Михаил Белозёров
asanri@yandex.ru
Copyright ©
На высоте птичьего полёта
Роман
Нашему большому другу – Ларисе Синичкиной.
Бой был коротким,
А потом глушили водку ледяную.
И выковыривал ножом из-под ногтей
Я кровь чужую…
Семён Гудзенко, поэт (1922-1953)
Глава 1
Выздоровление
В январе шестнадцатого я выполз, прихрамывая, на высокую балюстраду реабилитационного центра ГБУ, что на «Достоевской», с осколком в лёгких, с флешкой нового романа в кармане и с абсолютной уверенностью, что теперь-то мне конец – не может судьба так долго благоволить одному человеку.
Мои бесконечно верные Репины стоически ждали меня внизу, и я махнул им аптечной палкой, демонстрируя, что моя левая уже работает и что я уже способен на геройский поступок, то бишь проскакать на одной ножке по запорошенной снегом лестнице и не переломать себе кости окончательно и бесповоротно.
Я с опаской вдохнул морозный воздух, с недоверием посмотрел на бледно-голубое небо в росчерках перистых облаков и, хотя это было кощунством к прошлому, ощутил счастливое головокружение, после чего долго откашливался. Сказались полдюжины операций и полугодичное пребывание в закрытых помещениях. Потом я храбро пересчитал все пятьдесят три ступени, делая на каждой полуминутную остановку, чтобы отдышаться, и, наконец, очутился внизу. Сердце моё бешено колотилось, в голове трубил небесный хор, а ноги предательски подкашивались.
– Ну как… рыба?.. – вызывающе бодро поинтересовался Валентин Репин, изучая моё лицо, по которому катился пот слабости, но обниматься не полез, а сочувственно ткнул растопыренную пятерню, демонстрируя опасение сломать мне запястье своим рукопожатием альпиниста.
Видно, я был совсем плох. Да и то правда, при росте метр девяносто пять я весил не больше пятидесяти шести килограммов, и меня спокойно могло унести порывом ветра.
– Что?.. – переспросил я из-за давней контузии, полученной под Саур-Могилой. – А-а-а… – однако, по его лицу сообразил, о чём он. – Вроде ничего. – И не узнал своего голоса, потому что отвык его слышать вне помещении: был он глухим и трубным, как глас архангела, хотя и с камушками в осадке, и в этом качестве отражал моё нынешнее душевное состояние кризиса духа, ведь часто смысл происходящего заключается только в контрасте.
– Мишаня, тут Жанна Брынская тебе кое-что подарить хочет…
Именно с таким грудным прононсом он всегда отзывался о своей жене, почти как о намоленной иконе: «Моя Жанна Брынская!»; и я давно принял их на веру, то бишь перестал удивляться.
Его красавица-жена, этническая полька, с лицом, усыпанным солнечными веснушками, радостно привстала на цыпочки; совсем близко, сверху вниз, я увидел прекрасный, как у лани, карий глаз; и осторожно чмокнула меня куда-то в челюсть, куда дотянулась, а потом величественно, как и все её манеры, развернула просто-таки огромный мохеровый свитер, потому что я был одет в то, в чём меня доставил спецборт: в старую, заштопанную куртку-ветровку и брюки образца четырнадцатого года. Именно в четырнадцатом, в разгар боёв в донецком аэропорту, Валентин Репин экипировал пять человек, в том числе и меня, армейской формой. Жаль, что я не оправдал его надежд. Война в Донбассе – это испытание совести народа, и он прекрасно её выдержал.
Я оставил постылое больничное одеяло, в котором выполз, на лавочке для медсёстры Верочки Пичугиной, которая с безнадёжно-тихой грустью провожала меня взглядом с балюстрады, натянул этот необычайно тёплый свитер, пахнущий домом, и впервые за шесть месяцев непроизвольно засмеялся, отметив краем сознания, во-первых, сам факт предательского смеха, а во-вторых, и ещё то немаловажное, что человеку, в общем-то, не так уж много надо – всего лишь любви и участия.
– Всё! Поехали, поехали! А то замёрзнем, – необычайно деликатно выразился Валентин Репин, обращаясь больше с упрёком к любимой жене, нежели ко мне, и, мы погрузившись в машину, осторожно повезли моё измученное тело по рождественской Москве в Королёво. Прощай, реабилитационный центр, выглянул я в окно, единственно, пожалев, что так и не поцеловал на прощание Верочку Пичугину, которая, кажется, была в меня тихо влюблена и, если втыкала иглу в вену, то с крайней деликатностью и с чрезвычайной нежностью, а уж ватку прикладывала – одно удовольствие.
Москва была вся в праздниках и блистала новогодним убранством. Там, в окопах, мы молились на эту Москву, пусть сыто-барскую, пусть насмешливую, пусть равнодушную, не признающую нас ни под каким соусом, но всё равно нашу Москву, вечную Москву, настоящую Москву, преданную Москву, представляя её чем-то единственно ценным в этом мире, дальше которой отступать было некуда – даже когда мокли под дождями, даже когда тряслись и глохли под обстрелами, даже когда не спали, не ели сутками, умирали на госпитальных койках или в лапах врага. Человек обязательно должен во что-то верить. И я верил, и мои товарищи по оружию тоже верили, иначе напрасно гибнуть не имело никого смысла, а надо было сдаться на милость укрофашистам, разбежаться по степям и дубравам и выть от бессилия на луну и звёзды.
Мне было тридцать семь, я был одинок и гол как сокол, мою жену Наташу и мою дочь Варю убила мина в июле позапрошлого года, (я просто знал, что так нужно думать, иначе можно было сойти с ума), в мою квартиру на Университетской влетел снаряд, и возвращаться в Донецк было некуда. Редакция на Киевском проспекте, в которой я служил, выгорела дотла, и боец из меня теперь был аховый, как сказал главврач Сударенко: «До первой же пробежки, осколок шевельнётся, перережет лёгочную артерию, и в три секунды истечёшь кровью». Я видел на снимке этот осколок, величиной с пять рублей, с рваными краями, как шестёренка у часов, и чужеродный человеческой плоти по сути. Мне предстояла по поводу этого ещё одна операция, но вначале надо было восстановить силы, потраченные войной, однообразным питанием, а главное – нервами.
– Коньячок, надеюсь, тебе можно? – обернулся Валентин Репин с двусмысленной ухмылкой вечного фигляра.
Я обожал его за эту улыбку, которая говорила, что по версии Валентина Репина в мире всё прочно и незыблемо, как небесный свод, и будет так до скончания веков, и после – тоже. Конечно, Репины не знали всей правды; правда заключалась в том, что человек во второй половине жизни рано или поздно попадает в ловушку под названием безысходность со всеми вытекающими для души последствиями. Со мной это произошло раньше, чем с ними. Однако я не спешил их обрадовать, пусть они дозреют, как хлебная закваска, всё равно деваться некуда.
