ребёнка. Женщины, они как дети, верят в безгрешный брак и Святое Писание.
– Миша, его словно подменили, – пожаловалась Жанна Брынская, слава богу, без всхлипывания.
– Клонировали, – на всякий случай пошутил я, чтобы она, не дай бог, не прочитала бы на моём лицо мои мысли; скандала не оберёшься, да и морду надо оберегать от наманикюренных когтей.
– Он раньше таким не был, – зря понадеялась она на моё сочувствие.
Как ни странно, должно быть, она ещё помнила его с ярко-голубыми глазами, молодым, галантно и красиво ухаживающим в альплагере, например, на Эвересте или в Фанских горах, с тех пор глаза выцвели, а горы развалились; но всё равно хотела забить на вселенскую энтропию, чтобы воспоминания в реальности дополняли друг друга вечно, до гробовой доски, и даже после неё, потому что страшно до животных колик, то есть целенаправленно занималась самообманом. Её прекрасные веснушки, которыми Валентин Репин так гордился, окончательно поблекли от слёз, как октябрьские листья на газонах.
– Ты многого хочешь, – объяснил я ей, горой вставая на защиту Валентина Репина исключительно из-за мужской солидарности, – у мужчин тоже бывает климакс.
– Это не климакс! – в неприличном тоне воскликнула Жанна Брынская. – Это Синдром Мюнхгаузена!
Оказывается, она уже классифицировала психическое состояние мужа и поставила диагноз – какая-нибудь вялотекущая шизофрения с маниакальным отягощением.
– Какого Мюнхгаузена? – сделал я глупый вид, потому что уже устал от хитросплетения развода Репиных.
– Того самого! – съехидничала она. – Чтобы вокруг него все плясали!
– Дай ему отдохнуть, – посоветовал я сердечно, подумав, что энтропия – эта та фундаментальная штука, с которой шутки плохи, которая сокрушает всех нас без разбора направо и налево, и наши отношения тоже.
О виртуальном предательстве Валентина Репина с Моникой Беллуччи я ей, конечно же, говорить не собирался. Это была не моя тайна.
– А что толку? – горестно всхлипнула она, возясь со своим носом, как с мышеловкой. – Ему нравится страдать!
Я понял, что семейный мордобой давно перешёл у них в стадию нравственных пыток, и семибалльный шторма бушевали в их душах, как декабрьское море в Гурзуфе.
– Ну, я не знаю… – схитрил я, – купи ему пива в конце концов!
– А можно?! – Удивила она меня своим наивным отношением к жизни, мол, Валик ещё ничего не забыл, что он ещё вспомнил былые деньки и ночи, оттого и ревнует и к тебе, и к любому другому, даже к столбу с плафоном у дороги.
Хотел я сказать, что в реалии это уже не играет никакой роли, потому что возраст берёт своё, и характер портится, как рыба в холодильнике, но не сказал, а только крикнул:
– Можно!
Я вдруг понял, что время убивает не хуже пули, и быстренько продефилировал к машине, всё ещё находясь под впечатлением выходки Репина, дабы позорно сбежать с поля боя и предоставить Репиным самостоятельно разбираться в лабиринте своих трагедий.
Тот, кто знает будущее, обречён тащит не один, а три креста. Я что ли заставлял его жениться на молодой, красивой и здоровой женщине, а потом, когда у него возникли проблемы с солнцестоянием, а на горизонте замаячил «трибулус-кунтикус» или что-нибудь ещё из рекламы для мужчин, он начал ревновать Жанну Брынскую ко всем своим друзьям-приятелям и сигать с пятого этажа. Это не по адресу, то бишь не ко мне, я не бог и не сын его, я всего лишь слабый человек, у которого нервы к тому же далеко не в идеальном порядке. Кто бы меня утешил?
– Хорошо! – неожиданно в тон мне отозвалась Жанна Брынская.
Я оглянулся, как оглядываются на огнедышащий болид в последний момент жизни. Жанна Брынская смотрела на меня с нескончаемой тоской, наверняка понимая, что останется при пиковом интересе, если взовьётся на дыбы, и тогда ей не видать ни Валика, ни прежней счастливой жизни, ибо такие рубежи просто так не пересекаются, и цена их так высока, как может быть высока планка, которую ты необдуманно завысил, но так и не перепрыгнул, и всю жизнь ходишь под ней и пригибаешься, и пригибаешься, и ещё раз пригибаешься; конечно, это раздражает и низводит до посредственности, но кто виноват? Кто? Ножку надо было задирать выше, а не толстеть от сытой жизни и привыкать к её размеренной обыденности.
Безусловно, Жанна Брынская была права, но и Валентин Репин тоже был прав. А две правды просто обязаны договориться, если хотя быть вместе. Я не знал, что посоветовать, да и стоило ли? Своих проблем полон рот; сел в машину и укатил куда глаза глядят – от их несчастий, к своим трагедиям.
***
У меня были весьма туманные соображения, как поступить с Гариком Княгинским. Я готов был разорвать его на части, но это было самым простым и очевидным; и очевидно же, что после этого мне рано или поздно светит небо в клеточку. Надо было с кем-то посоветоваться, тем более что в таких делах я был полным профаном; это тебе не окоп, где поймал врага на мушку и нажал на крючок, это Москва, чужой город, и бродов я в нём не знал. Радий Каранда пригодился бы для этого, как никто лучше, но он предпочёл куда-то пропасть, и я всё время получал один то же ответ: «Абонент недоступен, абонент недоступен».
Так думал я, направляясь в Тушино, когда тревожно зазвонил мобильник, и ещё не схватив его, я понял, что случилось что-то катастрофическое, потому, что по всем расчётам должна была объявиться Алла Потёмкина, чтобы раскаяться и пойти ни мировую, но, к своему удивлению, я услышал даже не голос Радия Каранды, что само по себе было естественно, а – Веры Кокоткиной:
– Михаил Юрьевич, Алла Сергеевна в больнице!
От такие новостей обычно в мошонке что-то отрывается и катится по салону аж в багажник.
– В какой?!
Я как раз сворачивал на Гиляровского и едва не поцеловал красную «мазду», резко вывернул руль вправо и вдавил педаль тормозов; однако, водитель «мазды» даже не заметил моих судорожных манёвров и преспокойно мелькал передо мной в своей музыкальной шкатулке, от которой за версту бухали низкие регистры и дрожали стёкла близлежащих домов.
– В центральной клинической номер один! – Расслышал я с третьего раза и надавил на педаль газа.
– Что с ней?
Музыкальная «мазда» осталась позади. У меня сразу возникло стойкое ощущение, что с Радием Карандой не всё в порядке.
– Какой-то мужчина толкнул её на лестнице и!..
– Она жива?! – Я не мог дождаться, когда Вера Кокоткина закончит свою длиннющую фразу, казалось, ей не было конца, и слова тянулись бесконечно долгие, как товарный состав стандартного формата.
– Да! – испугалась она так, что стала заикаться.
– Понял, – крикнул я в трубку, – еду!
Нет, я не ехал – я летел в нарушении всех правил, и к счастью, никого не подрезал, не загрыз, не подбросил в воздух, как тряпичную куклу, и судьбы хранила меня, когда я, визжа тормозами, выскочил на красный свет.
Через полчаса я взбежал на высокое крыльцо, а ещё через пару минут, которые потратил, чтобы напялить бахилы, уже держал её за нежную руку, и понял, что прощён – давным-давно и навечно, и что я самый большой на свете болван, хотя её прекрасные синие глаза пытались разубедить меня в обратном.
Но самое страшное, что история отношений Валентина Репина и Жанны Брынской, а так же моя личная жизнь с Наташкой Крыловой меня абсолютно ничему не научили, а ещё где-то на уровне подсознания моталась Инна-жеребёнок с малахитовыми глазами и копной русых волос. Я каждый раз начинал заново, едва ли перечёркивая предыдущее.
В палату сунул морду заместитель Радия Каранды – Вдовин. Имени его я не помнил. Просто Вдовин. Человек, как я понял, исполнительный, но безликий, как пустота, а на фоне своего непосредственного начальника, ещё более безликий.
– Где Радий Каранда? – спросил я так, что Вдовин вначале покраснел, как помидор, а потом – посерел, словно его намазали немецкой горчицей, и испарился, крайне деликатно прикрыв дверь.
– Не пытай его, – мягкосердечно попросила Алла Потёмкина, и посмотрела мне прямо в сердце своими тёмно-голубыми глазами, – найдётся твой Радий.
На неё снизошло умиротворение. Давно бы так. Она призывала к миру и спокойствию и хотела, чтобы я смягчился и вечно сидел с ней рядом, держал её за руку. Потом поморщилась. Чувствовалось, что ей больно даже говорить.
– Лежи, тебе нельзя нервничать! – предупредил я её словами медсестры, которая опекала меня, с тех пор, как я влетел в больницу.
В палату деловито вошёл лечащий эскулап и сказал:
– Вы не волнуйтесь, мы сейчас отвезём вашу жену на магнитно-резонансное томографическое исследование, а потом с вами поговорим. – Пока я ничего не знаю!
– Не волноваться?! – вскочил я. – А почему так долго?! – и прикинул, что с момента покушения, а именно так я расценил произошедшее, прошло больше полутора часов, за это время можно было чёрта лысого раскопать и заставить воду таскать.
– Аппаратура только-только освободилась, – ловко и чрезвычайно профессионально уклонился эскулап.
Чувствовалось, что он мелко врёт не за те деньги, которые ему заплатили и которые, я был уверен, жгли ему карман, а по старой мздоимской привычке выклянчивать на всякий пожарный ещё побольше.
Я страшно разозлился, а он сразу понял, что гореть ему в аду, и артистично стушевался опять же за наши деньги, потому что их могли запросто вытрясти, стоило мне даже не слово сказать, а просто намекнуть Вдовину с подтекстом: «товарищ доктор, вы большой учёный, занимаетесь здесь не тем, чем нужно и зря давали клятву Гиппократа».
– А что у моей жены? – я посмотрел на Аллу Потёмкину.
– Насколько я понимаю, сильный ушиб спины, – снова уклонился от прямого ответа эскулап и чисто инстинктивно отступил к выходу, потому что я смотрел на него, как удав на кролика.
Я оценил его шансы уцелеть после выяснения отношений с Вдовиным, как нуль к ста, а то, что Вдовин сделает своё дело на все сто двадцать пять процентов, я даже не сомневался, что и больше, потому что иначе я бы его отправил в отставку со всеми вытекающими последствиями, а там, глядишь, и Радий Каранда подгреб бы.
– Через полчаса мы будем всё знать, в одно я убеждён, – зачастил он, всё больше приходя в волнение, – переломов, к счастью, нет. Ушиб, очень сильный ушиб. Но люди выдерживают и не такое, – закончил он не очень уверенно.
– Слава богу, – сказал я и, кажется, смягчился, потому что с лица эскулап сошло напряженное выражение, и осталась только маска испуга.
Потом я понял, что в горячке просто наступаю на него, как Шрек, и посмотрел, оправдываясь, на Аллу Потёмкину. Она улыбнулась в ответ. Может, пронесёт, мысленно поплевался я через левое плечо. У нас бойцы в горячке боя после тяжелейшей контузии в атаку ходили. Его мотает, а он бредёт и мычит: «Ура-а-а!»; и ничего.
Её переложили на каталку и повезли. Я шёл до лифта и держал её за руку.
– Не бойся, – сказала она, – я живучая, как кошка; я мысленно поплевал через левое плечо.
В лифт меня не пустили, и я пошёл выяснять, где шляется Радий Каранда. Всё выглядело так, словно после нашего разговора, он психанул и сбежал к чёрту на кулички. Неплохо было бы знать, куда именно. Водку, наверное, пьёт вовсе не в гордом одиночестве. Это совсем не походило на него. Радий Каранда всегда был сама выдержка. Или ушёл в загул, или накипело. В этом плане я его не знал и никогда не видел пьяным; с бодуна видел, но только не пьяным. А если накипело, то это не ко мне, а к ближайшему батюшке. Он знает ответы на все вопросы.
Вдовин прятался от меня за колонной в самом дальнем углу фойе.
– Где Радий Маринович?!
Мне почему-то хотелось встряхнуть Вдовина, чтобы он осознал важность момента и перестал лупать глазами, как мышь на сову.
А он, оказалось, ещё при этом ещё и думал, и даже выстраивал стратегию поведения.
– Я не знаю, – засуетился он глазками. – Я звоню ему вторые сутки.
– Почему я об этом узнаю только сейчас?!
За подобное в армии я бы с него семь шкур спустил, а здесь Москва, гражданка, ляпота; и пьем мы на Донбассе, потому что работа тяжелая – фронтовая, боевая. У меня сосед, Сергей Зайцев, забыл позывной, списали по контузии, целый год не просыхал. Понятно, что ему страшно вспоминать то, что он видел; мне тоже было страшно, и я тоже пил, правда, по ночам не кричал и по улице с топором не бегал, тихо подыхал, как птичий сомнамбул. И вообще, до меня только сейчас дошло, в что в Москве пораженческого пессимизма гораздо больше, чем у нас на войне. У нас эта штука лечилась элементарно просто – окоп, блокпост, атака, потому что самый лучший агитатор за советскую власть – это взрыв фашистской мины, не говоря уже о снаряде или танковом прорыве; у нас не до рефлексии, мы за себя и Россию жизнь кладём. Башка вмиг просветляется. А здесь они какие-то все размягченные, ждут манны небесной, что ли? Уповают на чужого дядю: «Вот если бы нам платили, как в Европе…» Я их, колбасников, насквозь вижу! Треть Москвы колбасников! В Киеве население только за эту колбасу и купили. Поэтому я думаю, что Россия оздоровится из Донбасса, как и когда, не знаю, но обязательно оздоровится, потому что там сейчас цвет нации, самые здоровые силы, обкатка там этих сил происходит, русский дух обновляется и выковывается. Так что Москве на Донбасс надо только молиться и ещё раз молиться, чтобы мы выдюжили и погнали супостата.
– Вы были недоступны, – промямлил, страшно потея, Вдовин.
Он него исходили волны страха и тихого безумия. Я сбавил обороты, чтобы он не изошёлся сердцем раньше времени:
– Почему в тылу?! Почему не на фронте?!
– На каком? – У него хватило наглости ворочать языком.
Я посмотрел на него, как на недоросля, и понял, что мозгов у него нет и что надо Радия найти, а этого в унитаз спустить, чтобы воздух не портил.
– Выстави охрану у палаты и внизу, где там этот томограф!
– Я уже приказал, – промямлил Вдовин, запрокидывая голову, потому что я был гораздо выше и крупнее его, и если бы просто задел, то от него осталось бы мокрое место.
Я понял, что он наслушался про Донбасса и страшно меня боится; а в меня всего лишь попала горсть осколков, да шестнадцать пулек калибра пять целых и сорок пять сотых миллиметра.
– Что за человек толкнул Аллу Сергеевну?
Мне не было дела до его страха смерти. Отсиживается на тёплой печке тоже надо уметь, за это медали не дают и однажды спросят: «Папа, а что ты делал, когда другие погибали за Россию?» И ты пойдёшь и повесишься на помочах, и правильно, между прочим, сделаешь.
– Мы уже его ищем, и полиция тоже! – белел он всё больше и больше.
– Найди его раньше и приведи ко мне!
– Слушаюсь. – Он готов был провалиться сквозь землю, лишь бы быть от меня подальше.
– А где Радий?! – Я вдруг поймал себя на том, что уже задавал этот вопрос.
– Нет знаю! – взвыл Вдовин.
– Ладно, не тянись, – сказал я, заметив, что Вдовин вовсе скис и готов выброситься в окно на мостовую с третьего этажа.
Я подумал, что если бы я не дулся, как индюк, а остался бы рядом Аллой Потёмкиной, то ничего подобного не случилось бы, но для этого надо было переступить через свою гордость и иметь безмятежную психику идиота, а психики у меня не было, сгорела психика на войне.
Затем прибежала медсестра и сказала, что меня ждут на первом этаже, и я понёсся вниз по лестнице, перешагивая через три ступени.
Эскулапа, которому деньги жгли карман, уже не было и в помине, меня приняла миниатюрная, как статуэтка, женщина, на двери в кабинет которой было написано: «Павлова Ольга Николаевна, врач-диагност». С фиолетовыми прядями, энергичная, готовая, казалось, выпрыгнуть из своего накрахмаленного халата. Эротоманка, что ли? – неожиданно для самого себя подумал я и тут же забыл об этом.
– У вашей жены травма пояснично-кресцового отдела. – Она уверенно покачивала ножкой в изящной туфле, но крайне деликатно в рамках приличия. – В подвздошно-поясничных мышцах слева отмечается повышение магнитно-резонансного сигнала. Вот здесь. – Она показала мне на снимке. – С увеличением объема мышцы с распространением инфильтрата за брюшину в левый фланг.
– Что это значит?
Туфельки-то у неё были модельные, из мягкой кожи, и стелька такая, что подошвы не потеют, я такие моей Наташке Крыловой в Москве в две тысячи десятом покупал. Увидел и купил наобум лазаря, и они ей подошли.
– Скорее всего, внутреннее кровотечение. Она у вас давно болеет?
Я посмотрел на неё дикими глазами:
– Нет.
– Температуры не было?
Я подумал о глупейшей с моей точки зрения ссоре, мне сделалось тошнее тошного:
– Нет.
– Ещё мы обнаружили бронхит, – она снова качнула ножкой и коснулась моей ноги.
Но это уже были детали, я уже понял, на что намекает Ольга Павлова, пристально, как гинеколог, глядя мне в рот, и понадеялся, что она не будет перечислять все болячки Аллы Потёмкиной до вечера. Она и взаправду ограничилась:
– Вам лучше поговорить с лечащим врачом. А здесь мои координаты, – и сунула мне свою визитку.
И я узнал, что лечащего эскулапа зовут Максимом Владимировичем, и взлетел на третий этаж к Алле Потёмкиной, а потом вспомнил о цели визите и завернул в ординаторскую.
Из визитки я узнал, что лечащий эскулап – муж Ольги Павловой; смял и бросил визитку в первую же урну по пути, мне стала противна эта вечная недвусмысленная московская привычка смешивать работу и личное.
– Абсолютно ничего серьёзного! – включил паяца Максим Владимирович, разве что не кланялся и не разводил ручками с тонкими женскими пальчиками. – Я рекомендую понаблюдать недельку. Мы назначили обезболивающие, антибиотики и капельницу, в общем, полный цикл терапии.
Я понял, что он что-то скрывает от меня, но, как страус, не хотел ни во что вникать, кивнул и с лёгким сердцем, даже чуть подпрыгивая от нетерпения, понёсся к Алле Потёмкиной, так не терпелось мне её увидеть.
– Я знаю, ты его нашёл, – сказала она, когда сестра вышла из палаты.
– Кого? – притворился я на всякий пожарный несведущим.
– Его, – попросила она, и я вздохнул с облегчением. – Ты его не тронь, ему заплатили, и он будет молчать.
– Ладно, – пообещал я слишком поспешно и подумал, что, может быть, оно и к лучше, не надо ехать в Ногинск.
Но, конечно же, поехал бы, если бы не остановили. А остановили весьма вовремя.
– Я сама тебе всё расскажу, – пообещала она. – Ты же меня не бросишь?
Она знала, что не брошу, а спросила просто так, для проформы, чтобы лишний раз удостовериться. Впервые я кому-то был нужен. Это обязывало. Меня всю жизнь что-то обязывало, но теперь обязательства были очень серьезными.
– Не брошу, – сказал я, и это было правдой, видно, это мой крест – женщины с трудным характером.
Оказывается, это была всего лишь передышка. Я уже знал, что человека убивают нереализованные предчувствия, но в тот момент у меня никаких предчувствий не было; было всего лишь глупая человеческая надежда дожить до конца лета. Не та надежда, которая даётся в априори, а обыденная, зряшная, и я попался, как кур во щи, словно я уже не был в жизненных переделках и всё началось сызнова.
– А теперь иди, – Алле Потёмкиной посмотрела на меня своими тёмно-синими глазами, – я хочу спать. Приходи утром. Вещи мои принеси.
Я поцеловал её и вынес её взгляд с собой в надежде, что и на этот раз всё обойдётся, и что мне продолжает везти, что это и есть та передышка, которая даётся во спасение.
Фойе было пустым. Вдовин где-то прятался, однако, к его чести, напротив палаты сидели двое бойцов и даже в гаджеты свои не достали, чтобы скрасить дежурство, видно, Вдовин здорово им хвосты накрутил.
***
Я нёс её просящий взгляд до самого выхода и готов был расплавиться от любви, словно стойкий оловянный солдатик, как вдруг возле машины меня приняли двое из ларца. Я и глазом не успел моргнуть, как они выросли, словно из-под земли, ткнули мне в правую почку стволом и сказали таким голосом, от которого обычно трясутся поджилки и давление подскакивает, как в барокамере:
– Иди в машину и не дёргайся!
И я пошёл, хотя и не испугался. А что делать? Мы сели, поехали. Они здорово рисковали, вокруг масса народа, камеры на фасаде. Можно было конечно развернуться заехать очень коротким апперкотом в челюсть того, что был слева. Это единственное, что я успел бы сделать. Однако я подумал, а кто будет приходить к Алле Потёмкиной, если меня убьют, да и почку жалко; а так всё же есть шанс. К тому же если бы меня хотели убить, то сделали бы это сразу, не рассусоливая. В общем, я дал слабину, посчитав, что здесь что-то не то, не убивают так вежливо в Москве, и в заложники тоже не берут, кому я, контуженный, нужен; скорее, в гости приглашают на блины, не очень вежливо приглашают, но это мелочи жизни, это мы переживём. Короче, что-то меня остановило от резких движений и маханий кулаками.
Когда мы поехали, тот, кто сел справа от меня, показал два пальца и сделал так, когда со ствола сдувают дымок, и улыбнулся почти дружески, продемонстрировав, что исповедует отбеливание зубов с помощью сырной терапии, но при этом нещадно пьёт чифир, и, быть может, он даже сидел; я понял, что меня очень дёшево купили.
– Не волнуйтесь, – сказал он мне, – нам велено просто довезти вас.
– Куда? – Кажется, я был готов взорваться, как пороховой склад, в который попала счастливая искра.
– Увидите… кстати, какой у вас позывной?
Я сдержанно ответил.
– Ага… – Они сделали удовлетворенные лица и больше не проронили ни слова, только сфотографировали меня без моего разрешения и, как я понял, не таясь, переслали куда-то.
История становилась занятной, в стиле московских саг, которых я начитался в своей время, но там всё кончалось очень плохо, разве что стоило понадеяться, что времена изменились?
Москву я знал кое-как, понял только, что везут куда-то на юг-запад. Над елеями одиноко мелькала бледная, как моё чело, луна. После Ясенево, за МКАДом мы свернули вправо и за лесочком въехали во двор особняка. Место было пустынным и заброшенным. Однако дом казался жилым, с огромной пыльной гостиной, потолок которой украшала монументальная хрустальная люстра каскадной модели.
Мне привели в столовую, где часть мебели была под балахонами, где окна прикрыты тяжелыми гардина и где был накрыт огромный стол на две персоны; двое из ларца демонстративно поставили передо мной бутылку очень дорогого виски, чтобы я не рыпался и не крушил люстру, учтиво посоветовали, чтобы я чувствовал себя, как дома, даже телевизор включили и убрались в задние комнатах, видно, пошли заливать совесть и честь мундира.
Хорошо вышколенная на немецкий манер официантка Маша, в «мини», с кукольным личиком и точёными ножками, откупорила бутылку и налила виски на дно бокала. Я попробовал и сказал: «Спасибо», хотя виски из принципа не любил, потом стал задремывать, потом проснулся и увидел, что в окно заглядывает всамделишная луна, потом зажгли люстру, и столовая наполнилась жёлтым светом и стала походить на космический корабль; потом официантка Маша подала мне коньяка и лёгкую закуску. Я снова выпил, но ничего не происходило, и я уже хотел было возмутиться, мол, сколько можно ждать, непонятно чего, как дом внезапно наполнился лёгкой суетой, и через мгновение на пороге с большой сумкой в руке стоял Жора Комиссаров собственной персоной, позывной Лось, только посвежевший и отъевшийся на мирных харчах. Он улыбнулся во все тридцать два зуба, и выражение у него было такое: «Ну и подкузьмил я тебя, боец!»
– Жора! – вскочил я и опрокинул коньяк.
Он шагнул, мы обнялись, и я почувствовал, как трещат мои старые, больные кости.
– А я думаю, ну, кто это такой, Басаргин! – отстранился он, чтобы ещё раз удостовериться в своих словах. – Я же фамилию твою не знал. А потом, когда мне сказали твой позывной, всё встало на своё место! – Он ещё раз отстранился, на этот раз серьёзно и проникновенно посмотрел на меня: – А ведь я тебя чаще, чем родную жену вспоминаю!
– А я думал, тебя убило! – признался я и не стал говорить, сколько мне это крови стоило и сколько бессонных ночей я провёл на мокрых от слёз простынях; теперь и поныне всё это не имело никакого значения.
– А я думал, что тебя!
– Меня?!
Вот теперь мне страшно захотелось выпить, чтобы выяснить этот престранный вопрос.
– А у тебя за спиной мина взорвалась! – объяснил он так, когда говорят: «А у вас из носа козюля торчит!»
– Взорвалась… – признался я, кожей вспомнив ударную волну в затылок и то моё чрезвычайное усилие, чтобы не потерять сознание и удержать злополучную сосну.
– А ты меня спас!
– Спас?! – изумился я весь в нетерпении узнать подробности чуда, потому что всё время думал, что он до сих пор лежишь там, под этой сосной, и черви гложут его кости.
– Ты когда сосну приподнял, я и выскользнул, что твой уж! – засмеялся он, довольный, как тюлень, обожравшийся рыбой.
– Точно, меня в этот момент ранило! – вспомнил я окончательно и взрыв, и Нику Кострову, как мы с ней выбирались и тащились по горячей степи в Лисичанск и были без пяти минут смертниками, но судьба пронесла.
А ещё я подумал, что если бы злополучный осколок ударил меня не в бедро, а в голову, например, то я точно лежал бы себе в том окопчике, рядом с вывернутой сосной, и не было бы ни этого счастливого разговора, ни этой водки, ни радостного облегчения на душе.
– Да. Было дело! – признался он с лёгким сердцем, должно быть, тоже вспомнив горячее лето четырнадцатого, и как мы влипли, и танковую атаку укрофашистов, и как они прорвали нашу первую линию обороны, потом – вторую и начали утюжить тылы, а потом пехоту отбросили, а танки пожгли вместе с экипажами. – Кстати, о деле! – он поднял сумку и сунул мне её мимоходом в руку. – Это твоё, плюс тридцать процентов штрафных.
– Каких штрафных? – не понял я и раскрыл сумку, чтобы посмотреть.
Внутри лежали аккуратные банковские пачки оранжевых купюр.
– Княгинского, – с лёгким и всё объясняющим презрением сказал Жора Комиссаров, плеснул в фужеры. – Давай!
То, что это спирт, я понял, когда втянул носом, и тут же вспомнил, что Жора Комиссаров и на войне пил только его, дабы раньше времени не помереть от размеренной окопной жизни и чтобы сподручнее было бегать по горячей летней степи и бить укрофашистов.
– Привык, – сказал он¸– хорошо от диареи помогает. – Больше он тебя не побеспокоит.
– Ты что… убил его?.. – догадался я.
Он сморщился в том смысле, что я задаю слишком много вопросов:
– Мишань, у нас одну и ту же овцу дважды не стригут. А потом он крысятничал. Давно крысятничал. Кому это понравится? Повод подвернулся и… – он придал лицу выражение печеного яблока, когда не думают о прошлом, потому что оно спеклось и пропало.
– А-а-а?.. – Я замялся, не зная, как поставить вопрос.
Жора Комиссаров помог мне:
– Просто он тебя больше беспокоить не будет. А тот друг, который ему накляузничал, тоже не будет. – И я понял, что муж-трудоголик Ирины Офицеровой жадным оказался, жадным и недальновидным, и одному богу известно, что с ним сделали, но уж точно по головке не погладили.
– Тётку не надо было… – невольно посетовал я и подумал, что деньги-то у неё отобрали, если она не успела их потратить.
Самое интересное, что я заплатил ей пятьдесят тысяч именно за молчание, но, видно, мало.
– А не надо ни на кого доносить, – абсолютно жёстко сказал Жора Комиссаров, и был абсолютно и безусловно стократно прав.
Я внимательно посмотрел на него и наконец узнал его: именно с такой интонацией он подбивал танки под Лисичанском, только там ещё звучал отборный русский мат.
– Жора, ты кто?..
Он засмеялся, довольный произведённым эффектом.
– Я есмь Бог! – ткнул шутливо пальцем в потолок. – Давай пить!
Я понял, что никто не обещал, что будет легко даже с фронтовым другом.
***
Никто не придёт и не спросит, что ты делал в 14-м и в 15-м, какие щи и с кем хлебал, а ты отсиживался: за женой, за тещей, за водкой, за блинами, надеялся – вынесет и дядя сделает за тебя всю грязную работу, а оно, возьми, да не вынеси, ну, не сработало так, как тебе хотелось, дядя подвёл, или либералы хитрее извернулись, или у американцев больше мошна оказалась; не вынесло, надломилось, лопнуло – именно из-за тебя, не хватило совсем чуть-чуть, малости; там промолчал, здесь уступил, дал взятку или, наоборот, взял, сделался «колбасником» на радость врагам, где-то ударил слабого, сфальшивил в ноте, предал друга в мелочи: история делается не войнами, не революциями, это уже квинтэссенция, а тихо, исподволь, в темноте, ночью, когда у тебя бессонница, когда ты грезишь о женщине или о куске мяса, или куришь, чтобы заглушить совесть, в общем, бережёшь себя любимого – однако, на этот раз тебе не повезло, потому что предтеча зреет в душах, а она у тебя гнилой оказалась; и всё! Смалодушничал, и Россия исчезла.
Глава 9
Смерть лошадки. Валесса Азиз
В ту ночь мы выяснили, что мы поколение, которому брошен вызов. А здесь уж понимай, как хочешь, повезло нам, или нет?
Я много думал об этом, и Жора Комиссаров, оказывается, тоже. А значит, об этом многие думали, и там, в окопах, и здесь в Москве, и это нас объединяло. Если люди испытывают одни те же чувства, это уже тайный или явный сговор по велению сердец. Союз этот разрушить невозможно, разве что всех нас скопом убить, чтобы мы рта не разевали и не рвали своего.
Мы выпили весь спирт, коньяк и виски за одно. Под утро официантка Маша стала спотыкаться, обслуживая нас.
Наговорились так, что языки отбили; разобрали правду по косточкам, накричались, набалагурились и надурачились до опьянения. А потом я вышел, чтобы освежиться, посмотрел – а солнце всходит, и я сказал себе: «Всё! Пора!» и поехал домой.
Меня отвезли вместе с деньгами, иначе бы я их точно забыл у Жоры Комиссарова, позывной Лось.
– Я не участвую в войне, она участвует во мне, – сказал мне на прощание Жора Комиссаров, явно цитируя кого-то другого, но не себя лично, потому что никогда не писал стихов и был донельзя прозаичен, но зато славно подбивал укрофашистские танки, и они горели жирным, сальным пламенем.
Не успел я наполнить ванную и залезть в её, как раздался настойчивый звонок в дверь. Я посмотрел на домофон: шустрая соседка Ангелина, похожая на сороку, задорно махала мне конским хвостом. Я вспомнил, пару раз мы поднимались и даже здоровались в лифте, и кажется, ей нравились мои камушки в моём голосе, потому что при их звуке она, как хорошо социализированная собака, замирала и навостряла уши. В память об этом пришлось надеть халат и приоткрыть дверь.
– Вам передали, – сказала она, старательно разглядывая в щели мою правую волосатую ногу: – Ну, откройте же, я вас не покусаю!
Пришлось распахнуть шире. Шустрая соседка швырнула на порог сумку:
– Вот!
В сумке что-то звякнуло. Я посмотрел с укоризной, но соседка Ангелина и ухом не повела, очевидно, считая себя правой во всех отношениях и делая мне исключительно одни одолжения.
– Такой здоровый, лысый? – уточнил я со сдержанной радостью: Радий Каранда нашёлся!
– Нет, – снова мотнула она хвостом. – Маленький, чёрненький, таджик, – упрекнула она меня, может быть, потому что я за ней до сих пор не приударил, не покусился на её пунцовый ротик и ядреный, как орех, зад.
– Ха… – удивился я её мыслям, – таджик?.. – И, наверное, имел глупый вид, потому что соседка обрадовалась и приняла моё недоумение на свой счёт, то бишь поставила в своём гроссбухе галочку: «любопытен не в меру и любит подглядывать в глазок».
Я, действительно, иногда шпионил, когда она мыла пол перед своей дверь, но из чисто эстетических соображений: надо же иметь понятие, кто швыркает у тебя под порогом.