– Можно, – ответил я, оберегая свой исколотый зад от ухабов на дороге и неожиданно возвращаясь к тому тлеющему ощущению выздоравливающего человека, который успел подзабыть.
Нервы были ни к чёрту! Они провисли, как бельевые верёвки, и любое воспоминание приводило их в смятение, и не только потому что меня едва не убил «замок», я не спал, как все нормальные люди, мне раз за разом, как кошмар, снился Калинин, позывной Болт, с окровавленной культей, я тащил его по минному полю, на его губах пузырилась кровь, а над нами свистели пули; мне снился человек, ни фамилии, ни позывного которого я не знал. Он вдохновлено показывал мне позицию. Вдруг голова у него вспухла, как красный шарик, и я оказался обрызганным кровью и мозгами с ног до головы. Больше всего испугался человек, который отвечал за мою безопасность, Ефрем Набатников, позывной Юз, замкомроты – «замок», рубаха-парень, готовый и в огонь и в воду, и просто страшно, неимоверно везучий, как чёрт, но осенью пятнадцатого почему-то прикрывшийся мною от мины. С тех пор меня рвало непредсказуемо, в любом месте, абсолютно без видимых причин, и люди смотрели на меня, как на алкоголика, а у меня всего лишь непроизвольно облегчался желудок, поэтому я ел, как птичка, чтобы никого не пугать и не смущать.
Ефрем Набатников, позывной Юз, заорал срывающимся голосом: «За мной!», и мы побежали в тыл, а по нашим позициям ударила артиллерия и ещё парочка крупнокалиберных пулемётов. С тех времён я знаю, что такое быть виноватым в чьей-то смерти. Я назвал того человека Томом Клэнси, потому что, когда мы пришли в землянку, он читал книгу именно этого автора, «Охота за «Красным октябрём»». Больше я о нём ничего не ведал; был он подслеповатым, очкастым, с седой щёточкой усов, и когда говорил, чувствовалось, что у него вставная челюсть. В начале войны в ополчение брали всех умеющих мало-мальски стрелять, и не умеющих – тоже. Я хотел о нём написать, но Ефрем Набатников сказал, что у него даже нет списка добровольцев, люди приходят и уходят, когда им заблагорассудится. «Это и есть гражданская война, – сказал он с тем выражением, когда констатируют неудобный факт, но деваться некуда. – Ты не пиши об этом, не надо…» «Почему?!» «Ну а что ты напишешь? Мол, пришёл старик и умер от шведской разрывной пули?» «Так и напишу», – упёрся я. «Ну как знаешь, – покривился он, словно от кислого. – Мне известно, что у него никого нет, что он разведён, а жена с детьми в Италии». «Откуда?» «Рассказывал по пьянке. Знаю, что сын у него – мелкий воришка, а жена три раза делала аборты от разных мужиков. Так что смерть для него даже подарок». Действительно, подумал я, писать не о чем, миллионы людей мучаются и корячатся примерно так же. Мужику даже повезло – умер моментально, ничего не поняв.
Я забывался лишь на рассвете в короткой передышке, загнанный кошмарами, до утреннего градусника. Выздоровление моё становилось всё более эфемерным, и мои бесконечно терпеливые Репины, дабы не закапывать меня на ближайшем погосте, мудро решили забрать к себе и выходить, как бездомную собаку. Денег на жизнь им вечно не хватало, а тут ещё иждивенец свалился на голову. Я знал, что Валентин имел долгий разговор с главврачом Борисенко, и примерно догадывался о его содержании: мол, кормить и ещё раз кормить, и никаких отрицательных эмоций, только положительные, тепло и внимание, а если женщину, то исключительно жалостливую, но не слезливую и, тем паче, не крикливую, душевную, проникновенную, мягкую и покладистую. Ну а где ты такую возьмёшь? Сейчас такие не родятся.
Все каким-то необычайно хитрым путём возжелали ублажить мой посттравматический синдром, как будто он был маленьким, пушистым котенком, а не монстром, дремавшим до поры до времени у меня в голове. Фонд, за счёт которого меня патронировали, благополучно испустил дух, и я не представлял, где возьму деньги для ближайшей операции.
Однако всё это относилось к будущему, которое могло и не наступить, поэтому я нарочно сделал большой глоток дагестанского «Лезгинка», дабы погасить в себе дремлющее чудовище, и живительная влага растеклась по моим жилам. Я дал себе слово жить одним днём, одним часом, одной минутой, только так можно было спасаться от мыслей о прошлом, оно сделалось опасным, как неразорвавшаяся мина, терзало меня в моменты забвения и не давало себя обмануть, потому что всегда и везде было многократно сильнее, чем я.
– Ну и правильно, – согласился Валентин Репин, заметив мой испуг, только он, надеюсь, не понял, к чему он относился.
– Мы тебе здесь невесту нашли, – с ходу взяла быка за рога Жанна Брынская, внимательно следя за дорогой и заслуживая ироничный взгляд Валентина Репина, который, должно быть, хотел сказать, что хорошая новость, как ложка дёгтя, подаётся к обеду, но никак не раньше. – Аллой зовут, моя институтская подруга.
Её прекрасные карие глаза вопросительно скользнули по моему отражению в зеркале.
– Вот этого мне только не хватало, – среагировал я, избегая ответной реакции, потому что оттуда на меня глядело костистое, осунувшееся лицо измождённого человека, который, в отличие от Репиных, не питал никаких иллюзий насчёт своего будущего, разве что утешался мыслью вернуться в окоп и издохнуть в нём, но даже это отныне было роскошью, поскольку для войны он стал непригоден.
– Зря, старик, зря, – покровительственно сказал Валентин Репин, – женщина для того и создана, чтобы опекать и холить! Правда, Жанна Брынская?! – с вызовом спросил у жены, поправляя свои огромные роговые очки, которые делали его похожим на бронтозавра.
В тот же вечер я их ему сбил, в попытке с кем-то сразиться, оставив на переносице Валентина Репина багровую ссадину; пить надо меньше, каялся я поутру, прекрасно осознавая, что в последней стадии опьянения алкоголь действует на меня неадекватно.
– Правда, Валик, правда, – согласилась Жанна Брынская с тем долготерпением, которое свойственно мудрым жёнам, и мы застряли в пробке. – Миш, – обратилась ко мне Жанна Брынская, – а чего ты теряешь? Тебя же под венец не тащат, – она по-свойски мне подмигнула, хорошо хоть Валик не заметил. – Познакомитесь, поболтаете, может, понравитесь друг другу.
Они словно забыли о моих: Наташке Крыловой и о дочке Варе, которые для меня никуда не делись. И я простил их за короткую память, не скажешь же им, что я самый дрянной беглец от прошлого, которое не отпускает, которое вцепилось, как самолов, и держит, как швартовый канат, что оно мечет в меня стрелы воспоминаний и одаривает такими снами-кошмарами, от которых хочется повеситься. Просто они страстно желали мне помочь. Это было часть их заговора с главврачом Борисенко. А ещё они были моими друзьями из того самого ужасного прошлого.
– Предпочитаю мужчин! – заявил я, ни капли не моргнув глазом.
– Мужчин?! Но почему?! – чуть ли не плюнули они мне в лицо, как две кобры; а Жанна Брынская ещё в праведном гневе ударила и по тормозам, чем вызвала цепную реакцию позади нас.
– Потому что с мужчинами можно пить, курить и сквернословить, – разочаровал я их.
– А-а-а… поэтому… – То-то я их огорошил, а потом – рассмешил.
– Старый солдат не знает слов любви? – иронически осведомилась Жанна Брынская, вопрошающе вскинув жгуче-польские брови.
– Ты посмотри на меня… – угрюмо возразил я, глядя на свои тощие, как стручки, колени, на руки, торчащие, словно две куриные лапки, из обшлагов куртки, хотя причина, конечно же, была не в этом, – какой из меня жених?!
Коньяк сделал своё дело, язык у меня развязался, обычно я не слишком болтлив, полагая, что в этом мире, уже всё сказано.
– А чего?.. – удивлённо обернулась Жанна Брынская, перестав разглядывать меня в зеркало заднего вида. – Ты ещё ничего. Правда, Валик?
Она происходила из древней польской шляхты, умела делать неприступное выражение лица, была заведующей аптекой, что на Циолковского, в которой торговала не только лекарствами и пробиотиками, но и из-под полы – ведьмиными снадобьями, и жила совершенно в ином мире, чаще всего в интернете и ещё где-нибудь, где нет войны, боли и душевных потерь, любила своего мужа-изверга и наслаждалась столичной жизнью, выращивая целлулоидные антуриумы и бонсай, и слава богу! Такие женщины, мечта любого нормального мужчины (слава богу, я был ненормальным), живут долго и счастливо, одаривая всех вокруг светом небесной радости.
– Правда, рыба, – с ехидным прононсом согласился Валентин Репин. – Были бы кости, а мясо нарастет, – со смешком уточнил он, будто не верил ни во что святое, а только – в великую ипохондрию и великие горы, и мы помчались дальше.
Женщины меня давно не прельщали. С женщинами у меня были сплошные проблемы. И я невольно вспомнил, как тогда, когда считающий себя ещё журналистом, пять суток выбирался из окружения и как к нам прибилась испуганная женщина, с которой мы грелись по ночам, прижимаясь друг к другу, потому что костёр нельзя было разжигать, и как я был безмерно ей благодарен за нежданно подаренную нежность. Эта нежность долго жила во мне, как огонёк в степи. Однако в госпиталь, где я лежал с ранением в бедро, эта женщина, с зелёными глазами, так и не пришла.
Так вот, она мне показалась олицетворением той самой женственности и безмерного терпения, ведь обычной пошлости, которой полно в сытой, размеренной жизни, между нами не было даже намёком. Наверное, в этом была виновата война и обострённое чувство неизбежной гибели – стоило укрофашистам отрезать нас от Лисичанска, мы бы пропали. Кстати, она единственная меня не бросила: все ушли, а она осталась, и мы кое-как доковыляли, попав один раз в изрядную передрягу. Эта передряга мне периодически снилась: я впервые убил человека, глядя ему в лицо, до этого я стрелял только по фигуркам в степи и не соотносил их со смертью, а здесь – глядя в лицо. Я не был спецназовцем, я не был омоновцем, я даже не был добровольцем, я был случайным прохожим, забежавшим на войну по служебной надобности. Пулю, застрявшую в боку, под ребром, я выковырял самостоятельно, она мешала мне идти; с ногой оказалось хуже, потому что я не мог дотянуться, а попутчики мои были для этого дела абсолютно негодными, взглянув на рану, они падали замертво, требуя задаток в виде спирта, мата и подзатыльников.
Звали женщину Ника Кострова, и я до сих пор ломаю голову, почему она не пришла хотя бы проведать? Неужели я ошибся в ней, я не знаю; я уже давно живу без претензий к этому миру.
Меня привезли, подняли на седьмой этаж и водворили в отдельную комнату с ликами Божьей Матери на стенах и красными антуриумами на подоконниках. Здесь было тихо и спокойно; впервые за полгода я почувствовал себя человеком, меня даже перестало тошнить.
Прежде чем залезть в ванную и привести свои мощи в божеский вид, я, испросив у Валентина Репина разрешения, сел за его компьютер и разослал во все редакции современной прозы роман об актёре Андрее Панине, которого обожал и который единственный не давал мне сдохнуть на госпитальной койке.
Мне нравились его настоящая, а не лакированная харизматичность киношных мальчиков с московских подмостков. Достаточно было взглянуть на его лицо со шрамами, на неоднократно перебитый нос, на сломанные уши и деформированные кулаки, чтобы поверить в него без остатка, а главное – в нём было то мужество, которое редко встречается в жизни – способность идти до конца; можно сказать, что я кое-чему у него научился, например, не мечтать о пустопорожнем, а заниматься делом. Я писал роман-надрыв в перерывал между операциями; мне снилось, что я подбираюсь к чему-то большему-большему, но никак не могу ухватит его. Я уже знал, что всё подлинное – трудно, поэтому вложил в этот роман всю душу, а ещё я понял – зреть в корень – это смерть, пусть отсроченная, но всё равно смерть, но деваться было некуда.
После этого я позволил накормить себя «до пуза». Потом я спал, потом снова спал, потом ещё раз спал, и только глубоким вечером мы пили водку и вспоминали всех тех, кого уже не было с нами. Кажется, началась суббота, и Валентину Репину не надо было утром топать на работы.
Работал он, кстати, на «Мосфильме», вторым перфекционистским режиссёром, снимал рекламные ролики и клипы, но мечтал о большом кино, и рвал на мелкие клочки все хорошие книги от безысходности.
– Мне уже сорок три! – кричал он запале. – Какой ужас!!! А я всё ещё на побегушках, и никакого просвета! – рыдал он над своей тайной после третьего стакана водки.
– Да… старик, не повезло тебе, – сетовал я, но ничем помочь ему не мог, разве что слопать его порцию жирного гуляша, которым в тот вечер так и не наелся.
Уловив мою иронию, он цедил, сжав зубы:
– Всё равно я буду снимать!
Порой он, как маленький, тыкал в экран и дико кричал: «Это я, я, я!» Вначале мы с Жанной Брынской прибегали смотреть и радовались вместе с ним, а потом – через раз, потом – перестали, надоело.
– Это переходный возраст, – догадался я, глядя на Жанну Брынскую, которая тихо осуждала Валентина Репина за горячность.
– Миша, это не переходный возраст, это старость! – Жанна Брынская пребольно дёрнула мужа за рукав.