А ещё я понял, что Радий Каранда сделался осторожным, как китайский шпион, то бишь был прав: если за сумкой кинутся, то будут искать таджика. Разумно и чрезвычайно дальновидно, поэтому насчёт «здоровый, лысый» я зря ляпнул, но, может, соседка с конским хвостом запамятует, зачарованная моими волосатыми ногами и камушками в голосе? Приходилось уповать лишь на чудо и невнимательность карающих органов.
– Спасибо, – смутился я ещё больше к её радости, взял сумку, закрыв дверь, посмотрел в глазок.
Соседка-сорока демонстративно показала мне средний, мол, я тебя всё равно вижу, задорно мотнула конским хвостом, и была такова, покрутив ореховым задом. Может, у неё от моих волосатых ног разыгралось воображение? Может, она пришла уже горячей и тёплой, а я не сообразил? Я не знал, надо разобраться, одинока ли она и бывают ли у неё загулы по части неженатых мужчин?
В сумке оказались два автомобильные номера и «макаров» в кобуре с запасной обоймой. Как Радию Каранде удалось провезти оружие через границу, одному богу известно? Наверное, с военными переправил. Мне сделалось стыдно-стыдно из-за того, что я запрезирал его. «Пользуйся, – писал он в короткой записке, – номера фальшивые, а пистолет – настоящий». И больше ни слова. Что с ним? И куда он? Молчок. Не изменил самому себе Радий Каранда ни словом, и, надеюсь, ни делом. Я понял одно, Радия Каранду надо искать, и чем раньше, тем лучше. Вдруг он в какую-нибудь историю влип?
Вечером того же дня, я обошёл все бары и забегаловки, в которые мы с ним облюбовали: нигде его не видели, нигде он не появлялся; и уже крайне отчаялся и был угрюмо пьян, когда в ирландском пабе «Белфаст», что в Среднем Овчинниковском переулке, бармен с запоминающимся именем Артём Барракуда по-свойски подмигнул мне, словно мы соблюдали конспирацию, общаясь только знаками, и сунул записку, как бирдекель. Я кивнул, давая понять, что буду нем как могила, вышел на улицу и в свете фонаря развернул листок: «Если ты читаешь эту записку, значит, ты меня нашёл, – писал Радий Каранда свои летящим подчерком, – после нашего разговора в душе накипело, я плюнул на всё и уехал. Кроме тебя, об этом никто не знает. Не поминай лихом».
Он всё-таки выкинул этот финт, несмотря на короткую ногу и любовь к столичной жизни, и не хочет, чтобы об этом трепался, тем более за кружкой пива. Взял и сделал то, о чём я только строил воздушные замки. С горькой, как хина, завистью в душе я отправился домой, где меня ждала холодная постель, радуясь, однако, что Радий Каранда, несмотря на его габариты и похожесть на Дженсона из «Ментовских войн», оказался умнее и хитрее, чем я думал, ибо ни словом, ни взглядом ни разу не выдал себя. А ещё он проверил меня на вшивость: я мог не проявить настойчивость и не найти паб «Белфаст» и Артёма Барракуду, который тоже был «там», тогда всем моим разговорам о Донбассе – грош цена.
***
Того, кто покушался на Аллу Потёмкину, поймали ещё ночью, когда мы с Жорой Комиссаровым глотали спирт и горланили песни о Гренаде. Им оказался чаморошный шашлычник из «Багратиона», худой, как спичка, с неряшливой, седой бородой и бегающими глазками.
Я зарёкся думать об этом; подъехал посмотреть на смертельно перепуганного абхазца, которому светила как минимум экстрадиция на родину, а как максимум лет десять в зависимости от состояния здоровья Аллы Потёмкиной.
– Он сказал, что опаздывал с перерыва, – пояснил следователь и развёл руками, что поделаешь, мол, и такое у нас тоже бывает.
И я понял, что он навёл обо мне справки со всех ракурсов и в курсе моих финансовых возможностей и военного прошлого, а также здоровья и потенциальных возможностей в плане Донбасса.
– Идиота кусок! – согласился я с ним.
– Дикари! Понаедут, а вести себя не умеют! – слишком настойчиво посетовал следователь и вопросительно уставился на меня, дабы не переусердствовать в стремлении обогатиться от ситуации.
Я подумал, что, быть может, ему дали мзду, вот он и шерстит бесчестно? Однако теперь меня это не касалось, после записки Радия Каранды я словно отстранился от этих московских штучек и мне сделалось смешно: в умысел следователя теперь входила задача исподволь, чтобы не делиться, разжалобить меня и уговорить забрать заявление. Никакого отношения ни к Андрею Годунцову, ни к Лере Плаксиной абхазец не имел, повода нападать на Аллу Потёмкину у него не было, стало быть, пусть живёт и процветает на ниве шашлыков и кебабов.
Я великодушно махнул рукой:
– Пусть катится на все четыре стороны!
– А если?.. – Следователь решив, что переиграл меня, вдруг принял официальный вид и важно, и с достоинством посмотрел в бумаги, в которых, как я понял, напротив диагноза Аллы Потёмкиной стоял здоровенный вопросительный знак.
– Никаких «если»! – неподдельно возмутился я, потому что сам боялся подобных мыслей, которые имели свойство материализоваться. – К тому же, что с него возьмёшь? – заговорил я на полицейском языке.
– Как хотите, – с явным облегчением и слишком поспешно для ситуации сказал следователь, и я подписал отказ; пусть отрабатывает свою мзду, если она ему, конечно, заплачена.
Мне показалось, что он вместе со мной испытал искреннее удовлетворение, и в глазах у него тикал счётчик.
***
Её выписали неделю спустя. Боли прошли, температура спала, и эскулап заверил, что все анализы в норме; я сделал вид, что поверил, однако, сказал, чтобы ему больше ничего не платили, не нравился мне он, что поделаешь. В этой больнице мы больше лечиться не собирались.
– Надо было тебя всегда ждать, – двояко посетовала Алла Потёмкина, – но кто знал, что ты, вообще, возникнешь, – призналась она с немым укором к своему прошлому и одёрнула меня взглядом своих небесных глаз, от которых моё бедное сердце металось, как белка в колесе.
Я понял, что к этой мысли она пришла в больничной тишине и умиротворении. У неё было время подумать. И вообще, от неё вдруг стало исходить ощущение преданности. Словно она открыла тайные клапаны и её душа наполнилась надеждой, о которой она уже подзабыла. Однако это был только первый слой скорлупы, а что глубже, я не видел, и ещё некоторое время сомневался в положительном исходе наших отношений. Зачем разрушать то, что так хорошо было устроено? И лишь глупенькая надежда на будущее, питала мой оптимизм.
– Я не хочу больше быть стервой! – заявила она. – Мне надоело быть стервой! Думаешь, я не знаю, что обо мне говорят в фирме?!
Я пожал плечами: до меня никакие слухи не доходили, и я мог гордиться собой и думать, что даже из-за одного этого люблю её, но странной любовью, с горечью потерь, что ли, с высоты своих лет, но точно не с теми свежими чувствами, которые я неизменно питал к Наташке Крыловой, потому что Наташка Крылова всегда была и оставалась моей юностью.
Под различными предлогами я избегал разговора, к которому она меня всё время понуждала. Он был подобен блужданию по минному полю или по реке во время ледохода, кто знает, как оно всё обернётся? Но ей почему-то он, этот разговор, позарез был нужен, и она без всякого смущения загоняла меня своими бесконечными фразами: «Я тебе всё расскажу…» или «Если я не тебе не расскажу, я не смогу жить…» и т.д. и в том же духе; и я страшно нервничал, у меня поджилки тряслись всякий раз, когда я входил к ней палату и глядел на её осунувшееся лицо; естественно, я не подавал вида, что страшно трушу, и камушки у меня в горле звучали по-прежнему, как в ледопаде; но то состояние предтечи, которое владело мной последнее время, не трансформировалось ни во что другое, то есть гильотина висела по-прежнему, и чувство катастрофы обострилось настолько, что я боялся даже преданного взгляда Аллы Потёмкиной; я каждый раз с облегчением ложился спать: сегодня ничего не случилось, и слава богу. Поэтому за пару дней до выписки бывал у неё набегами и под различными предлогами старался улизнуть как можно быстрее. Один раз был даже официальный повод: анонс фильма об Андрее Панине, хотя сами съёмки были в самом разгаре. Роман Георгиевич самолично приехал за мной на Рублевку и отвёз в «Кафе Пушкинь» на Тверском бульваре, где на балконе второго этажа меня долго с пристрастием пытали телевизионщики и разнокалиберные киношники, заставляя произносить заранее написанную, ну, очень умную речь, глядеть в свет софитов и делать озадаченно-проникновенный вид, а после окончания съёмок один знаменитый режиссёр, не помню его фамилии, высокий, толстый, с дворницкими усами и пухлыми ручками из мультфильма «Илья Муромец», подплыл, как айсберг, и громогласно вопросил в присутствии многочисленных свидетелей и прессы:
– А вы не хотите у меня сниматься?! Мне как раз нужен такой типаж в полицейской моногосерийке?!
– Кем? – спросил с удивлением, потому что только и думал, что о завтрашней выписке Аллы Потёмкиной и о предстоящем с ней тяжёлом разговоре.
– Главным героем, разумеется! – ещё раз оглядел он меня, как скаковую лошадь с головы до ног. – Голос у вас поставлен от природы, немного натаскаю, как правильно двигаться и смотреть в камеру, и вполне, вполне… – одарил он меня своим сияющим взглядом. – Между прочим, – добавил он, хватаясь проникновенно, – заказано сто сорок восемь серий!
Видно, он думал, что раз делает мне такое шикарное предложение, я должен был ему его пухлые ручки облобызать и быть обязанным до конца дней моих.
Пока я раздумывал, как бы ему доходчивей всё это изложить, подлетел разгоряченный Испанов в сером костюме с отливом, с пёстрой бабочкой «аля-махаон», в туфлях из крокодиловой кожи, и крайне враждебно заявил, что Михаил Юрьевич авансирован на ближайшие три года вперёд и что скоро ему предстоит сниматься в новом абсолютно потрясающем фильме, и потащил меня к дубовому столу, ломящемуся от яств.
– Каком фильме?! – удивился я, поспешая за ним, как дитятя за нянькой, и удивляясь его звериному чутью, ведь минуту назад он тихо, мирно наливался коньяком в самом дальнем углу ринга и не обращал никакого внимания на суету вокруг меня.
– Ты замазаться хочешь в самом начале? – спросил он с сарказмом, потрясая для очевидности своим незабвенным горбом, как антилопа гну.
– Не понял?.. – отозвался я и оглянулся: знаменитый режиссёр демонстративно помахал мне пухлой ручкой.
– Да он либерал! – зашептал Роман Георгиевич, беря меня под локоть, – клейма негде ставить! После этого ни один порядочный человек тебе руки не подаст, а я – лишусь правительственных дотаций! На мне крест поставят, а тебя – забудут, словно и не помнили.
– Роман Георгиевич, я же на знал! – испугался я, боясь даже покоситься в сторону знаменитого режиссёра, у которого были толпы актёров на побегушках, но он назло всему киношному бомонду почему-то выбрал именно меня.
– Вот поэтому я и напялил костюм, – любовно погладил он себя по животу, – и приглядываю за тобой. Понял?!
– Понял, – расстроился я и на всякий случай больше не глядел в сторону знаменитого режиссёра.
– Чтобы ты не заводил себе врагов! Ты вообще, меньше здесь крутись и обещаний никому не давай, а то вытаскивай тебя каждый раз из дерьма! – беззлобно воскликнул он. – Этот барин ни одну душу погубил! Здесь люди сгорали похлеще тебя!
– Всё! – воздел я руки, сдаваясь в плен, как самый подлейший на свете фашист. – Я всё понял! – Хотя насчёт души абсолютно ничего не понял.
– А раз понял, то пошли коньяк трескать! Нечего рот разевать!
А между тем, знаменитый режиссёр с дворницкими усами проявил настойчивость и через официанта тайком передал мне свою визитку, на которой поперёк было начёркано: «Позвоните мне обязательно!»
На визитке значился только номер телефона. Знаменитый режиссёр был большим оригиналом. Однако я уже понял, что его предложение ещё ни к чему не обязывало, возможно, он вёл какую-нибудь тайную игру, а я был в ней его разменной монетой, кто его знает? Поэтому на всякий случай я удавил в себе, как гадюку, своё тщеславие, внял словам Романа Георгиевича, тихо-мирно и незаметно отбыл домой, где меня ждала Алла Потёмкина – ещё одна Хиросима на мою душу.
***
На следующий день она взяла меня в оборот так, что я и пикнуть не успел.
– Ещё немножко, и ты станешь столичной звездой! – закричал она почти что исступленно, когда я появился, чтобы отвезти её на Рублевку. – Тебя из дома выпускать нельзя!
– Какой ещё звездой? – притворился я глухим, слепым и немым, подхватывая её вещи и лихорадочно соображая, как бы половчее вывернуться из скользкой темы, потому что почувствовал себя, словно вываленным в мёде и перьях, не понимая, радуется она вместе со мной, или нет, а может, – тонко издевается?
– Ещё той! – сыронизировала она, глядя на меня в упор весьма мило и непосредственно, и небесно-голубые её глаза вспыхивали, как стартовый светофор в гонках, не предвещая ничего хорошего, то бишь финиш мне вообще не светил по определению, а фигурально светила ближайшая канава с лягушками и тиной.
И я понял, что трансляция велась по телевизору и что я разоблачён ещё до того, как рот открыл и понадеялся на благополучный исход.
– С тобой знакомился… – она назвала известную фамилию.
– Это был он?! – притворился я идиотом, однако, не слишком резво, чтобы она не уличила меня в лицемерии и в работе на ЦРУ.
– Ну, естественно! Обычно такие хамят от значимости, а с тобою он был мил и любезен. К чему бы это?
– Да? – удивился я и оглянулся на телевизор, притворяясь, что попал в него случайно.
Она посмотрела на меня с мягкой иронией коренной москвички, хотя ею никогда не была, правда, часто гостила у московской бабушки, но это совсем не то, думаю.
– Неужели ты не понимаешь?..
– Нет, – признался я, как завзятый клиент из Кащенко.
– О нём ходят страшные сплетни в лицемерии, он использует человека, как тряпку, и выбрасывает на свалку, словно объедки. Что он тебе пообещал?
– Сниматься в сериале, – признался я ничего не значащим голосом своей совести, которая, однако, уже страдала, как на дыбе.
– Да? – иронично вопросила Алла Потёмкина, задрав свои идеальные скулы с абрисом, словно у парфенонских богинь.
– Да, – поспешно ответил я, опасаясь очередной ловушки.
И мы вышли, и спустились на лифте вместе с охраной. А когда сели в машину, она мило продолжила допрос со странными нотками в голосе:
– Ты решил сделать карьеру киноактёра?
Я понял, что она ревнует и что я стал частью её гардероба, то есть меня можно было свободно достать, поносить, а когда не нужен, повесить назад, и пусть кто-нибудь потом докажет, что она не сделала благо для общества и киноискусства?
– Ну какой из меня киноактер? – возразил я на всякий случай, готовя пути отхода, хотя воображение у меня разыгралось не в меру, и самолюбие тоже взыграло, но я вовремя вспомнил, что у меня другие планы, пока ещё неясные и томительные, с почестями и «Прощанием славянки» на трубе, которую у нас крутили на площади Ленина, хотя я мечтал уехать не для того, чтобы получать юбилейные побрякушки и трясти ими на парадах, а чтобы воевать по-настоящему, не так, как я воевал до этого, хаотично и от случая к случаю, а планово и системно, с целью добить врага и гнать его на запад до Киева.
– А вот такой! – показала она модельным пальчиком.
И я, действительно, увидел, папарацци, которые, абсолютно не стесняясь, щёлкали нас весьма профессиональными камерами.
– Всё! – скомандовала она нервно. – Поехали! – И добавила: – Ты попал в киношную обойму. Тебе сделали рекламу. Но не суйся туда, где у тебя нет силы, где ты не можешь ни на что повлиять! Это закон бизнеса!
Я туго соображал, все ещё находясь под впечатлением громкой фамилии толстяка с дворницкими усами, и сказал:
– Да… ты права. Я сел не в свои сани. – Достал визитку и не без тайного сожаления выбросил её в окон. – У нас совсем другие планы в жизни.
– Ну и правильно! – обрадовалась она, что целиком и полностью завладела мной, чмокая меня щеку и тут же ладошкой заботливо стёрла следы губной помады. – И никакого киношных глупостей, дольше проживёшь!