И я знал, что свою работу он обожает и завидует мне чёрной завистью: мол, воевал, получил ранение, хоть какое-то развлечение, стал героем и всё такое прочее, не менее историческо-романтическое, только забывал, что я едва не сдох. А на эту самую проклятую войну его не пускала Жанна Брынская. На мой же взгляд, мог бы сбегать в качестве хоть первого, хоть второго режиссёра, а потом снять фильм, потому что об этой войне явно умалчивала киношная и литературная элита Москвы. То ли она её не понимала, то ли её просто не интересовала, а, может, то и другое вместе взятое. Некоторые, правда, заявлялись с одной единственной целью – попиариться на крови Донбасса с прицелом, ни много ни мало, на президентство вслед за Путиным, ну да Бог-то им судья.
А бандеровцы убивали нас за то, что мы думали и говорили по-русски.
***
В отличие от больницы, где еда была не лучше, чем конский пот, теперь меня откармливали, словно бройлера: куриные потрошки, бульончики, пышные булочки со страусиными яйцами и разнообразнейшими паштетами, котлетки, рагу, нежнейший ростбиф, все виды шницелей, отбивные, узбекский плов, разумеется, холодец, водка, коньяк, пиво и прочее, и прочее, и прочее не менее вкусное и сытное. Жанна Брынская крутилась как белка в колесе, истощая семейных бюджет не хуже мировой войны. Правда, иногда филонила за компьютером, и тогда из ресторана приносили первое, второе и третье, а на закуску – огромную пиццу, которую мы с Валентином Репиным уминали в два счёта под пиво и хвалу его жене.
Обычно Жанна Брынская заглядывала ко мне в комнату и спрашивала:
– Миша, бульончик будешь?
– Какой?
– Куриный.
– А с чем?
– С чесночными пампушками.
– Буду! – вскакивал я.
У меня был отменный аппетит, я всё время что-то жевал и решил, что попал в рай, и даже стал дремать по ночам, дабы не оставлять шансов кошмарам, которые таились где-то на периферии сознания. Порой они крутились, как документальное кино, с любого места. Например, мы оставляем Степановку, я оглядываюсь на человеке, который бежит ровно за мной; я стреляю и вижу, что попадаю: пули рвут на нём одежду, а он не падает, потому что в броннике и потому что обколотый вусмерть, а дважды убить уже нельзя, но я всё равно стреляю и стреляю, а он всё не падает и не падает, а только хищно ухмыляется.
А ещё Жанна Брынская по утрам поила меня настойкой болиголова. «Я знаю, что я делаю!» – авторитетно заявила она в ответ на мои возмущения: а не отправят ли меня нарочно с помощью алкалоида кониина к праотцам. К моему удивлению, я начал семимильными шагами продвигаться к поправке: кровоподтёки от капельниц на моих руках быстренько сошли, синяки под глазами побледнели, контузия моя нехотя отступила, я даже лучше стал слышать, и всё больше походил на человека, у которого даже волосы стали расти гуще и скрывали шрамы. Я постригся под «полубокс» в ближайшей цирюльне, и походка моя с аптечной палкой сделалась твёрже и уверенней. Меня исподволь перестало тошнить, и я воспрянул духом. Продавщицы в соседнем супермаркете почему-то стали бледнеть и краснеть, глядя на мои мощи. А одна бедняжечка, на личной карточке которой значилось имя «Татьяна Мукосей», даже трижды мило сообщала, что свободна после семи. «У вас в горле перекатываются голодные камушки», – поведала она зачарованно, глядя мне в глаза. Дважды я замечал её у подъезда дома, где жил, и стал ходить, озираясь. В Донецке я не привык к подобным знакам внимания и не знал, что нравлюсь женщинам до такой степени, чтобы бегать за мной собачонкой, ведь моя жена уверяла меня в обратном: «С твоим рубильником и голодным подбородком ты годишься разве что в зоопарк!» Должно быть, москвички были другого мнения, или им некуда было деваться при такой скученности и дефиците мужского внимания, вот они и кидались на отработанный материал вроде меня.
А потом они всё испортили: привели Аллу и устроили банкет с шампанским и брызгами. Спешите, братцы, спешите, подумал я и заподозрил, что меня хотят сбагрить с рук. Хотя, конечно же, это было не так; Репины мои были самыми бескорыстными людьми, которых я знал в жизни, их мучила ностальгия по прошлому. Есть такая болезнь – неизбывная любовь к прошлому, я тоже исподтишка страдаю ею, когда мне делать нечего. Люди такого склада, а их надо уметь разглядеть, становятся настоящими друзьями, стоит только попасть в их обойму.
Звонок в дверь и мышиную возню в прихожей я, естественно, пропустил мимо ушей: мало ли кто ходит к моим друзьям на правах гостей. Жанна Брынская, как обычно, позвала обедать, и я в предвкушении вкусностей и с бурчанием в животе, способным разбудить медведя в берлоге, оторвался наконец от Валикиного ноутбука, на котором барабанил с утра до вечера, выбежал из «своего» обиталища опять же в Валикином коротковатом и маловатом халате, в Валикиных походных шельварах и Валикиных же тапочках на босую ногу. К своему конфузу, я обнаружил на кухне шикарную шатенку, до странности похожую на мою жену, если бы не одна деталь: глаза у моей жены были карими, а у шатенки – синие, как циферблаты моих часов. Мне так и захотелось позвать её по имени – Наташка, хотя такая шикарная женщина могла прийти к кому угодно, но только не ко мне. Наверное, там, в темноте коридора, прячется ещё кто-то, решил я, сейчас он выйдет и покажет мне средний палец. Разумеется, я помнил, что они меня желали с кем-то познакомить, но не ожидал, что это произойдёт так быстро. А самое главное, морально не подготовили к экспромту.
– Здрасте… – растерялся я и убрался, чтобы напялить единственный парадно-выходной костюм, то бишь свою зелёную униформу.
– Алла, это Михаил, – представила меня Жанна Брынская, когда я вернулся, чтобы засвидетельствовать своё почтение.
– Миша, это Алла Потёмкина, – мы тебя о ней говорили.
Лицо Жанны Брынской выражало искреннее участие в моей судьбе.
– Очень приятно, – выдавил я из себя.
Сорок шестой размер, такой же, как и у моей Наташки, безошибочно определил я, рост метр шестьдесят три, грудь – третьего размера, только брови густые, новомодные. У Наташки – тонкие и длинные. Маникюр розовый, ухоженный, неброский, со вкусом, тоже такой же, как у моей жены. И духи выдержанные в холодном аромате. А абрис скул голодный и стремительный, словно нацеленный куда-то во вне.
В общем, всё, что я любил в прошлой жизни, а в настоящей – относился с большим сомнением, подозревая в дешёвой имитации, ибо был убежден, что в жизни ничего не повторяется, кроме моих кошмаров. Казалось, Алла Потёмкина, с её манерами красивой женщины, всё поняла, сжала кулаки и густо покраснела.
Валентин Репин быстренько замял образовавшуюся неловкость:
– Ну, рыбы… за знакомство!
И мы выпили: мы с Валентином – водку, а женщины – какую-то кислятину. В общем, Репины очень и очень постарались: Алла походила на мою жену как две капли воды. Я так и сказал, закусывая:
– Вы очень похожи на мою Наташу.
– А что в этом плохого? – занервничала Жанна Брынская, аж подпрыгнув из-за моей бестактности, и сноп молний полетел в мою сторону, как в сериале «Властелин колец».
– Ничего, – пожал я плечами.
Тогда она смутилась.
– Простите, я не знала…
Быстрый взгляд в сторону Жанны Брынской значил, что её, действительно, не предупредили.
Жанна Брынская тоже покраснела, что чрезвычайно шло к её волосам, цвета тёмной меди. Она их по старинке укладывала волнами.
– Ну что? Когда-то же надо начинать. Ты лучше ешь! – подсунула мне котлетку величиной с утюг и в отместку полила её сливовым соусом, чтобы я не болтая лишнего, а трескал за обе щёки.
Я не сказал им, что мы поколение, которому брошен вызови и что моё место там, в Донбассе, а не здесь; кто его знает, наверное, они просто рассмеялись бы мне в лицо, потому что ничего не поняли бы от своей размеренной, городской жизни, просто я им нужен был, чтобы утвердиться в ней ещё сильнее и запрезирать меня, неудачника и калеку.
С минуту я пожирал содержимое моей тарелки, как голодный неандерталец, который неделю бегал за лосем по лесу. А очнулся только тогда, когда понял, что все зачарованно смотрят на меня, особенно – Валентин Репин, потому что давно держал навесу рюмку водки и ждал, когда я насыщусь. Никогда в жизни я так много и вкусно не ел, как в те дни.
Они были сытыми и упитанными горожанами, спящими в чистых, тёплых, уютных постелях. Им трудно было понять, каково это иметь половину своего природного веса, не доедать весь предыдущий год и носиться по полям и весям с автоматов руках. Я часто потом встречал у москвичей этот оценивающий взгляд. Они, верно, думали, что ты испытываешь, когда в тебя стреляют в опор, но почему-то не попадают, или когда рядом громоподобно взрывается мина и всё окрест осыпает градом осколков, но в тебя почему-то не попадает ни один из них, или когда ты притаскиваешь с нейтралки раненого товарища, а он уже мёртв, или когда ты ешь рядом с мёртвым товарищем, потому что надо просто есть. Многие спрашивали меня об этом, однако, я ни разу в своих рассказал не добился достоверной точности, чтобы меня правильно поняли, трудно было передать то, что передать невозможно, поэтому я перестал правдиво отвечать на подобные вопросы, отделываясь односложными фразами типа: «Было жутко, но не страшно». Самое удивительное, что мне верили из-за опасения повредиться в рассудке, потому что это была не та, «старая», война, о которой все всё знали из хроники, а совсем «свежая», число славянская, с умножающимся ожесточением, и она могла прийти в любой дом, дотянуться даже сюда, в Москву. Никто этого не понимал, кроме меня и нескольких тысяч людей, сидящих в окопах на западной фронте.
– Простите, – устыдился я. – Я всё время голоден, – и отложил вилку.
Я месяцами ел прогорклую овсяную кашу и полусырую картошку без соли, теперь набирал упущенное, и ожидание моё было оправдано. «У вас типичное окопное истощение», – сказала мне монументальная врачиха, пальпируя мой тощий живот на третий день госпитализации, и плотоядно глядела на меня как на экспонат для диссертации.
– Это… рыба… ешь, ешь! – с прононсом поиздевался за всех Валентин Репин. – Ты не гляди, что мы здесь зажрались! Мы свои, только притворяемся равнодушными!
Валик один меня понимал, он не был исконным москвичом, он был с Урала и знал, что за МКАДом тоже есть жизнь.
– Здоровый мужской аппетит, – возразила Алла Потёмкина таким покровительственным тоном, словно взяла меня под опеку. – Вы же воевали?!
А вот этого не надо! – едва не запротестовал я. Не надо списывать на мои болячки.
Они сделали из меня страдальца. А я не хотел им быть. На страдальцах потом отыгрываются по полной за то, что они не оправдывают твоего доверия, выскальзывают из сетей сочувствия и становятся равным тебе. А это раздражает. А ещё я вспомнил Нику Кострову. И задал себе избитый вопрос: «Куда ты пропала?» И сам ответил себе: «Потому что такие женщины всегда замужем». Я подумал, что Ника Кострова более цельная, чем я себе представлял, оттого и пренебрегла мной.
– Ещё бы, накормить такого мужчину, – поддакнула Жанна Брынская, намекая на мой рост и костистость.
А Валик вежливо напомнил:
– Рука затекла…
Я спохватился: мы выпили ещё и ещё; и я наконец расслабился. Мне даже стала нравиться Алла Потёмкина, хотя я не доверял ей. С какой стати она, такая красивая, умная и, должно быть, состоявшаяся, будет интересоваться мной, отставной козы барабанщиком? Нелогично!
Я даже представил наш диалог:
– Вы не москвич, вам трудно понять, – ответила бы она, отчасти смутившись своей откровенности.
– А-а-а… – кое о чём догадался бы я и перекатил бы в горле голодные камушки. – Дефицит мужчин?
Я представлял всех москвичей, без исключения, в галстуках и белых рубашках, всех спешащих и всех чрезвычайно занятых делом и зарабатывающих кучу денег, не зная, куда их девать.
– Нет, – удивила бы она меня. – Настоящих мужчин!
– Уверяю вас, я не настоящий, – поскромничал бы я, полный, однако, гордости за весь донецкий мужской род.
Она засмеялась бы, как моя Наташка Крылова:
– Самый что ни наесть настоящий! Уж поверьте мне, я знаю!
Оказалось, я подвергался бы анализу! Я был бы удивлён, чего там греха таить, даже возмущён до глубины души. Репины, естественно, выложили бы обо мне всё, что знали и о чём догадывались, и от этого я почувствовал бы себя словно голым на Красной площади.
– Спасибо, – ответил бы я с горечью, потому что моя Наташка была неповторима, иначе стал бы я волочиться за Аллой Потёмкиной.
Однако реальность оказалась хуже, чем я ожидал и походила на ледяной душ: Алла Потёмкина владела сетью «Аптечный рай», «Сталинская аптека», «Аптека на перекрёстке» и ещё чем-то там, чего я не расслышал, у неё был серебристый «бьюик», скромный домик на Рублевке за каких-то двадцать пять миллионов долларов, усадьба в Альгаве и аллигатор в бассейне. Конечно, это оказалось не так, конечно, половину я придумал всего лишь в раздражении, даже московский снобизм приплёл, но Жанна Брынская страшно ей завидовала, и они болтали об этом весь вечер, казалось, потеряв всякий интерес ко мне. У меня не было опыта общения с бизнесвумен, и я подумал: «А ничего, что она из другого класса?» Но в тот вечер и после она никогда мне этого не показывала.