– Слушаюсь, товарищ домашний генерал! – сказал я шутливо, стараясь не портить ей день выписки, потому что ещё вчера на всякий случай записал номер знаменитого режиссёра в айфон.
Насчёт глупостей она явно ошиблась, и я понял, что в семейной жизни попал из полымя да в омут, но рыпаться не имело смысла, действительно, какой из меня актёр? Алла Потёмкина была права. Однако первый аркан мне на шею мило и непринужденно, вроде бы как для моей же блага, был наброшен, и я подумал, интересно, какой будет следующий? И как долго я выдержу при моём-то жизненном опыте? И перефразировал Бродского: «Не выходи из кокона, не совершай ошибку», однако, совсем в другом смысле, применительно к моим обстоятельствам.
А к её разговору мы двигались импульсивными рывками. И она мне то что-то короткое расскажет, то просто намекнёт; и я уже знал, как погиб Гелий Уралов, только не знал, почему.
«Он просто набрал скорость и отпустил руль, – сказала она, закусив губу и с нотками в голосе, которые не предвещали ничего хорошего. – А я просто закрыла глаза. Если бы я испугалась и закричала, он бы разбился тогда, сразу вместе со мной, а он разбился через два месяца».
Мы оба нервничали так, что впору было прекратить пытку и забанить тему с полным основанием до конца наших дней, но какой-то чёртик понуждал нас, как марионеток, и мы семимильными шагами неслись к пропасти под названием неизгладимые муки совести.
– Он не мог мне простить того… ну, того, о чём ты уже знаешь… – сказала она не без внутреннего трепета и густо покраснела, но глаз не убрала, наблюдая мою реакцию, потому что боялась её не меньше меня самого.
И я кое-что начал понимать, хотя, конечно, до полной и окончательной картин было ещё далеко, но кое-что я уловил. Под первым слоем скорлупы оказался ещё один, не менее толстый и архаичный, как босанова без самба.
– Мне надо было сконцентрироваться, сжаться, закрутить себя проволокой и дождаться тебя… – она покраснела ещё пуще, – я сама виновата… – сказала она окну в гостиной, и я тоже посмотрел на куст красной персидской сирени, который горел в саду.
Дневной свет по ту сторону мерк, как меркнут чувства у людей, которые решились на эксперимент со своим прошлым.
Итак, осенью тринадцатого года Гелий Уралов разбился на трассе «Дон», выехав на встречную полосу. Я быстренько посчитал: три года без мужчины – это по молодости лет очень много, так много, что кажется половина жизни прошла, причём всегда и неизменно – лучшая, по которой надо только и делать, что слёзы лить. Я не знал, были ли у неё любовники после смерти мужа, мне хотелось думать, нет, не было, слишком бурно и искренно развивались у нас отношения; и я не почувствовал фальши или подвоха, потому что и то, и другое было делом всего лишь статистики, которая мне до смерти надоела, но почувствовать я почувствовал бы.
А что касается Гелия Уралова, то в свете того, что я узнал ранее, я хорошо мог представил себе причины, побудившие его выехать навстречку. Я даже мог разложить эти причины по полочкам и разобрать каждую по деталькам; поэтому не предполагал, что там какая-то сногсшибательная тайна, способная изменить моё мировоззрение и потрясти до основания души. Ревность – по молодости страшная штука, чаще – слепая и глупая, хотя и не без рыцарского благородства.
Мы сидели напротив друг друга, на холодных, как мрамор, кожаных диванах, в огромной, холодной гостиной, с высоким, концертным потолком, больше похожей на операционную, полную мрачных ощущений и дурных предчувствий. Аллу Потёмкину знобило, и она куталась в плед.
– В молодости я вообразила, что весь мир принадлежит мне, – сказала она, – только мне. Я делала, что хотела, не очень заботясь о последствиях. Я курила марихуану, пробовала экстези и даже нюхала клей! Я делала очень много странных вещей, о которых мне стыдно теперь вспоминать! Но мне не терпелось! – высказалась она, как на электрическом стуле, – и я напортачила! Я сильно напортачила! После такого люди вешаются или стреляются!
– Всего-то? – попытался смягчить я разговор, чтобы уйти от скользкой темы. – В восемнадцать лет все так думают и почти все делают то же самое. – Хотя, конечно, это было не так, я например, лично ничего подобного не переживал, и юношеское томление духа не сотворило со мной никаких глупостей, словно приберегая меня для чего-то более важного и таинственного. Это ощущение таинственности и вело меня по жизни.
Но она не слышала мои речи. Она была вся в себе, ревизируя своё прошлое. Я поднялся, чтобы принести ей выпить что-нибудь из бара. Она сидела, нахохлившись, как ворона на ветке, и вдруг и выпалила.
– Я была нимфоманкой! – она, судорожно зажала себе рот и горько разрыдалась.
Бокал выпал из моих рук, но не разбился, потому что на полу лежал толстый персидский ковёр, лишь коньяк янтарными каплями расплескался по нему.
Я ожидал всего, чего угодно, но только не подобного признания. Для этого у меня не было даже полочки. Её вообще не существовало в природе, хотя, конечно, я мог придумать кое-что похожее, но не придумал. Что-то близкое по теме было на третьей полочке слева, во втором ряду, но всего лишь близкородственное, без всяких там крайностей эмоционального и физиологического порядка. А этот вариант был настолько редок, что я на долю секунды растерялся и ощутил себя в очередной раз обманутым судьбой: почему именно я, а не кто-то другой?
Потом я снова налил ей и себе коньяка и дал ей выпить и выпил сам. И пока коньяк действовал на нас, мы тягостно молчали. А потом.
– Если ты сейчас уйдёшь… – сказала она каменным голосом, – я тебя пойму, и мы останемся друзьями, с твоей должность, с твоей квартирой, и…
– И ты опять станешь стервой?! – прервал я её, давая понять, что понял её окончательно и бесповоротно и поэтому всё ещё нахожусь в этой огромной и холодной гостиной, а не у себя, в маленькой, уютной квартирке в Тушино на тридцать седьмом этаже, где можно тихо и безмятежно просидеть всю жизнь.
– Да! – твёрдо ответил она. – Я опять стану стервой, я завязала себя в такой узел, который до сих пор развязать не могу! Но я хочу, чтобы ты мне верил!
Она явно указала мне ещё на один слой скорлупы, который надо было разбить вдребезги, чтобы освободиться; и мне впору было я вскочить и хотя бы от злости на весь этом мир пронестись по дому, пуская из ушей дым и искры, не потому что я хотел её наказать или напугать, а потому что мне надо было выплеснуть эмоции и собраться с мыслями: женщин бросают даже из-за менее значительных проступков, хотя женщины становятся чужими, если сами этого хотят. Однако меня остановило то единственное, что искупало её – ощущение её преданности и тот, следующий слой скорлупы, который я ощутил как предтечу. Таким вещами не бросаются, их взращивают, как кристалл, их взращивают, как розу, в конце концов, просто оберегают, как собственное дитя, ведь своей преданностью она зачеркнула всё своё прошлое и моё заодно. И я знал, что у нас в запасе много времёни, очень много времени, ровно вплоть до того момента, когда она заматереет и характер у неё испортится окончательно и бесповоротно. Но даже тогда я надеялся с ней договориться и прожить длинную жизнь. Всё это моментально пронеслось у меня в голове словно я увидел наше будущее. И это будущее было небезоблачным, мало того, оно было мрачным, как зимняя буря. Но я сказал себе, что не откажусь от этой женщины. Будь что будет, а я не откажусь! И я не отказался.
В общем, я взял початую бутылку коньяка сел и выслушал Аллу Потёмкину от начала до конца; я принёс себя в жертву, я дал Алле Потёмкиной победить саму себя в личном многоборье, хотя потом уже зарёкся когда-либо делать что-то подобное ещё раз в жизни. У меня выхода не было.
***
Нет, она не была дурой. Она была подобна сумасшедшему практиканту, решившему попробовать все яды мира на вкус, проигнорировал инструкции, руководства к действию и толстенные справочники, а также весь интернет вместе взятый. И кажется, я её понял: после севера и вечной дисциплины дома в институте она сорвалась с цепи. «Папа просыпался каждый день в пять тридцать! А ровно в шесть садился в машину, чтобы отбыть к себе на крейсер! И так всю жизнь!» Вряд ли папа-командир и мама-хирург подозревали, чем, кроме учёбы, ещё занимается их дочка. А она занималась ни много ни мало как групповым сексом. Впрочем, это носило куда более невинное название – «вписки». Надо было вписаться в местный коллектив, если ты не вписался, ты – никто. Тобой пренебрегают и с тобой не пьют водку-пиво и даже не будут давать конспекты списывать. Интересно, а как Жанна Брынская вывернулась в этой ситуации? – подумал я. Для Валентина Репина это будет поводом лишний раз ехидно поскрипеть зубами. Но возможно, они даже не знали о том, чем занимаются Ураловы. Есть такой тип тайны, который известен лишь тебе и мне. И всё.
Так что вначале жизнь Аллы Потёмкиной была суровой, как зимние ураганы на Кольском. А потом появился Гелий Уралов, не менее взбалмошный, чем Алла Потёмкина, и понеслось, и полетело, потому что они оказались два сапога пара. Гелий Уралов тоже наращивал упущенное в детстве, мать умотала в Америку, а отцу приглядывать времени не было. В общем, они были созданы друг для друга, если бы Гелий Уралов не был гипертрофированно ревнив. Однако при всей его ревности он таскал Аллу Потёмкину на вечеринки с изюминкой – групповухой. Как сказала сама Алла Потёмкина: «Мы занимались любовью только с ним». Может, оно и так, и тело в современной жизни не имеет большёго значения, чем сосуд с амброй, потому что дорого, но лично я был воспитан в иных традициях. Если ты любишь женщины, тебе не нужен стимул в виде голых тел других женщин. Ты хочешь её всегда и везде, и только её единственную.
Естественно, заправлял мероприятиями Гарик Княгинский. Он же следил за финансовой дисциплиной и съемками. Снимать мог любой желающий, но за деньги. Гарик Княгинский как неофициальный директор предприятия имел право снимать бесплатно. Входной билет стоит сто баксов. Правила были простые: занимаешься любовью, с кем хочешь, если не хочешь, никто к тебе пальцем не притронется, главное, плати деньги, а сама можешь хоть в шубе сидеть. Нарушителей изгоняли безжалостно. За что, собственно, Гарик Княгинский и пострадал от пятикурсника Горислава Бердышева, имевшего связи с околобоксёрским миром. Горислав Бердышев вообразил, что имеет право на всех, без исключения девушек, которые посещали клуб. Естественно, девушки встали на дыбы, и предприятию Гарика Княгинского грозил крах. По этой причине он не пустил Горислава Бердышева на очередную «вписку», и приятели из околобоксёрского мира Бердышева били Гарика Княгинского почему-то не по-спортивному благородно кулаком, хотя он принадлежал к мужскому типу: «Эй, ты, дохляк, принеси мячик!», а гантелькой весом два с половиной килограмма, из-за чего нижняя челюсть у Гарика Княгинского превратилась в гармошку. Гарик Княгинский, выйдя из больницы, где ему собрали челюсть, и получив возможность снова жевать, нашёл-таки управу на Горислава Бердышева в лице Жоры Комиссарова, который тогда ещё не имел позывного Лось, но имел вес в соответствующих кругах. С тех пор Гарик Княгинский на него и работал, но это было тайной за семью печатями, в которую мало кто был посвящён. А Алла Потёмкина в силу сложившихся обстоятельств оказалась в курсе дела, когда неофициальное следствие вёл Антон Назарович Уралов, в результате которого получил свой инфаркт и отбыл в лучший из миров. Кстати, тогда же на кладбище, Алла Потёмкина просто испугалась, что пресса пронюхает о истинной причине смерти свёкра, и выдала фразу о его больном сердце.
В клубе было ещё одно правило: съёмки предназначались исключительно для внутреннего пользования, однако, проследить выполнение этого правила было весьма сложно. Сам же Гарик Княгинский первым его и нарушал, когда чуял большие деньги. Это его и сгубило. Вначале шантажировал по мелочи. Рассылал порно клуба друзьям. Удалять страницу не имело смысла, она тут же дублировалась на другом сайте. И Гарику Княгинскому платили под честное слово, что в сети больше ничего не появится.
Итак, Гелий Уралов и Алла Потёмкина поженились, прописались, им понравилось, и они стали регулярно ходить на вечеринки с изюминкой. Что это стоило для гордой и неприступной Аллы Потёмкиной можно было только догадываться. Лично мне она ничего не сообщила по этому поводу, а я и не настаивал, зачем ворошить прошлое, достаточно было того, чего она мне сочла возможным рассказать.
Как все молодые пары, Гелий Уралов и Алла Потёмкина иногда ссорились. «Однажды я пришла, а он позвонил, что задерживается. Я села и просидела весь вечер, как дура, а он так и не пришёл (в этом месте я отключил всякое воображение и сделался истуканом, обкаканым птичками). Оказалось, он поспорил с Эдом Чарыкиным, уступлю ли я кому-нибудь из них. В общем, проверяли мою верность. Надо было ждать, ждать, ждать и выходить замуж за романтика, а не за голого практика. Но кто знал? У нас с Ураловым был договор, что мы занимаемся сексом только вдвоём или с кем-то другим, но с согласия партнёра. Вторую часть договора мы ни разу не приводили в действие. И тут…»
И тут ситуация повторилась. Алла Потёмкина пришла, Гелий Уралов задержался, и она выпила сока. «Как сейчас помню, апельсинового, и словно в яму провалилась».
Очнулась она во время оргазма под тем же самым Эдом Чарыкиным и уже не владела собой.
Всё остальное я мог воспроизвести, как догадки, основанные, на её заиканиях, неоконченных фразах, на разглядывании концертного потолка и обильных слезах.
Ей всё казалось мало, и каждый, кто входил в неё, доставлял ей такое наслаждение, что она не могла остановиться. Вечер безумства закончился тем, что «явился Гелий Уралов и учинил грандиозный скандал».
Очень даже вовремя, удивился я. А может, он элементарно подглядывал, типичный вуайеризм, получив то, на что никогда бы не смог уговорить Аллу Потёмкину, и они с Гариком Княгинский в сговоре? Гелий Уралов обрёл вечно сладострастную картинку, а Гарик Княгинский – деньги.
Конечно же, они помирились через пару месяцев, но отношения у них разладились (может быть, даже искусственно со стороны Гелия Уралова): с болезненной навязчивостью перестали доверять друг другу. Ещё один повод для страждущего психопата, всё время есть себя поедом. Вот почему Гелий Уралов закрутил роман с Лерой Плаксиной – в отместку Алле Потёмкиной. А на трассе «Дон» он бросил руль и едва не угробил обоих.
«А потом Антон Назарович Уралов умер, Гелий Уралов разбился, и я осталась вдовой, чтобы ждать тебя!»
Впечатляющая речь, я едва не прослезился, и конечно же, ничего не сказал о её муже и Гарике Княгинском.
***
Итак, Алла Потёмкина рассказала мне свою историю, и мне, честно говоря, захотелось пойти и принять душ с лавандой и токсином ботулизма.
Три дня мы с ней не разговаривали. Три дня я жил в Тушино на тридцать седьмом этаже, и ночной ветер прилетал из степей Донбасса и, как слепой, бился в стёкла, а на четвёртый утром она приехала ко мне самолично без звонка (я правил в очередной раз по просьбе Испанова сценарий) и потребовала так, словно избавилась наконец от того последнего слоя скорлупы и начала новую, абсолютно новую, счастливую жизнь:
– Где моё обручальное кольцо!
Мы никого не пригласили, даже Репиных. Это была наша маленькая, но настоящая тайна. Поехали в загс и за небольшое воздаяние на благо ЗАГСА на Сретенском бульваре расписались в толстой актовой книге, получили на руки свидетельство о браке, и отправились подальше, за МКАД, где нас никто бы не узнал в лицо, в ресторанчик на Жулебинском бульваре, где всегда была живая музыка. На входе я увидел афишу с именем Валессы Азиз и страшно удивился, оказывается, она вернулась в Россию, и столица пестрит её афишами. Весь вечер Валесса Азиз вела программу, и зал аплодировал нерусской красоте.
Мы сидели на летней веранде, заказали разные вкусности, пили красное вино и раз двадцать пять слушали «Девушка из Нагасаки», потому что публика взахлёб рыдала при её звуках.
Мы решили, что через неделю летим в Португалию, в Альгаву, где у Аллы Потёмкиной была усадьба с павлинами и вечно цветущими кактусами.
Павлинов, естественно, придумал я. Вместо павлинов там жила Анна Клара, которую нанял ещё Антон Назарович Уралов присматривать за домом.
Мы заказали билеты, и Алле Потёмкиной осталось утрясти кое-какие дела в фирме. А ещё она планировала посетить кое-какие магазины, потому что «там у нас времени не будет, зачем тратить время на пустяки?» Так сказала она, с намёком на тайные планы, чтобы удивит меня. А я вспомнил, что у меня даже плавок нет, но Алла Потёмкина возразила, что «там» сейчас это не в моде. А что в моде? «Шорты, дорогой. Шорты!» И мы купили пару шорт, чтобы, действительно, не шопинговать в Альгаве по магазинчикам, а наслаждаться жарой, морем и тамошней экзотикой. Я даже сходил в интернет и почерпнул кое-что о Португалии. Оказывается, так говорили на двух языках: португальском и мирандском. Я не знал, какой из двух выбрать, и в итоге забросил, не начав учить, оба.
Всё складывалось слишком удачно, я не верил своему счастью: в кои веки я выбрался на море, чтобы погреть взволнованные косточки. Последний раз это было, кажется, в Геленджике, сто лет назад, осенью, тёплой, но ветреной. Мы бродили с Наташкой Крыловой по местным базарчикам, лакомились фаршированными баклажанами и пили чай на площади: за спиной горела клумба из бардовых канн, над нами шумел ветер и кричали чайки, и если долго сидеть, то на губах ощущался солёный налёт.
Через неделю Алле Потёмкиной сделалось плохо. Внезапно начался сильный озноб, поднялась температура. Её отвезли в больницу, и профессор, который курировал нас, удивился:
– А почему сразу не сделали?..
– Что? – удивился я и вспомнил бегающие глазки эскулапа, который, оказывается, посуточно вытягивал из нас деньги и о своём семейном подряде, то бишь о жёнушке не забывал с её томографом.
– Операцию! У неё абсцесс от удара!
Операция длилась два часа, откачали два литра гноя. Провели дренирование, чтобы вводить антибиотик непосредственно в зону воспаления. На следующий день Алла Потёмкина уже ходила, а через три дня рану закрыли и нас отправились домом с условием амбулаторного лечения. «Бог милостив, – сказал профессор, – всё обошлось!»
Она умёрла за обеденным столом.
Качнулась, как рябина:
– Ой! Что это?!
Я подхватил её и держал на руках до самого конца. Когда приехала скорая помощь, всё было кончено. Тромб. В заключении было написано «тромбоэмболия ветвей легочной артерии».
Потом были похороны. Какие-то чужие люди входили в дом, избегая моего взгляда, говорили соболезнования. Тошнотворно пахло хвоей и цветами.
Валентин Репин сказал:
– Сочувствую, рыба!
И скрипнул зубами.
Жанна Брынская вся в чёрном крепе подошла:
– Мужайся!
И нахмурилась.
Я им был рад – единственным из всей этой синдикатной компании, которая за глаза обсуждала судьбу Аллы Потёмкиной, и меня заодно.
Где-то рядом мелькали Вера Кокоткина, Испанов Роман Георгиевич, не было только Радия Каранды; я надеялся, что его не убьют до моего приезда, что ему хватил благоразумия на радостях не лезть в пекло.
После Троекуровского кладбища и речей на поминках, я сбежал из ресторана через чёрный ход. Охрана даже не дёрнулась. Мобильник я выключил, чтобы обошлись без меня.
Вера Кокоткина, шикарная блондинка с задорный носиком и с чёрными, воспалёнными страстью глазами, вообразила себе бог весть – взять меня измором в момент слабости. Я видел, как она выскочила следом, как будто её шилом ткнули в одно место; я прятался за вонючими мусорными баками; пробежалась туда-сюда, ища меня по запаху и закоулкам, и можно было представить, что произошло бы, найди она меня. Но она не нашла, и слава богу. С ней я чувствовал себя натянутым, как тетива, или тетеревом на шпажке.
Я знал, что больше никогда не увижу Аллу Потёмкину с её чудесным взглядом небесно-голубых глаз, копной блестящих волос и с абрисом скул, как у парфенонских богинь.
Я бродил из бара в бар, из ресторана в ресторан, куда-то мчался на такси, потом ещё раз и ещё, и ещё, и никак не мог понять, почему? Почему умирают все, все те, кого я любил? Я не мог понять алгоритма отбора. Временами мне казалось, что за нас кто-то издевательски подглядывает, предоставляя нам возможность копошиться до поры до времени, а потом делал роковой ход, и всё: плачь-не плачь, а горю не поможешь.
Наконец каким-то странным образом я очутился в том месте, где мы последний раз были с ней. Сердце моё сжалось: нельзя возвращаться туда, где ты чувствовал себя счастливым. Кажется, была полночь. Я не знаю, я не помню своего прошлого, думал я. Зашёл, выпил яблочной водки и искал, с кем бы сцепиться, но в будний день народа было мало, в основном трезвые до невозможности женщины лёгкого поведения, которым надо было ещё заработать деньги на жизнь, выскочил на свежий воздух и даже на какое-то время пришёл в себя.
В темноте, за елями, кто-то дрался и слушался приглушённый женский то ли вопль, то ли сладострастный стон.
Я подбежал, сунул не без удовольствия кулаком в эту мешанину. Вылез какой-то обиженный негр в бабочке и с красными прожилками в глазах, размахнулся на сто рублей, а получилось на копейку, потому что был пьяным, и я тоже был пьяным, но, в отличие от него, попал, потому что негр куда-то делся и больше не появлялся. Зато возник поменьше, юркий, как чёртик из табакерки, и мне пришлось изрядно с ним повозиться, пока и он не исчез из поля зрения. Но возникло ещё двое черномазых, как трубочисты, которые, однако, не приближались на расстоянии удара, и я гонял их по серебристым елям и снизу вверх и вдоль и поперёк до тех пор, пока они не запутались в кронах. Потом кто-то крикнул на ужасно прескверной ноте:
– Бежим!
И я сообразил, что, действительно, бегу с какой-то рослой, тёмно-рыжей женщиной, которая одной рукой азартно размахивает жемчужной сумочкой на длинном ремешке, а другой – тащит меня, как бульдога на привязи; вослед нам воют полицейские сирены, а женщина смеётся и смеётся, как заводная, однако, не бросая меня как зачинщика драки; и я оценил её благородство и понял, что ночь тоже заводная, а не траурная, как я её воспринимал сгоряча, и на какое-то время забылся, чтобы дать отчаянного стрекача и, кажется, разорвать карман о какую-то ветку.
На крайне тёмной улице мы поймали частника и понеслись на север, хотя в центр, на Кутузовский проспект, было ближе.
Женщина икала и смеялась, смеялась и икала. Я её толком не разглядел, и только когда мы выскочили на Рязанский проспект и стало светлее, я с удивлением узнал в ней Валессу Азиз.
– Мне надо выпить! – безапелляционно заявила она, как обычная уличная девка, а не королева эстрады; и сделала умоляющие глаза, чем меня ещё больше подкупила.
– Друг, останови, у какого-нибудь бара поприличнее, – попросил я.
Мы выскочили, кажется, где-то на Энтузиастов и побежали поперёк трамвайных рельсов. Было прохладно и сыро, рельсы блестели, словно катана. Со стороны Измайлова налетал ветер и тревожно качал деревья, небо было тёмным, синее, как стёганное покрывало.
– Ты знаешь, кого ты отоварил? – хихикнула она, как лисичка, на безупречном русском, да и поглядывала, как завзятая москвичка на лавочке с сигаретой в зубах, только сумочка и вещи на ней были в блёсках, эстрадными и несерьёзными.
– Нет, – признался я, плохо ориентируясь в этом районе, за исключением окрестностей одноименной станции.
– Лабу Макензи по кличке Быстрый мор!
Как будто мне это что-то говорило!
– И что?!
Меня качнуло, я едва удержался. Рядом, как стрела, пролетела машина, обдав нас брызгами.
– А ничего, – беспечно толкнула она ногой дверь в бар, кажется, какой-то «бочонок». – Потому и мор, что всех заморил уже до смерти! – выкрикнула она со смехом, стряхивая воду с одежды.
На нас оглянулись. Ещё бы: рослая, чрезвычайно красивая женщина с размазанной на лице косметикой, в рваных на коленях джинсах, простоволосая, как ведьма, но одетая, как принцесса, то бишь, весьма своеобразна даже для ночной Москвы, и её спутник в рваном же траурном костюм, в траурной рубашке и траурной галстуке. В общем, во всём том, во что сочла нужным облачить меня мой секретарша, то бишь Вера Кокоткина с задорный носиком и чёрными, воспалёнными страстью глазами. Мы походили на подвыпивших эстрадных артистов, сбежавших с вечеринки.
– Это такой большой? – спросил я воинственно, когда мы сели в самом дальнем краю стойки, подальше от любопытных глаз.
Народа было мало, бармен подал знак, что сейчас подойдёт.
– Маленький. А большой – это его друг. Ещё та жаба!
Из своей жемчужной сумочки на длинном ремешке она достала косметику и начала наводить макияж так, словно мы были любовниками и она давным-давно не стесняется меня и даже считает нужным приобщить к своим дамским привычкам, чтобы привязать крепче и надёжнее.
– А-а-а… – протянул я, словно что-то сообразил, а сам исподтишка наблюдал на ней. Нравились мне её манеры, особенно, как она проводила помадой по губам; напомнила она мне мою Наташку Крылову. Глаз нельзя было оторвать. – И что?
– А он найдёт и убьёт тебя! – зачем-то мстительно добавила она, поводя губами так, чтобы помада легла равномерно, и поправила на себе сиреневую кофточку в блёсках, с какими-то там рюшечками и складочками, за эстетизм которых я не отвечал.
Мстительно – чтобы сбить с толку, подумал я и упростился до безобразия, то есть всецело доверился ей, засунув чувство самосохранение себе в одно место – в самый глубокий карман, который имел на все случаи жизни.
Но Валесса Азиз и так была хороша, даже в съехавшей на плече кофточке, и я поймал себя на том, что неприлично долго, как, впрочем, и те из зала, пялюсь на неё.
– Отвернись! – потребовала она одним взглядом.
– Почему?
– А то я помаду проглочу! – агрессивно объяснила она.
– По-моему, он тебя бил, – напомнил я ей правду жизни и понял, что она меня раскручивает на азарте, если чисто инстинктивно – то это прощается, а если осознанно – то никакой жалости. Однако разобраться в её посылах я не успел, не дала она мне такого шанса, потому что была страшно возбуждена и суетлива, должно быть, нарочно. Есть такой приём – прятать свои чувства под камнепадом эмоций.
– Ага, – пьяно согласилась она, беспечно закусив накрашенную губу, – это мой продюсер! – и закатила глаза, как крайне иступлённая женщина в последней стадии отчаяния.
– Продюсер? – счёл возможным удивиться я, впрочем, естественно, абсолютно точно ей в тон.
– Ну да… – с изумлением посмотрела она на меня. – Он меня тоже убьёт, я ему сезон сорвала! – засмеялась на высокой ноте, сообразив, что я точно попал к резонанс её речей и мыслей. – Это куча денег! Что теперь будет?!
И лицо её ещё долго было удивлённым, редко ей, видно, удавалось разговаривать с мужчинами по душам, всё музыка, да музыка, такты, обертоны, вокализ и гармоники.
Подбежал бармен, воспринявший наш горячий разговор в своей адрес, потому что мы уже успели выяснить отношения до выпивки, а не после, как принято у всех страждущих мира сего.
Валесса Азиз потребовала:
– Холодной водки!
Я заказал себе коньяк.
Бармен даже не подал вида, что узнал Валессу Азиз, только, как снайпер, щёлкнул пальцами. У нас Казицкий, позывной Слон, так щёлкал, чтобы быстрее соображать. И помогало! Один раз он целый день держал под огнём шоссе в Степановке, пока не стемнело. Хороший был снайпер. Теперь на Дальнем Востоке живёт, рыбку ловит, войну вспоминает со слезой в стакане.
– Слушай, – вдруг зашептала она приятельски, – у тебя есть деньги?!
– Ну… в принципе… – пожал я плечами, мол, что за разговоры между своими, ведь ты же показала, как красишь губы, а это почти что стриптиз, вспомнив, однако, к месту, что на карточках у меня куча бабла и наличности в двух портмоне тоже, и кажется, в пылу сражения я умудрился потерять только один из них, в котором были мелкие купюры.
С тех пор, как у меня появились деньги, я носил два портмоне: один с мелкими купюрами, а другой – тугой и толстый – с крупными. Когда мелкие деньги заканчивались, я перекладывал из одного портмоне в другой крупную ассигнацию, и всё начиналось заново.
– Помоги мне улететь?
– Куда?
Я-то надеялся на другой поворот истории, зря, что ли, я её обхаживал и дрался с неграми.
– В Америку! – Зашептала она мне ещё пуще, щекоча ухо. – В Америке он меня не найдёт!
– Кто? – тупо спросил я, думая совсем о другом, о её длинных ногах и груди, и какая она должна быть в постели – вёрткая, как ящерица.
– Лаба Макензи! Кто?! – фыркнула она, кажется, угадав мои мысли и нервически швыряя свои причиндалы в жемчужную сумочку. – Ты не бойся, я как только прилечу, я тебе вышлю!
– Я и не боюсь!
– Думаешь, из-за сладкой жизни я сюда приезжаю?
Я удивился:
– Я не думаю.
– Правильно, – оценила она. – Карьера давно коту под хвост.
– Поехали! – вскричал я, жалея её карьеру.
– Куда?! – удивилась она моей прыти. «А выпить?», казалось, вопрошало её насмешливое лицо, и она меня переиграла.
Мне сделалось смешно. У неё были искрящиеся карие глаза, но не восточного типа, а наши, русские, но всё остальное совершенно нетипичное, немордовское, не татарские и не чувашское, а чёрт знает какое. И я вспомнил, что мне говорила о ней Инна-жеребёнок с малахитовыми глаза и копной русых волос: отец – бербер, мать – русская, и что она коренная москвичка, но живёт в США.
– На вокзал! – я слез с табуретки.
Она посмотрела на меня, как минимум, с иронией: испугался Лабу Макензи по кличке Быстрый мор?
– Он уже меня везде рыщет! – Постращала она меня сверх меры.
– Ну и что?
Я представил необъятную Москву и едва не рассмеялся страхам Валессы Азиз. Здесь всю жизнь можно прятаться, но, разумеется, не Валессе Азиз, уж её точно вычислял в течение трёх суток.
– И в аэропортах – тоже! – назидательно сказала она, словно ставила мне в укор.
– Что он у тебя, бог, что ли? – удивился я в противовес её нервическому состоянию.
– Ты даже не представляешь, какие деньги он платит «крыше»! – попыталась она меня огорошить.
– Не представляю, – сказал я и подумал, не везти же её в Донецк, хотя в Донецке Лабу Макензи закопают живьём за одно только то, что он за бандеровцев и вообще, за весь гнилой западный мир.
Мы горестно помолчали, понимая безвыходность ситуации. Подошёл бармен и попросил у Валессы Азиз автограф.
– За счёт заведения, – сказал он и наполнил наши рюмки. – Это для нас честь!
Она попросила, как пай-девочка, у которой закончились сигареты:
– Отвези меня хоть куда-нибудь, дорогой. – И положила мне руку на плечо.
– Куда? – подумал я вслух, чувствуя её запах. – В Ростов, разве что?
– Давай, в Ростов, – радостно кивнула она и убрала руку. – О Ростове я и не подумала!
Истерика её прошла, глаза высохли. Но я всё равно удивился: после всех перипетий энергии в ней было, как в пороховой бочке.
– Поехали! – сказал я, разминая ноги.
Мне не терпелось. Было полпервого ночи.
Мы выпили ещё по одной за счёт заведения и вымелись наружу. Она бежала впереди. Я посмотрел: у неё было шикарный зад и вообще, фигура что надо.
Какого чёрта? – подумал я и вдруг понял, что началась новая жизнь, совершенно мне не изведена, мне сделалось легко и просто, как будто не я, а кто-то другой похоронил сегодня Аллу Потёмкину.
Мы поймали такси и понеслись в Тушино. Нас долго сопровождал купол храма Христа Спасителя. В дороге я, кажется, бесстыдно уснул, впрочем, Валесса Азиз – тоже.
***
– Есть рейс на двадцать три тридцать в Лас-Вегас, на завтра? – я вопросительно посмотрел на неё.