Действительно, зачем я ей? – спросил я себя и незаметно напился. Много ли тогда мне было нужно? Я сидел, набычившись, пытаясь быстрее протрезветь, и думал, что в этой жизни меня понимала одна моя Наташка Крылова да и то не всегда, когда наши чаяния совпадали. Последние годы они совпадали всё реже и реже, и мы, постепенно удаляясь друг от друга, не могли договориться, хотя, мне казалось, я предпринимал поистине титанические усилия, дабы наш союз не распался. В конце концов, от меня, романтика, остался голый функционал с гигантским знаком вопроса: «А зачем я живу?!»
А у неё была дурная привычка носить длинные халаты, которые скрывали её длинные ноги, я бы предпочёл наоборот, в смысле халатов, однако, увы, в этом плане я был лишён права голоса, ибо был мужчиной, а мужчины в её понимании не заслуживали ничего большёго, чем молчаливое презрение. Так она была воспитана, и так она меня воспринимала.
***
Ночью я проснулся мокрым от ужаса и бессмысленно пялился в тёмный потолок, не понимая, где я и что я. Красные цветы антуриума, похожие на пластик, казались мне пятнами крови на скате окопа.
Мне снова приснилась та изрядная передряга, в которую мы с Никой Костровой попали. Конин и Бурыга, с позывными соответственно – Конь и Бур, бросили нас под предлогом быстро прислать помощь. Хорошо хоть оставили флягу с водкой. Черед полгода одного из них, Бура, я встретил в центре города, в баре «Зеро», здорового и упитанного, кормящегося волонтером за счёт фонда Ахметова, и разбил ему морду. Он ползал передо мной на коленях среди осколков посуды, пускал кровавые сопли и просил прощение. Но это уже другая история, в которой он заплатил сполна: нас забрали в полицию, а когда разобрались в причинах конфликта, то Бура отправили в стройбат на передовую, где он, должно быть, до сих пор роет окопы и строить землянки, и это ещё по-божески, потому что могли сделать калекой или посадить в камеру к бандеровцам на перевоспитание, или показательно расстрелять за предательство.
А Конь пропал. Наверное, его кто-то предупредил о том, что я его ищу. Больше его никто не видел и ничего о нём не слушал. Наверное, он удрал подальше. Тогда из-за обстрелов и пожаров в городе многие уезжали в Россию. Я ему не судья, потому что для войны нужно ожесточится и жить с этим, не многим это по силам.
На третий день из-за жары и бесконечных движений моя рана воспалилась, и надо было ею заняться. До этого я не трогал повязку, которую мне профессионально наложил наш дылда, баламут и ходок, санитар Герасим Полеводов. Кажется, из-под неё что-то текло. Оружие свой я зарыл в поле, оставив один пистолет, который мне тоже казался неимоверно тяжёлым. При каждом шаге он хлопал меня по левому бедру, отдаваясь шилом – в правом. Я хотел избавиться и от него, но слава богу, провидение не дало.
Наверное, у меня начиналась лихорадка, потому что я порой мало что соображал: жаркая степь походила на бескрайнюю скороду, по которой мы безотчётно кружили. Где-то так за маревом лежал спасительный Лисичанск, но мне казалось, что мы к нему так и не приближаемся, хотя всё делали правильно: двигались так, чтобы солнце всегда было справа, а вечером – за спиной.
Мы не знали, что, Стрелкову удалось закрыть прорыв и остановить наступление укрофашистов, мы боялись, что нас отрежут и зароют здесь в степи.
Мы спустились в овраг и развели костёр, Ника Кострова сняла повязку с моей ноги, и даже я ощутил тошнотворный запах гноя.
– Что там?.. – спросил я, делая большой глоток из фляги.
– Надо чистить, – ответила Ника Кострова с невозмутимым лицом, и я понял, что дело, если не дрянь, то, по крайней мере, плохое. – Выдержишь?
– Выдержу, – ответил я храбро, подозревая, что меня ждёт крепкое испытание. – Ты что, медик?
Она ничего не говорила мне об этом, она вообще, была молчаливая, и нравилась мне всё больше и больше, но тогда я был в таком смятении после смерти жены и дочери, что готов был переспать с любой женщиной, лишь бы забыться.
– Что-то вроде того, – сказала она, профессионально разглядывая рану.
Я еще возмущался, даже пыхтел, и вдруг меня как током стукнуло: господи, действительно, медик! «Хирургиня, – как плотоядно говорил о ней Герасим Полеводов. – Я б к такой сходил…», – и облизывался, как кот на сметану. Я сам однажды видел её мельком, когда пробегал с поручением комроты Дорофеева мимо палатки с красным крестом, но за фронтовой суетой забыл, хотя забыть такую женщину было почти невозможно, сложена она была, как богиня, с той единственной меркой, которая приходится на одну из миллиона. Вот откуда она мне показалась знакомой.
Должно быть, Ника Кострова угадала мои мысли, потому что снисходительная улыбка скользнула по её губам.
– Не бойся, я аккуратно.
Насчёт «аккуратно» попахивало садизмом, хотя, как я потом понял, рука у неё, действительно, оказалась лёгкой. Она продезинфицировала в пламене лезвие ножа, и с выражением величайшей твердости села мне на ногу, а потом, как я понял, просто полоснула по ране. Из глаз у меня грызнуло, а в голове взорвалась граната, я невольно дёрнулся, как сноровистая лошадь, и Ника Кострова сурово прикрикнула:
– Тихо… Тихо… Тихо!
И целую вечность, казалось, ковыряется у меня в ноге; я не узнал своего голоса, до того он был противным. На этот голос они, видно, и пришли.
Наконец она произнесла:
– Вот и всё, вот он, твой осколок. Жаль, рану нечем зашить.
Боль отпустила, сделалась терпимее, и я устыдился своих слабостей и воплей.
– Ничего, ничего, – похвалила она так, когда помнят о любовной ночи, но не дают развития своим чувствам. – Ты хоть скрипел зубами, а другие просто убегали, – и вылила на рану остатки водки.
Тогда-то они и возникли, как тараканы, из глубины оврага со своими жёлтыми повязками на рукавах и ненавистными, как жупел, взглядами.
– О! Дивись, ватники! – с галицинским акцентом произнёс первый из них, чернявый и вертлявый, с гуцульскими усами, с чубчиком из-под косынки, и наставил на меня зрачок автомата.
Он не ударил по одной-единственной причине: Ника Кострова закрыла меня, как закрывает мать ребёнка, и отвлекла его внимание, а я успел сунуть руку под куртку, где у меня лежал старый, верный «макаров» с пулей в стволе. Бур, который надо мной вечно смеялся: «Чего ты, как параноик, ходишь с пулей в стволе?!», оказался глубоко неправ. Ну да после мордобития я простил его.
– А ну отойди! – приказал первый и грубо оттолкнул Нику Кострову, глядя на неё так, как глядело здесь, на фронте, подавляющее большинство мужчин. И я был уверен, что если бы не моё присутствие, Конь и Бур воспользовались бы ситуацией раньше бандеровцев.