Чёрт возьми, мне хотелось, чтобы она осталась, чтобы ходила здесь, заполняя всё это пространство, и Химкинский лес, и небо над ним, однако, я понимал, что она не моя, не наша, не московская, дух у неё другой; рано или поздно её найдут бандитствующие музыканты, и чем дело кончится, одному богу известно. Можно, конечно, было найти Жору Комиссарова, но это было рискованно, потому что я не знал расклад сил, кто стоит за Лабой Макензи по кличке Быстрый мор. Может, он Жору Комиссарова заодно тоже упрячет. Надо было рассчитывать только на себя, поэтому время играло против нас.
– Бронируй! – оживилась она, появляясь из душевой в моём сине-белом халате с якорями, вся из себя, как точёная ножка для стола, и даже халат не портил её фигуры, только ступни были большими, я привык к маленьким, аккуратным, как у японок.
– Туда пилять шестнадцать часов, – сказал я, прижимая трубку к животу и ловя взглядом её бедро, мелькающее между полами халата.
– Сколько? – переспросила она бесстыдно, словно не замечая моего взгляда.
– Шестнадцать, через три часа надо выезжать, – посмотрел я на часы, потом – на тёмное окно, за которым собиралась гроза.
Она сказала:
– Ещё целых три часа! Бронируй, и ложимся спать!
Я забронировал и пошёл чистить зубы, с удивлением обнаружив, что у меня горлом идёт кровь. Немного, правда, пара-тройка капель, но всё равно было неприятно. Видно, в драке осколок всё-таки шевельнулся, хотя до лёгочной артерии и не дотянулся.
Я посидел на краю ванной, представляя, как он ждёт своего часа там, во влажной, розовой плоти, сплюнул ещё пару раз в раковину, кровь стала бледно-розовой. Решил, что на сегодня хватит, пошёл нырнул в постель, как в облако, в надежде выспаться, но пришла она, царственная, словно богиня, и сказала:
– Чтобы ты не забыл меня, дорогой…
***
Было ещё тёмно. Мы ещё успели выпить кофе. Я подошёл к окну. Внизу, под фонарём, одиноко, как наша жизнь, блестел асфальт.
– Я спущусь за машиной, – сказал я, чувствуя себя бодрым из-за адреналина, бушующем в крови, – а ты встанешь вон там, на углу.
– Где? – она доверчиво прижалась, обдав меня запахом, в которому я так и не успел привыкнуть.
Мне казалось, что если мы замешкаемся ещё на полчаса, нас окружат со всех сторон и возьмут тёпленькими.
– Лучше, если мы не попадём на камеры, – сказал я, хладнокровно целуя её в шею и кромсая мысль о экспесс-сексе на мелкие кусочки, иначе бы мы точно опоздали.
Я не хотел, чтобы она зря нервничала. Чёрт знает, какие возможности у этого придурка, Лабы Макензи по кличке Быстрый мор, может, он уже пол-Москвы на уши поставил?
– Да, лучше, – бодро согласилась она, беспечно закусив губу, и величественно пошла, роняя с плеч халат, в спальню, чтобы крикнуть оттуда: – Делай так, как тебе нравится, дорогой!
Я удивился, что она безоговорочно доверяла мне; я и раньше так не мог, а сейчас – подавно.
Кажется, они всё-таки прониклась мыслью о том, что надо спешить, потому что вышла ровно через минуту в своих рваных на коленях джинсах, в моей белой рубашке с монограммой фирмы «АР» (эту рубашку подарила мне Алла Потёмкина) и в кожаной куртке, которая была ей чуть великовата, это придавало ей шарм, и она походила на героиню вестерна, не хватало только револьверов на ремне, хотя фирменная монограмма была из другой оперы.
Я сказал, делано зевая, чтобы скрыть свои чувства:
– Возьми ещё мою кожаную бейсболку.
– А можно? – вспыхнула она, словно угадав мои мысли.
– Конечно, – так же великодушно сказал я.
– Я давно её приметила, – призналась она, надевая её и пряча под неё свои шикарные рыжие волосы.
Волосы у неё пахли имбирем, корицей и мускусом, я ещё ночью заметил. Странное сочетание запахов в одном флаконе.
Уже на выходе из квартиры мой взгляд упал на сумку Радия Каранды, и я подумал, что фальшивые номера могут пригодиться, если нас действительно разыскивает Лаба Макензи по кличке Быстрый мор. Чем чёрт не шутит? Вдруг у него «гаи» прикормлено, тогда мы даже до МКАДа не домчимся.
Я страшно нервничал, я не хотел, чтобы нас приняли бандиты на выходе из квартиры. Однако всё обошлось.
Мы спустились на лифте с тридцать седьмого этажа, словно бесконечно долго прощаясь друг с другом, хотя мы начали это делать ещё ночью в постели.
– Я буду думать о тебе, дорогой, – сказала она абсолютно фальшиво, не так, как, например, лицемерно Инна-жеребёнок с изумрудными глазами, которая только и думала о том, как затащить себе в постели нового мальчика, а намеренно фальшиво, или я был просто тоньше настроен, но, подумал я, именно, что очень фальшиво, фальшивее не бывает. Как ни странно, меня это даже не покоробило. Подумаешь, будет о чём вспоминать, пока не найдёшь ту единственно верную формулировку, которая удовлетворит тебя, и тогда ты успокоишься.
– Ты хоть скажи, где ты живешь? – спросил я, чтобы всё перевести в шутку и было не так страшно.
Но она неожиданно восприняла всерьёз:
– В Сан-Франциско. Приезжай, дорогой!
Её амплитуды от фальши к искренности удивили меня. Я понял по тону, что чем-то её задело. Может быть, деньгами? Ещё вчера я дал ей десять тысячи долларов. Она сказала, что много. Я сказал, что возвращать не надо, и она поняла, что, действительно, не надо. Значит, не деньги. А что тогда? Неужели мой рубильник, которым восторгалась Наташка Крылова, и который так нравился доброй половине Москвы?
– Сан-Франциско!? Это далеко! – сказал я, так ничего и не придумав и решив, что это производная от сентиментальности.
– Приезжай, я буду ждать, – схватила она меня за руку сжала её.
Пальцы у неё были длинными и холодными. И это тоже был знак прощания, и мне показалось, что я начал её понимать: к чему придумки, пусть будет всё так, как есть, не надо лицемерить.
– Вряд ли, – сказал я и удержался от того, чтобы не рассказать её, куда и зачем я навострил лыжи; она бы не поняла; что для неё наши войны, не более чем заметка в газете.
Точнее, я рассказал, но мысленно, и этого было достаточно, чтобы я принял верное решение не возвращаться в Москву, а сразу же махнуть в Донецк, где теперь воевал Радий Каранда.
Я не знал, замужем ли она? О детях, конечно, ничего не спросил. К чему? Весь наш легкомысленный роман ни к чему не обязывал и подразумевал быстрое расставание. Ведь и она тоже обо мне ничего не расспрашивала, словно у меня не было этого самого прошлого и я явился ниоткуда, с Марса, наверное?
На первом этаже она вышла, я опустился на нулевой и прошёл так, чтобы знакомый охранник не обратил бы на меня лишнего внимание, а в случае чего успел бы вызвать патруль, но на парковке ничего не случилось, не вычислили нас за ночь, и слава богу. А может, всё это женские фантазии? – подумал я, бросил сумку на заднее сидение и выехал в дождь.
Когда я увидел её под фонарём, то понял, что этого тоже уже никогда не повторится: ни ночи, ни грозы, и что уж точно мы никогда не увидимся, а ещё я подумал, что гипотетические бандиты ужасно опаздывают.
Она прыгнула в машину и пошутила:
– Я думала, ты меня бросил.
Я ничего не ответил, с деньгами она бы не пропала; завернул за угол, где было тёмно и не было камер, и поменял номера. Пистолет, о котором я уже забыл, я вытащил из кобуры и сунул в карман куртки.
Валесса Азиз ничего не сказала, казалось, она всё поняла; видать, она тоже ни раз ходила по кривым дорожкам у себя в Америке.
Мы помчались дальше. Через пять минут мы были на МКАДе. Через два часа с хвостиком – в Туле. Дождь хлестал, как из ведра. На небо было страшно смотреть, казалось, тучи истирают землю с порошок. Пора было светать, однако, было тёмно, как ночью, и только свет фар разрезал помпейскую мглу, и оранжевые отблески дорожных фонарей заворачиваются тебе вслед, как клубы дыма от костра.
– Мы уже приехали? – проснулась она.
Она сидела, укрывшись пледом, и рыжие волосы выбивались у неё из-под бейсболки.
– Нет, ещё рано, – ответил я, – спи, и какая-то тихая, сонная и молчаливая деревня пролетела мимо, как пушечное ядро.
К одиннадцати часа слегла посерело. Фуры, проносящиеся навстречу, походили на глазастых чудовищ в ореоле брызг.
Ещё через полчаса я затормозил у придорожной гостинцы, надо было размяться и что-то выпить.
– Тебе лучше не выходить, – сказал я и пробежал в забегаловку, нагибаясь, как во время обстрела.
Зал был пустым, только в дальнем углу сидела мокрая парочка из красной «хонды». Мне показалось, что нам везло: внутри даже не было видеокамер. Поэтому я вернулся и позвал Валессу Азиз:
– Идём, там никого нет.
Мы сели у запотевшего окна и заказали по двойному чизбургеру и по большому кофе.
– Совсем, как у нас дома, – бездумно-радостно сообщила Валесса Азиз и вцепилась в булку зубами, словно кошка в мышонка.
Бейсболку она сдвинула на затылок, её рыжие волосы выбились и упали ей на плеч, и я подумал, что там, у неё в Америке, я буду беситься из-за таких фраз. Фактически, в Донбассе, Америка воюет с русским народом, поэтому в Америке мне делать было нечего.
Мы заказали ещё обед с собой, прыгнули в машину и помчались дальше.
Один раз мы остановились, чтобы заправиться, второй – чтобы облегчиться и размять ноги. Светлый полдень в тот день так и не наступил, и мне казалось, что нам везёт: какой гаишник вылезет в такую непогоду на трассу?
***
А потом уже, в Ростове, в начале следующей ночи, я лишний раз убедился, что я ей не нужен, что у неё в Америке другая жизнь, лучше или хуже, но другая, не похожая на мою, и поэтому сказал, когда мы уже сидели в виду аэропорта, и его весёлые огни совсем не портили наше расставание.
– Жаль, что я не смогу к тебе приехать.
– Почему, дорогой?
Казалось, это её волнует в самом деле. Но я-то знал, что душой она дома, где не знаю, наверное, там, где уютно и тепло и где плещутся волны Тихого океана.
– Что я буду там делать с моим русским?
Она не поняла и посмотрела на меня серьёзно.
– Выучишь, дорогой! Получишь какой-нибудь грант, станешь каким-нибудь лауреатом! Вернешься и сделаешь здесь всем козью морду! Так всегда происходит. Россия любит русскоязычных авторов из-за бугра!
Кажется, я в такт покривился; она – тоже, принимая мой скепсис.
– Ладно, – согласился я. – Но я всё равно не приеду.
Однажды я рассмеялся в глаза главному редактору журнала «Za-Za», Евгении Жмурко, которая предложила мне иммигрировать в Германию. Не скажешь же Валессе Азиз, что у тебя другие планы на жизнь. Быть может, даже смертельно опасные. Мне не хотелось, чтобы она в своей Америке думала обо мне, как о покойнике. Рано или поздно все так начинают думать, когда от человека не приходит весточек. А первое время мне вообще будет не до интернета.
– Приезжай лучше ты, – сказал я.
Она сделала свирепое выражение на лице, и я понял, что виной всему Лаба Макензи по кличке Быстрый мор, что если бы не он, она бы с удовольствием осталась бы, чтобы кувыркаться недели две в моей постели.
– Я буду тебя ждать! – сказал она, неожиданно скорбно закусив губу.
Почему-то эта её привычка сводила меня с ума.
– Ты играешь со мной? – спросил я, почему-то слегка разозлившись на себя.
– Нет, дорогой, – сказала она убедительно, – я просто тебя чуть-чуть люблю.
Впору было рассмеяться, но мне было не до смеха.
– Любишь?
И я не дал себе даже шанса поверить ей; я был хорошо обучен этому мастерству, у меня был хороший учитель – целая жизнь на войне, на госпитальной койке и год в Москве, поэтом у меня всё получилось даже без душевных потерь.
– Да-а-а… вот здесь, – она показала на сердце, – много, много нежности, – она снова закусив губу вовсе не бессердечно, как обычно, а оценивающе обстановку, аэропорт, звуки самолётов, идущих на посадку, или, наоборот, взлетающих; и в душе у меня всё тоскливо сжалось.
– Иди… – сказал я, демонстративно посмотрев на часы.
– Вспоминай меня только хорошо, – сказал она и чмокнула в щёчку.
Я хотел, чтобы у нас был долгий и сладостный поцелуй, но она вывернулась ловко, как белка из рук, не желая прощаться бесконечно долго и тем самым невольно упрекнув меня в пошлости, подхватила свою жемчужную сумочку на длинном ремешке, хлопнула дверью и уже шла в темноте поперёк дороги в сторону огней аэропорта. Бейсболку она оставила на сидение.
И вдруг я понял, что это самая распоследняя, великая обманщица в моей жизни! Больше не будет. Я был в этом уверен.
Вначале фигура была освещена, потом сделалась тёмной, потом пропала, потом снова появилась. И всё. Словно ничего и не было.
Так и не оглянулась. Зачем? Мы оба уже привык к таким метаморфозам, и мне страшно захотелось выпить. Ночное небо было тёмным и дождливым, на его фоне взлетающие самолеты казалось огромными, мрачными жуками. Ни один гаишник в такую погоду не высунется, подумал я и вспомнил о баре-гадюшнике на повороте в Донбасс.
Я поставил машину за фурами так, чтобы не было видно номеров, и вошёл в бар. Народа было не так уж много; я взял двести водки, пива, сёмги и чёрного хлеба. Мне не хотелось сидеть в сыром помещении, я вышел на веранду, под дождь и ветер, и занял одинокий столик в углу, где плющ вил свои стебли.
Водка подействовала сразу, но на душе стало только хуже, можно было взять ещё, но тогда бы я напился, а ещё надо было выйти на шоссе Чантырь-Покровское, и даже пройти таможню в Мариновке. Я пил пиво, закусывал сёмгой и думал о Валессе Азиз, о том, что так и не привык к потерям. Свежий ветер налетал из степи и бодрил голову.
– У Украины только один патрон! – кто-то кричал внизу и неумело матерился по-русски.
– И этот патрон мы им сами вложили в руки! Ха-ха-ха!
Я вяло слушал, пока узнал его. Так замысловато мог выражаться только один человек – рыжий Алик Юхансон из «Дойче Прессе-Агентур»; а фраза была его коньком, фирменным знаком, дальше, в зависимости от того, с кем говорил, он добавлял следующее: «Чтобы застрелится» или «Чтобы уложить Россию на обе лопатки».
Сейчас он, видно, общался с соотечественниками, потому что закончил фразу так:
– Чтобы уложить на обе лопатки!
Мне стало дюже интересно. Гад, подумал я, что он здесь делает, а главное – почему ничего не боится? А потом понял, что он говорит по-английски, а я в своё время наблатыкался, когда общался с подобной сволочью в Донецке. Он хоть и прикидывался своим журналюгой в доску, но был дьявольски хитёр, и мы с Борисом Сапожковым подозревали, что это он передает левые репортажи «из осиного гнёзда повстанцев», так кто-то подписывался инкогнито в интернете, больше некому. А здесь, видно, обмишурился среди своих, расслабился на радостях, что летит домой, к жене под юбку. И мне словно ответили рефреном; сам вопрос я пропусти, потому что он был задан по-английски, но, похоже, для того, чтобы узнать, куда навострил лыжи Алик Юхансон.
– В штаб-квартиру в Гамбурге, – услышал я его ответ по-английски.
«ДПА» – можно было смело считать филиалом ЦРУ, это было известно всем, кто писал на политические темы или просто слушал краем уха интернет.
– А что это такое?
Тот, кто сидел напротив Алика Юхансона, сухой, лысеющий блондин с тонкой кожей на черепе, протянул руку, взял вещицу, и она блеснула в свете фонаря жарче солнца.
Меня, как током, долбануло. Я узнал жетон Ефрема Набатникова, позывной Юз!
– Трофей редкостный! – нехорошо засмеялся Алик Юхансон.
Он так быстро адаптировался к нашим условиям, что одинаково комфортно чувствовал себя и в подобной забегаловке, и на официальном приёме в администрации Донецка. Многие из наших воспринимали это как широту иностранной души, и готовы были с ним по-братски пить водку, но мы с Борисом Сапожковым его сторонились.
Мне стало трясти, как после операции, когда я отходил от наркоза; я заглянул через перила. Один только Ефрем Набатников на всем фронте додумался сделать жетон из чистого золота. Там ещё должны были быть его инициалы. Правда, был ещё крохотный шанс, что это просто совпадение, Алик Юхансон любил прихвастнуть, а потом ходить лапчатым гусём и морочить наверху людям голову. Я знал, что город Ростов – это ворота шпионов в Донбасс, но не до такой же степени. Должно быть, Алик Юхансон сидел в ожидании утреннего рейса, чтобы не мозолить глаза пограничникам и спецслужбам, и напивался за счёт любителей баек. Должно быть, они прилетели на смену Алику Юхансону и поили его за это, и он на радостях разошёлся не на шутку.
– Мне эта штучка обошлась в сто долларов, – сказал он с пренебрежением.
– Дёшево, – сказал кто-то из них.
– Здесь всё дёшево, – насмешливо согласился Алик Юхансон, – если не знать, чей это жетон.
– И чей же? – спросил второй, с шевелюрой, грузный и с животиком.
– Майора! Я его самолично…
– Что?..
– Пытал! – высказался Алик Юхансон.
– Ты здорово рисковал, – осторожно сказал сухопарый, лысеющий блондин и с волнением посмотрел на грузного, с животиком.
Грузный, с животиком тоже заволновался, но махнул рукой: пронесёт! Было видно, что сухопарый, лысеющий блондин ему не поверил, и вообще, он занервничал.
– Об этом никто, кроме вас не знает! – вызывающе засмеялся Алик Юхансон, глядя на них. – Они там наивны, как дети! Их легко обвести вокруг пальца! Сами увидите!
– Мы слышали другое, – сказал сухопарый, лысеющий блондин.
– Я же живой! – насмешливо укорил их Алик Юхансон и многозначительно замолчал на высокой ноте.
– Мы посмотрим, – осторожно грузный, с животиком.
Я дождался, когда собутыльники Алика Юхансона встанут и, пожав ему руку, удалятся, как они сказали, спать в гостиницу, а Алик Юхансон, пошатываясь, отправится туалет.
Я не знал, есть ли в баре-гадюшнике видеокамеры, поэтому действовал крайне осторожно. На этот раз патриархальность наших отхожих мест сыграла мне на руку: видеокамер, действительно, не было; рейсовых автобусов тоже не было, и я почти ничем не рисковал, лишь надвинул на глаза козырёк бейсболки.
Алик Юхансон настолько был уверен в своей безопасности, что даже не закрыл кабинку, и эта байка о том, что везёт только пьяным, оказалась не про него. Я ударил его в спину со всего маху. От такого удара человек на несколько секунд теряет ориентацию и у него останавливается дыхание.
Я вытащил у него из кармана золотой жетон и убедился в наличие на нём инициалов Е. Н. и в личном номере Ефрема Набатникова. Номер у Ефрем Набатников, позывной Юз, заканчивался на цифру двадцать пять, у него на Университетской была квартира номер двадцать пять.
Я подумал, что если бы жетон оказался не Ефрема Набатникова, а поделкой, то извиняться бы всё равно не стал хотя бы за услышанный разговор и за пренебрежение к нашей борьбе.
Я сорвал с Алика Юхансона куртку и заткнул ею сливное отверстии в унитазе, а потом спустил воду, и она поднялась почти до краёв.
Потом я поднял его и бережно обмакнул. Он закашлялся и сделал глубокий вдох, словно вынырнул из глубины. После этого забился, как рыба на берегу, пытаясь ухватить меня за ноги. Но я держал его крепко. Пистолет в кармане придавал мне уверенность.
– Откуда у тебя жетон?! – спросил я, приподняв его, как тряпку.
– Какое тебе дело? – прорычал он, но даже не успел закончить свою речь, я снова погрузил его в унитаз и подержал подольше.
Унитаз оказался его лучшим другом, он обнимал его с небывалой нежностью, он любил его пуще жены и детей в благословенной Швейцарии, которая, кстати, не воевала на стороне укрофашистов, но посылала сюда своих шпионов, чтобы убивать нас исподтишка.
Потом я его вытащил.
– Откуда?! – снова спросил я.
Он не понял ситуации, но протрезвел и сообразил, что его элементарно утопят здесь в нищебродной, как он любил выражаться, России.
– Я скажу, я всё скажу! – заверил он, мотая головой, как собака, вылезшая из озера.
Я перевернул его, чтобы лучше видеть его лицо. Он узнал меня, это внушило ему надежду, что я только балуюсь ради удовольствия лицезреть его ликующую физиономию, шучу по старой дружбе, что отпущу его, и он улетит в свою Швейцарию или куда там ещё, чтобы гадить оттуда на нашу страну.
– Я агент Интерпола! – заявил он самоуверенно, полагая, что я сделаю по стойке смирно и освобожу его под американские фанфары на все четыре стороны.
Но на этот раз он ошибся, хотя решил, что мы наивны, как дети, и что нас легко обвести вокруг пальца!
Я встряхнул его и показал взглядом на унитаз.
– Я понял, – упёрся он ладонями, – я всё понял!
– Говори!
– Мы выслеживали его три недели… – начал он деловито от печки.
– Кто «мы»? – прервал я ход его мыслей.
– Я, и три придурка из Киева, – поглядел он на меня, как будто слово «придурки» давало ему какой-то шанс уйти отсюда живым и здоровым.
– Фамилии придурков!
Он назвал их: Петров, Иванов, Сидоров. Липа чистой воды, но откуда иностранцу знать об этом?
– Дальше! – встряхнул я его, чтобы он не очень-то обнадеживал себя.
– Его предала его подружка, – обрадовался возможности услужить Алик Юхансон. – Хитрый гад. Ни разу в одном месте дважды не ночевал.
– Кто?! – прервал я ход его мыслей.
– Не знаю! – дико повёл он глазами.
Я спустил воду. Она полилась через край.
– Жела Агеева… – выдал он через силу, быстро сообразив, что она стала опасной свидетельницей.
– А-а-а… это такая голенастая шатенка? – Вспомнил я её.
Грубая, мужеподобная женщина с большим лицом. До этого Ефрем Набатников увлекался миниатюрными женщинами, которые боготворили его, а с Желой Агеевой ошибся как минимум на цену жизни. Сводить счёты с ней я не собирался, меня это не касалось, пусть этим занимаются спецорганы.
– Ага, – через силу кивнул Алик Юхансон, – за две тысячи баксов! Я больше ничего не знаю!
– А жетон?
На всякий случай я дал ему шанс умереть мужчиной. Они ничего не понял. Я бы просто его придушил о край унитаза, если бы он признался, что самолично убил Ефрема Набатникова.
– Жетон я подобрал. Я ничего не знаю!
– Врёшь! – сказал я.
– Нет! – всё понял он и засучил ногами. – Это я им соврал, – он мотнул головой в сторону веранды, – чтобы они меня боялись!
– Зачем?
– Страх – это деньги. Чем больше о тебе говорят, тем больше платят! – признался он.
– Я слышал, что ты его пытал?!
– Нет! – заёрзал он, как на сковороде.
– Куда вы его отвезли?! Куда?!
– Я не знаю! Я ничего не знаю! Это всё они, я ни при чём!
У него началась истерика. По лицу потекли слёзы. А может, это были капли воды. Как разница.
– Где его труп, скотина?
– В водозаборе второго ставка! – заорал он, но ему никто не пришёл на помощь.
Я ударил его о край унитаза, чтобы он не рыпался, и сунул головой в воду; он не хотел умирать и барахтался бесконечно долго, потом вдруг затих.
После этого, я обчистил его карманы и вышел из туалета. Решат, что это ограбление. Жетон я тоже взял на память, чтобы показать Радию Каранде.
***
Чёрт меня дёрнул включить мобильник. Я, конечно, ожидал, что там сообщений с водопад Ниагара, но реальность превзошла все ожидания. Больше всех оставила заклинаний Вера Кокоткина, до самого первого из них я так и не добрался, хотя перематывал ленту минут десять.
Я отправил ей смску, что жив-здоров и буду через три дня. Испанову я позвонил из уважения. Он понял меня лучше других, всё-таки смерть жены, это очень уважительная причина, и тотчас оставил меня в покое, главное, что я жив. Дольше всех пришлось объясняться с Вдовиным. Оказывается, вторые сутки меня разыскивает нотариус по наследству и что завтра с семнадцать мне нужно быть в такой-то нотариальной конторе для вскрытия «закрытого завещания»; и что всё очень и очень важно.
Я подумал, что если сбегу сейчас в Донбасс, это будет нечестно по отношению к Алле Потёмкиной и к моему недавнему прошлому, в котором ещё существовали Репины: Валик и Жанна. Поэтому развернулся и опричь души поехал в Москву. По пути я купил десятка два пакетиков растворимого кофе, три огромные плитки шоколада и пару бутылок газированной воды. По моему военному опыту два-три пакетика кофе «три-в-одном» безотказно действовали три часа, если ты смертельно устал. Но после расставания с Валессой Азиз и выяснения отношений с Аликом Юхансоном, во мне было столько адреналина, что я доехал бы до столицы на одном дыхании, однако, рисковать не стал и всыпал в себя пару пакетиков.
Я благополучно проскочил два-три дождя и, не доезжая Воронежа, съехал с трассы, поменял фальшивые номера на настоящие, а фальшивые бросил в ближайшую речку. Достал пистолет, с сомнением посмотрел на него, но решил, что он может ещё пригодиться. Сунул его в багажник и поехал дальше.
***
Я приехал в час дня. Мне хватил ещё сил вымыть машину на автомойке, подняться в квартиру и рухнуть в постель.
В три час дня я был как стёклышко, трезвым и полным сил. Адреналин сделал своё дел. Я вызвал такси и поехал в нотариальную что на Тверской, там я к своему удивлению обнаружил Романа Георгиевича и Веру Кокоткину.
– Я испугался за тебя, – тихо, чтобы не слышала Вера Кокоткина, выговорил мне Роман Георгиевич. – Женщину нельзя так самозабвенно любить!
– Я больше не буду, – кротко пообещал я, теперь-то понимая многое из того, что он не договаривал.
Роман Георгиевич погрозил мне пальцем, мол, всё хорошо в меру, но творчество превыше всего, а всё остальное, и любимые женщины в том числе, уже потом. Я сделал вид, что абсолютно согласен с его доводами.
Вера Кокоткина оттащила меня к пыльному окну и огорошила:
– Я развелась с Зыковым!
– Зачем?! – неподдельно удивился я, ощутив себя чем-то ей обязанным.
– А ты не догадываешься?!
– Давай не усложнять, – намекнул я на то, что нас ждёт нотариус, – а потом тихо-мирно поговорим.
И нас позвали в кабинет.
Оказывается, Роман Георгиевич и Вера Кокоткина были приглашены в качестве свидетелей, потому что исполнили такую же роль, когда Алла Потёмкина регистрировала «закрытое завещание».
Нотариус вначале вскрыла один конверт, из которого извлекла другой, вскрыла его и зачитала:
– В случае моей смерти завещаю все движимое и недвижимое имущество, а также все ценные бумаги и акции Басаргину Михаилу Юрьевичу. Распишитесь, – сказала нотариус.
Я расписался. Получил какие-то бумаги и вышел из конторы слегка ошалелым. Когда и как Алла Потёмкина нашла время, чтобы оформить завещание, так и осталось для мне тайной.
***
С мыслью, что человеку, в общем-то, не так уж много надо, я с чистым сердцем решил отдать моим москвичам всё, пусть забирают, им нужнее, иначе они не выживут, будут скулить всю оставшуюся жизнь, ещё в колбасники подадутся. Теперь у них появится столько возможностей для самовыражений, что они погрязнут в них, как в болоте. Не скрою, с моей стороны, это была тайная месть за их снобизм и за право выбора жить внутри МКАДа. Может быть, после этого они хоть будут счастливы?
Для того, чтобы оформить нужную юридическую процедуру, нужно было присутствие Жанны Брынской. Я приехал к ним и застал её в слезах в абсолютно голой квартире со следами человеческих когтей на стенах. К её слезам я привык, но голые стены подействовали на меня угнетающе, следы когтей – ещё хуже. Похоже, Валентин Репин ел побелку.
– Валик меня бросил, – сказала она бесстрастно, как говорят о утерянном едином проездном. – Я приехала, а его нет.
– Откуда?
– Что?
– Откуда приехала? – уточнил я.
– Из Ялты.
– А-а-а… – сказал я, подразумевая, что они давно разбежались даже по разным курортам.
На её больно было смотреть, она все глаза выплакала, и теперь они у неё были сухими, как пустыня Сахара.
Валентин Репин вывез буквально всё, вплоть за дешевых часов, от которых на стене сохранился тёмный след. Я понял, что это месть. Какая? Мне было всё равно. Месть – она и есть месть.
Из мебели на кухне остался один колченогий стол, на котором лежал круг колбасы.
– Я ужасно голодная, – призналась Жанна Брынская. – Но у меня нет даже ножа, я просто смотрю, как она лежит на столе, и пускаю слюни.
Я сходили в магазин, купил малый туристический набор, хлеба и бутылку шампанского.
Жанна Брынская поела и заявила:
– Я пить не буду!
– А это не тебе?
– А кому?
– Твоему счастью.
– Какому ещё счастью? – печально вздохнула она и по инерции потянулась за мокрым платком.
– Мы едем к нотариусу, я хочу передать тебе фирму.
– Какую фирму? – спросила она так же печально во слезах.
– «Аптечный рай» и всё прочее, – сказал я так, чтобы она прониклась наконец и перестала рыдать.
– Мне этого не нужно, – вздохнула она.
– Купишь Валику кинофирму, – сказал я всё тем же голосом.
Они посмотрела на меня отсутствующим взглядом, потом в нём зажёгся интерес, потом, ей богу, в пространстве что-то щёлкнуло. Я даже выглянул в коридор, а когда вернулся, она наконец сообразила, что муж-то наверняка вернётся, как собака за старым ошейником.
– Поехали! – наконец встрепенулась она и побежала в спальню.
– Паспорт не забудь! – крикнул я.
– А он вернётся?! – оживилась она ещё больше.
– Какой дурак откажется от собственной кинофирмы, – рассмеялся я цинично. – Это надо быть Львом Толстым, чтобы отказаться от благ цивилизации. Валик же не такой?! – добавил я ещё более цинично.
– Это точно! – видно, просияла она, но с каким-то подвохом, которого я не понял, но меня это, слова богу, не касалось. Я лишь подумал, что Валентину Репину крупно повезло с женой: другая бы обрадовалась, привела бы любовника, а эта слёзы льёт и от денег отказывается.
– Сделаешь его продюсером, – посоветовал я.
Она хихикнула из спальни, и я понял, что моментально принялась строить планы на жизнь, и слава богу.
– Будет режиссурой занимается, – сказал она, выскакивая в коридор и обуваясь, и одновременно подкрашивая губы. – Это доходнее! Поехали!
Я переписал на её имя все акции всех фирм, дом на Рублевке и усадьбу в Альгаве и заплатил все налоги. Чего я не видел в этой Португалии, зачем мне эта дача? – думал я.
Реакция последовала незамедлительно: в ту же ночь, вдруг позвонил Валентин Репин и ни здрасте, ни полздрасте заявил обычным своим грудным прононсом:
– Я не ожидал от тебя такого свинства!
– Какого? – спросил я, зевая.
Надо было выключить мобильник, но я свалял дурака, хотя знал характер Валентина Репина перевертывать всё на сто восемьдесят градусов.
– Ты зачем так сделал?!
Я услышал, как далеко внизу, как будто в Донецке, пробежала машина, видно, военный тягач, потому что дом содрогнулся.
– Как? – спросил я, заводясь с пол-оборота, потому что вспомнил его выходку с больнице и не хотел больше ничего знать обо всех его последующих выходках, даже если они будут носить абсолютно безбашенный характер.
– Специально?! – повысил он тон.
– Что «специально»?
– Отдал ей всё! – раскрыл он карты.
– А кому ещё отдавать?! – сообразил я, не Годунцуву же и не Лере Плаксиной?
– Ты окончательно её испортил! – всё ещё держал он равновесие.
– Кого? – Я понял, что Валентин Репин отлично знает, что такое хорошо, а что такое плохо, и беззастенчиво пользуется этим в зависимости от ситуации.