А второй, золотушный и плюгавый, сказал зловеще:
– Я первый!
Он здорово пшекал, и, должно быть, поэтому и был командиром.
– Это почему?! – повёл глазами чернявый, которому мешала давняя вражда между поляками и украинцами.
– Потому! – и на правах сильного дёрнул Нику Кострову к себе золотушный, хотя она всеми силами не поддалась ему, не испугалась, не закричала, а словно окаменела.
Первый, не приняв меня в расчёт, потому что оружия у меня не было, потому что я был никаким, в крови, в вате, в бинтах, с раной в ноге, то есть уже нежильцом, выстрелил, практически, в упор и… промазал. Ника Кострова, с её вызывающе прекрасными формами не дала отцепиться его взгляду, и надо было ещё раз нажать на курок, потому что «переводчик» был поставил на одиночный. Но этого я ему не дал сделать. В тот момент, когда пуля обожгла мне щеку, я, не дрогнув, поднял пистолет и выстрелил в его наглую бандеровскую харю, затем, отметив краем сознания, что он стал заваливаться, как неживой, довернул ствол и выстрелил в спину второго, который оказался аховым бойцом, вместо того, чтобы уложить нас одной очередью, развернулся и побежал, петляя, как заяц, по сухому дну оврага, хотя и не так проворно в своём броннике, как должен был бежать смертельно испуганный человек, но было ясно, что всё равно уйдёт; только с третьего раза, я попал ему в затылок, и он рухнул лицом вперед, а «макаров» сухо щёлкнул и замолк. В обойме оказалось только четыре патрона. Нам повезло в очередной раз.
Вот на этом-то сухом щелчке я всякий раз и просыпался от ужаса, потому что я не знал, убил ли того первого, чернявого, с галицинским акцентом, с гуцульскими усами и с блямбой на виске. Но я его убил, и его глаза, за мгновение до выстрела, равнодушно смотрящие на меня через зрачок автомата, оторопело уставились в голубое небо.
Этот пустой «макаров» я долго таскал в кобуре, как талисман, пока в Донецке не запретили носить оружие.
***
Что-то происходило, тёмное, мрачное, сокрытое от меня: телефонные разговоры, которые прерывались при моём появлении, многозначительные взгляды, хихиканье за спиной и недомолвки; в общем, я понял, затевались очередные милые козни, и, выдав моим друзьям полный карт-бланш, барабанил по ноутбуку, пока вдохновение было благосклонно к моей душе. Небо за окном заметно поголубело, из него уже давно не сыпались белые мухи; а на подоконнике у Жанны Брынской расцвели крокусы и гиацинты. Репины всё ещё мелко интриговали, думаю, насчёт Аллы Потёмкиной. Похоже, они влезли в долги. Такого лося, как я, надо было ещё прокормить. Мне было стыдно до безумия, но уйти от них я никуда не мог.
Я перестал хромать, когда забывался, и даже пробовал боксировать против Валентина Репина, но он по-прежнему давал мне фору, и я понимал, что ещё ни на что не гожусь против его альпинистской подготовки и левого хука, хотя у меня был хорошо поставленный дар правой. Как твердил мой первый и последний тренер Юрий Вадимович Бухман: «У тебя природная координация, будь ты собраннее, тебе бы цены не было». В своё время я мог выбить зубы противнику через капу перчаткой, но те времена давно прошли.
Редакции молчали. Правда, одна из них указала мне от ворот поворот сразу же, ещё в январе, на второй день после «мыла», и я не очень расстроился, потому что редакция, со звучным названием «Арбат» была маленькая, плюгавая и издавала в год, как сама же стыдливо объяснила в письме, десять пошлых книг (безбожно врали, конечно), и я был явно не ко двору, чужак самотёком, непонятно откуда взявшийся, написавший не то, что надо, не с тем подтекстом, который так любят либералы, не туда глядел, не по-московски дышал, или как надо было ненавидеть известного актёра, чтобы даже не прочитать роман о нём? Я был уверен, что если бы редакция хотя бы познакомилась с текстом, она бы не устояла перед соблазном приделать к нему обложку, сработал бы рефлекс редактора, но редакция продемонстрировала московский снобизм, пофигизм и полнейшее безразличие к литературе, словно она, это литература, имела право только на московские корни. К тому же я давно понял, что москвичей ничем нельзя пронять – даже романом о их недавнем кумире, всё они видели, всё они знали, а Андрея Панина, мягко говоря, не уважали; и это лицемерие меня всегда удивляло. А потом сообразил: издательство «Арбат» и иже ему подобные в пелотоне зарабатывают деньги на графоманах, преимущество которых в массовой массовости и отсутствие комплексов неполноценности, делающих их непотопляемыми, как американские авианосцы.
Вдруг я был поставлен перед фактом: Алла Потёмкина пригласили нас на день рождение. И Валентин Репин, словно невзначай, попросил, (при этом левый глаз у него от вранья предательски косился в потолок):
– Рыба… надень орден…
То, что я пойду в заштопанной, видавшей виды, боевой форме, Валентина Репина нисколько не волновало, а вот орден ему зачем-то понадобился.
– Стоит ли?.. – усомнился я, представив реакцию московских трудоголиков, которым, по моему мнению, всё было до лампочки.
– Они ещё такого не видели, – заверила меня Жанна Брынская с таким значительным видом, что я заподозрил их в лицемерии, но взглянув на их открытые, честные лица, устыдился собственных мыслей и поклялся никогда ни в чём плохом никого не подозревать.
– Ладно… орден, так орден, – решил я, подумав, что если вообще не пойду, то будет ещё хуже.
Честно говоря, я бы завалился с ноутбуком на диван и предался бы любимому занятию – сочинительству, но надо было куда-то топать из-за солидарности с Репиными.
– Точно-точно… – подтвердил Валентин Репин. – Даже не сомневайся.
Орден у меня был самый простой: «георгиевский» четвёртой степени. Не боевой. Формальный. Я целый год не числился нигде, пока не попал к Ефрему Набатникову, позывной – Юз, так что официально я нигде не воевал, кроме последних двух месяцев.
И я его надел. Лучше бы – проглотил. Весь вечер я был в центре внимания и устал, словно на мне пахали, потому что мне было стыдно. Орден-то был формальный, просто за участие в сопротивлении, а я его нацепил как знак принадлежности к истинно русскому миру.
***
Алла Потёмкина, со своим абрисом сухих, порывистых скул, вцепилась в меня, как в приз из «поля чудес», таскала из зала в зал своего огромного дома, как бобика на цепочке, и всем представляла, обращая внимание в основном на орден.
– Наш герой! Из Донецка!
Мне казалось, они все думают с презрением: «Ну что с того, что ты там был?»
Однако женщина бледнели от моих голодных камушков в голосе, предлагали забить на приличие и выпить на брудершафт. Мужчины морщились от рукопожатия и ложились штабелями от чувства зависти: а у нас кишка тонка!