– Жену мою! – закричал он в трубку так, когда рвутся голосовые связки. – Теперь она мне проходу не даёт!
Хотел я сказать, что правильно делает, но сдержался.
– В смысле?
Мне надоел разговор. Я крепился из последних сил.
– Делает меня вице-директором! – страшно опечалился он. – Со всеми вытекающими отсюда…
Он что-то начал говорить о горах и свободе выбора, кино приплёл, Козинцева. При чём здесь Козинцев? Уж он бы покривился от его речей насчёт свободы выбора. А потом сообразил, она его специально закабаляет, чтобы он наконец почувствовал вкус больших денег и перестал мечтать о пустопорожнем, например, о Монике Беллуччи, и что личной киностудии ему не видать, как собственных ушей, потому что на свободе, по мнению Жанны Брынской, он начинает чудить и глазеть по сторонам, какие там крутобёдрые бабы вертятся и метки в пространстве оставляют.
– Соглашайся, Валик! – посоветовал я устало, укрываясь от собственных мыслей по ноздри одеялом.
В час ночи, когда за шторами ещё тёмно и сыро, ты плохо соображаешь, чего от тебя хотят даже друзья.
– А кино?! – решил он, что я его по старой привычке пойму. – А кино!!!
Горы так и не сделали из него мужчину, этого не удалось даже Жанне Брынской, хотя она очень и очень старалась долгие годы, и непосредственно сентиментальность, как открытая душевная рана, долгие годы была визитной карточкой Валентина Репина, но теперь всё изменилось; может, он повзрослеет, подумал я, и хоть на время забудет свои горы и возьмётся за дело?
– Кино потом снимешь, – сказал я.
Почему-то он от неё не ушёл окончательно, чтобы поклоняться Монике Беллуччи? Построил бы храм, бил бы поклоны. Нетрудно было догадаться – из-за денег, очень больших денег, дающих свободу и равные возможности с богом.
– Когда?! – воскликнул он в отчаянии.
«Когда повзрослеешь», – хотел сказать я, но, конечно, не сказал.
– Когда оно у тебя начнёт получаться, – сказал я жёстко, чтобы он хоть чуть-чуть протрезвел и перестал жалеть себя в этом страшной и суровом мире.
– Это значит, никогда! – понял он. – Скотина ты! – заревел он, как мамонт, и голос его на мгновение заглушил все звуки вселенной и даже военный тягач внизу. – Так я хоть бился головой в стену, а теперь и биться не во что! – посетовал он.
– Это уже твои проблемы! – перебил я его, чтобы он очухался и подумал о новых возможностях, но он не желал новой жизни, а хотел до гроба жалеть себя.
– Скотина ты! – повторял он чисто механически, словно констатируя неудобный факт и неожиданно легко приспосабливаясь к нему, как новой культе, которую он до этого не замечал. – Обычная скотина!
В своём стремлении в максимализму он стал походить на блин, который во что бы то ни стало стремится подгореть назло хозяйке.
– От скотины слышу! – отозвался я, как эхо.
– Зря я тебя привечал! – посетовал он, словно я был его напарником с гор, однако, на равнине не оправдал надежд, и отныне пить со мной пиво с раками он принципиально не будет.
– Зря, – согласился я, чувствуя, как что-то рвётся между нами с тихим задушевным треском, уважение, что ли, на печальной и совершенно ужасной ноте контрабаса, которая долго-долго будет звучать для нас обоих реквиемом.
– Чтоб ты… – пожелал мне Валентин Репин.
– И ты чтоб… – отключился я, поежился, хотя в квартире было тепло, и только после этого понял, что Валентин Репин попал в ловушку, расставленную им же самим: прошлое, которое он так любил, лелеял и сентиментально холил, не давало ему ни единого шанса расстаться с людьми из этого прошлого, поэтому уйти от Жанны Брынской он просто так не мог и мучил и себя, и её, хотя было ясно, чем всё это кончится – самоубийством души и тела, тела и души; какая разница, в общем-то, подумал я, засыпая.
Позже, через много лет, я узнал стороной; оказалось, всё было по-иному.
Уравновешенная и всегда покорная, как золотая рыбка в аквариуме, Жанна Брынская отыскала его новое обиталище, кинула ему рюкзак с «кошками» на порог и поставила условие: ультиматум:
– Или я или он!
К ультиматуму она прикрепила чек на такую сумму, от которой даже дюже порядочный альпинист не отказывается и продаёт свои горы с потрохами.
Валентин Репин выбрал её: сытую, благоустроенную жизнь богатого москвича на всем готовеньком, с чистыми простынями, взбитыми подушками и тёплым туалетом, а не с вонючим спальником под головой; с утренним яйцом в мешочек и цивилизованной чашечкой кофе по утру, а не привычной бадьёй на роту, с паром изо рта, когда он высовывал нос из палатки, чтобы насладиться утренней тишиной гор и величественными панорамами Джомолунгмы; однако, время брало своё, и он уже с презрением не фыркал на нас, «матрасников», когда вспоминал заснеженные, крутые склоны, от которых захватывало дух, вольную во всех отношениях жизнь альпиниста, и ледяную, хрустально чистую воду под коркой льда, ибо понял одну единственную, примирившую его с окружающим миром мысль: всё проходит, и вольная юность – тоже, и ты уже не тот, прежний, каким себя представлял в девятнадцать лет, и никогда им не будешь; не вешаться же и не топиться после этого, а можно предположить, что ты просто сломал лодыжку на вечные времена и дорога тебе в горы естественным образом заказана.
Так мы расстались, чтобы никогда не увидеться и ни слышать ничего друг о друге, дабы не ругаться матом и не ворошить прошлое, которое разрушило нашу дружбу и делало нас врагами, потому что мы были разными и по-разному смотрели на жизнь. Ничего плохого я ему не желаю, пусть он доживает остаток своих дней счастливо и самодовольно, вспоминая свои прекрасные горы и не менее прекрасную Монику Беллуччи в придачу.
Думаю, что он в бешенстве растоптал телефон; теперь он мог себе это позволить хоть по тридцать три раза на дню к вящей радости Жанны Брынской – лишь бы не горы и не сумасшедший Басаргин, тянувший его, чего греха таить, на эту чёртову войну, искать на ней эту чёртову русскую победу, русскую правду и русскую справедливость! И слава Богу! Теперь Репины могли себе позволить долгое-долгое ожидание старости, букет болячек и массу способов, как с ними бороться, дабы однажды с удовольствием умереть в тёплой и мягкой постели в окружении сонма врачей, подсчитывающих в уме суммы гонорара. Я был восхищен им! Я был несказанно рад за него! Счастливого пути, Валик! Тебя ждёт большое кино!
Уже выходя из квартиры, я узнал новость из телевизора. Испанов Роман Георгиевич был обвинен в сексуальных домогательствах. Он якобы воспользовался тяжёлым душевным состоянием знаменитая актрисы, дивы с большой грудью, которая тяжело переживала развод с пятым мужем, напоил её транквилизаторами и изнасиловал «общественно опасным способом». Испанов прямо в прямом эфире, как сказал ведущий, «упал со стула», и я понял, что быть ему с позором изгнанным из Мосфильма «по отрицательным мотивам», как любила писать жёлтая пресса. Они с ним разделались, не простив ему крестового похода против основ американской демократии, которую напяливают на Россию, как весьма известный использованный предмет, который обычно за ненужностью швыряют под кровать, чтобы утром брезгливо смыть в унитаз.
***
В тот момент, когда я открывал дверь, чтобы покинуть квартиру и больше сюда не возвращаться, раздался требовательный звонок, целая трель, серенада солнечной долины, и я с отвращением подумал, что Вера Кокоткина явилась собственной персоной, чтобы учинить мировой скандал и склонить меня к сожительству. Последние сутки она только тем и занималась, что докучала меня свои звонками. А когда узнала, что я уже никто в синдикате «Аптечный рай», что я всего лишь почетный и представительный её манекен, генеральный «директор без графы дохода», то её презрению не было предела. Теперь она явилась выцарапать мне глаза, потому что я, оказывается, разрушил её семью и планы на богатую жизнь. Впрочем, бог свидетель, я не претендовал на её сердце.
Каково же было моё удивление, когда за дверью я увидел Нику Кострову. Бледная и истощенная, она показалась мне жалкой копией той женщины, с которой я выходил из окружения из-под Лисичанска. Я узнал её только по глазам и фигуре, которая показалась мне во всё той же военной форме, когда мы блуждали в степи после разгрома.
Оказалось, что в четырнадцатом она вынуждена была срочно уехать в Киев, куда её муж увёз дочку. Но и там она его не нашла. И только летом пятнадцатого отыскала в Финляндии и теперь судилась с тем, чтобы забрать дочь.
– А неделю назад увидела тебя по телевидению, и явилась! – Она жалко улыбнулась. – Ты меня не выгонишь?!
Я остался в Москве ещё на три дня, переписал на Нику Кострову два счёта и квартиру, машину я оставил себе.
Потом я всё-таки собрался с духом и уехал.
***
Первый раз записался в добровольцы на углу, возле картинной галереи. Меня клятвенно и очень горячо заверили, что позвонят дня через два-три. Все это время я честно прождал на раскладушке, в квартире Борис Сапожков на улице Артема, что напротив кинотеатра «Шевченко», рядом с драмтеатром, и ежеминутно ожидал вызова, и даже по наивности не разувался.
Второй раз я пошёл уже в «белый дом» и записался на третьем этаже у чернявого парня с жутким шрамом через левую глазницу и половиной ладони на правой руке, от которой остался только крючок из большого и указательного пальцев.
Чернявый парень тоже не вызывал у меня доверия, но деваться было некуда, хотя подробно расспросил меня, воевал ли я, спортсмен ли я или алконавт, но когда выяснил, что я ещё и не обучен, то явно потерял ко мне всякий интерес. В Донецке обо мне давно забыли, и я не хотел никем командовать и решать чью-то судьбу, я просто хотел быть рядовым, а не прикрываться кем-то во время артобстрела.
Я прождал ещё двое суток, пялясь на рюкзак, который пылился на балконе. А утром третьего дня прихватил его и явился к этому чернявому с крючком на руке и заявил, что никуда отсюда не уйду, пока он меня не определит на фронт. Он посмотрел на меня, как на идиота, но ничего поделать мог, закон был на моей стороне.
Я побывал на могиле жены, в интернет кафе «Нео», что на улице Октября, отослал в МГБ смску, в которой сообщил о Желе Агееве и Ефреме Набатникове, а потом отправился в редакции на Киевском проспекте.
Я поднялся на седьмой этаж и свернул налево в его кабинет. От Бориса Сапожкова ничего не осталось. Всё, что не разорвал снаряд, уничтожил огонь. Боря теперь жил в этих закопчённых стенах, в груде золы по углам, в свисающей с потолка проводах, в дневном свете, проникающим черед огромную дыру в стене, и в стойком запахе гари.
Я нашёл в коридоре два ящика от канцелярского стола. Принёс их комнату, на один сел, а на другой поставил стакан, в который налил водки, а сверху положил чёрного хлеба.
Я вспомнил, как в четырнадцатом Борис Сапожков послал меня в «старый» аэропорт, который должны были атаковать укрофашисты. Якобы ему кто-то, что-то шепнул, а он и уши развесил. Разумеется, я не поверил ни одному его слову, потому что город был полностью нашим, а аэропорт находился, практически, в городской черте. От него до центра тридцать минут на машине.
Хорошо, у меня там знакомый был начальником технической службы, Лёха Казанов. Я приехал в надежде весело провести время, заодно посмеяться над страхами Бориса Сапожкова.
– Да какой штурм! – рассмеялся Лёха Казанов. – Давай лучше выпьем!
– Давай, – беспечно согласился я и подошёл к окну, которое глядело прямёхонько на лётное поле.
– Кому мы нужны?! – философски изрёк Лёха Казанов и полез в сейф за бутылкой.
У него в сейфе всегда что-то стояло, потому что должность была хлебная.
– А это что? – удивился я.
– Это?.. – тоже прислушался он.
И мы оба услышали подозрительное стрекотание.
– Похоже, на вертолеты, – удивился Лёха Казанов и тоже подошёл к окну.
Над кромкой далёкого леса появились точки. Они стремительно увеличивались в размере.
– Летят… – благодушно заметил Лёха Казанов, имея ввиду, что это наши.
– Ну да, – согласился я, наши, то бишь российские вертолёты, а это значит, что к нам на помощь пришла российская армия.
Ура! Было за что выпить!
Я тотчас позвонил Борису Сапожку.
– Ух ты! Ну, ты там поосторожней! – Дождался я от него инструкции.
– Ладно! – ответил я и хотел добавить, что всё на мази, что это сенсация, раз наши прибыли, как вдруг вертолёт, летевший первым и приблизившийся настолько, что стали различимы лица пилотов, взорвался прямо в воздухе. Он уже заходили на посадку, и неожиданно, как в кино, разлетелся на сотни кусков, среди которых я отчётливо различил человеческие руки и ноги. И только после этого я услышал бешеную стрельбу ЗУ-23, которые находились и на крыше аэропорта, и на земле.
Борис Сапожков на той стороне линии, кажется, проглотил телефон.
– Что они делают?! – ужаснулся я, имея ввиду наших зенитчиков, которые лупили почём зря, не жалея снарядов.
– Чего они делают! Чего они делают! – тоже заорал Лёха Катанов, но почему-то с укором. – Это укры, блин!
– Какие укры?! – возразил я, всё ещё в негодовании на бестолковость наших зенитчиком, которые одним махом погубили столько жизней и вообще, это не война, о чёрт знает что!
Но видать, они тоже дали маху, надо было открыть огонь ещё раньше и тогда бы укрофашисты не высадились бы вообще.
– Вон какие! – закричал Лёха Катанов и в запале потыкал пальцем, мол, куда ты, раззява, смотришь?!
И только тогда я увидел на фюзеляже украинские жёлто-синие опознавательные знаки. К счастью, наконец задымил и второй, перевернулся на бок и упал, скользя, как по льду, безуспешно пытаясь вспахать взлетную полосу безостановочно крутящимся винтом.
Третий наши разнесли в щепки уже на земле, и из него, как горящие снопы, вываливались укрофашисты.
Наверняка разнесли бы и четвёртый, и пятый, но началась бешеная стрельба, и ЗУ-23 к нашему ужасу замолкли.
Мы отпрянули от окна, переглянулись и поняли, что влипли, что укрофашисты всё-таки высадили десант и сейчас произойдёт, так называемая, зачистка территории, а это значит, что мы с Лёхой Катановым являемся потенциально убиенными врагами. Мы заметались, не зная, что делать.
Однако события разворачивались совсем по-другому сценарию. Укрофашисты оказались ещё теми вояками. Они приняли лупить по пятнадцатому участку за дорогой, откуда по ним никто не вёл огонь, потому что, когда я ехал в аэропорт, то не видел в округе вообще никаких войск, и похоже, для нашего командования высадка десанта было полнейшей неожиданностью, потому что защитить старый аэропорт можно было элементарно просто, надо было всего лишь поставить здесь пару пулемётов, да посадить пару снайперов.
Когда укрофашисты всласть настрелялись по пятнадцатому участку и из стрелкового оружия, и из гранатомётов, они вдруг решили, что их атакуют через центральные ворота, и прыснули, как воробьи, в разные стороны, и принялись обстреливать площадь перед аэропортом. Стреляли они минут двадцать, потом, видно, сообразили, что там тоже никого нет, и осмелели, всё ещё не веря в свою удачу, хотя на летном поле горели, как факелы, три из пяти вертолётов. Но в общем, операцию по захвату старого аэропорта можно было считать успешной, хотя добрая половина десанта погибла.
Потом нас обнаружили, и в наши окна полетели гранаты, потом нас пытали допросом, потом отпустили за водку и сто тысяч профсоюзных денег, которые лежали в сейфе у Лёха Катанова, а так же под крайне честное пионерское слово, что мы не сообщим, сколько их здесь прилетело. Тогда казалось, что это всё ещё какая-то игрушечная война.
Мы прикрепили к ножкам от стульев по листу бумаги и, размахивая ими, как на демонстрации, перешли Путиловский мост. К счастью, нас не застрелили и не покалечили, хотя с одной стороны трассы сидели наши, а с другой – укрофашисты, и переругивались между собой.
– Ну, Боря, с днём рождения! – сказал я и выпил свою водку.
***
Через год я узнал, что Валесса Азиз вернулась в Москву, а ещё – что у меня родился сын.
Конец.
10.10.2016 – 03.07.2018
[1] Запрет на проживание в тридцати девяти городах СССР.
[2] Третье Транспортное Кольцо.