Я вспомнил, что до госпиталя заводился с пол-оборота и готов был разорвать любого, кто что-то скажет не так в отношении ДНР, а здесь я постарался сделаться паинькой, душечкой, телёнком с мокрым носом. Алла Потёмкина, чувствуя мою непонянку, пугалась пьяного скандала и тащила меня дальше. В огромные окна усадьбы, занавешенные тяжёлым бархатом, заглядывала не менее огромна луна. Друзья Аллы Потёмкиной были взволнованны присутствием чужака, статус которого невозможно было угадать даже по его одежде.
Вначале я сгорал от стыда и ужаса, а потом набрался терпения и даже грудь выпятил, стараясь меньше опираться на аптечную палку. Дамы оценивали меня совсем по другим качествам, (я подозревал, что Алла Потёмкина втихаря потешалась), им нравился мой подтянутый армейский зад, и от парочки из них: женщины гренадёрского роста с чёрными усиками и милой блондиночки с ярким ртом я даже заслужил ободряющего шлепка по одному месту и едва не побежал галопом, дабы избежать позора, а один подвыпивший джентльмен долго и с любопытством разглядывал мой орден, оценил на вес и наконец спросил без капли подвоха:
– А настоящий?!
В его глазах читалась большая глупость и непонимание, откуда я такой взялся.
– Настоящее не бывает! – с возмущением заверила его Алла Потёмкина.
– Блестит больно тускло, – как скоморох, промямлил мужчина.
Я понял, что для таких, как он, Донбасс – это место, где живут одни неудачники.
– Ах, Партикулов, какой вы тёмный! – авторитетно заявила Алла Потёмкина и с досады больно дёрнула меня за руку, словно я был Партикуловым: – Сейчас я познакомлю тебя с очень интересным человеком… – сказала она и посмотрела на меня так, что я понял, ни в коем случае нельзя опростоволоситься, родина не простит.
Честно говоря, я запутался во всех этих лицах и в их значимости по рангу. Моя Наташа Крылова поступила бы по-другому, она бы просто не повела меня к такому человеку, как Партикулов, тем более, ко всем этим красивым, алчущим женщинам с кровавыми ноготками.
– Ах-ах-ах! – покривлялся Партикулов нам во след и, плюхнувшись на стул, потянулся за рюмкой.
Алла Потёмкина оглянулась, но ничего не сказала, однако, по лицу её я сообразил, что Партикулов – пустой человек, абсолютно случайно попавшийся нам на пути.
Она представила меня следующему человеку, мнение которого, похоже, очень уважала:
– Роман Георгиевич, вот человек, о котором я вам говорила! – сказала она вежливо, если не крайне осторожно.
Я посмотрел на его уточное выражение лица. Да это Пхенц! – пренебрёг я, а зря.
Смешной, горбатый человечек, в стоптанных башмаках, с носом-картошкой и лохматой седой головой, отложил вилку и развернулся к нам всем телом:
– О! – И замолк, обратившись в репейник.
У него была мягкая грудь, простое лицо сапёра, ежедневно рискующего жизнью, и цепкие глаза, оценивающие вас по признакам воспарения. Было такое ощущение, что, несмотря на небольшой рост, человек занимает чрезвычайно много пространства, и все люди к нему прислушиваются и ловят каждое слово. Горб его только красил. Он был его знаменем и выделял из толпы.
– Здравствуйте! – напомнила Алла Потёмкина о себе.
– Здравствуйте, – коротко перевёл на неё взгляд Роман Георгиевич и улыбнулся, как старой знакомой.
Разумеется, я его где-то видел, но не помнил, где именно: он начинал смеяться и мелко трястись ещё до того, как заканчивал фразу. Всё ж таки одно дело лицезреть человека по телевизору, а другое – вживую, два разных впечатления. Я нахально подумал, что он будет воротить свой гениальный нос от моей штопаной формы, но он ухом не повёл. Расчёт Аллы Потёмкиной оказался верен: герой войны, изрядно потрёпанный, с нашивками «Армия ДНР», не каждый день такого зверя увидишь. Не открываться же тайну о своих ранениях и об осколке в лёгком, но Роман Георгиевич и сам кое о чём догадался, покосившись на мою аптечную палку.
– Похоже, война вас не пощадила… – произнёс он, поднимаясь, осторожно, чтобы не задеть и не рассыпать меня на кусочки, однако, со всё возрастающим интересом. – Вы такой же, как в википедии, я вас сразу узнал!
Это был скрытый панегирик, и я самонадеянно оценил его: обо мне в Москве слышали. Ха-ха! Здесь трижды удавятся, прежде чем кого-то признают. Но если уж признают, то береги свою репутацию, ибо противоборствующие кланы начнут раздирать по кирпичикам и растаскивать по своим норкам до полного испепеления.
– Да… – я не знал, что ответить, растерявшись; получилось естественное смущение.
– Ну, ничего, ничего, – ободрил он меня, как больного на операционном столе, – не каждый день к нам приезжают герои «оттуда».
«Оттуда» – это, значит, с войны. Я вроде вышел из педиатрического возраста, но поддался его чарам.
– Я не герой, – возразил я, моментально припомнив все мои мытарства, которые под воздействием Репиных, Аллы Потёмкиной, а теперь уже и – Романа Георгиевича, превращались в осознанное движение души, теперь они мне казались не поводом для ночных кошмаров, не обычной солдатской лямкой, а романтикой, которая вдруг кому-то стала интересной.
Не знаю почему, но в тот момент мне снова захотелось очутиться в осенней степи с отрядом Калинина, хотя он сделал всё неправильно и погиб из-за собственной глупости. И в ноздри ударил сырой запах крови и горящего камыша, однако, в тот день на меня это почему-то не произвело гнетущего впечатления, а коснулось лишь тенью крыла, как не очень приятное боевые воспоминание.
– Позвольте нам судить, – Роман Георгиевич остановил меня с выражением неловкости на лице. – Роман ваш сделал своё дело!
Пафосом здесь и не пахло. Романа Георгиевича было очень серьёзен.
– Как? – округлил я глаза и приготовился к взбучке, на которую явно не мог ответить, учитывая разницу в возрасте и весовых категориях.
– Пойдемте! – он взял меня под руку, всё ещё оглядывая с большим любопытством мою медаль и мою аптечную палку, и повёл к большому кожаному дивану и креслам, напротив которых стол ломился от выпивки и закуски.
Я поймал себя на том, что от учтивости согнулся в три погибели. Алла Потёмкина с выражением ужаса на лице последовала за нами. Я беспомощно оглянулся: её голодные скулы призывали меня к сдержанности, а ещё она подала мне знал глазами: не волнуйся, я с тобой, и была страшно похожа на мою Наташку в минуту душевного волнения, если бы только скинуть годков десяток в наших отношениях,
Роман Георгиевич доброжелательно усадил нас с Аллой Потёмкиной, налил три бокала портвейна «баррос руби» (так было написано на пузатой бутылке) и сказал:
– Самый первый! – Он назвал тот самый роман, за который «Крылов» мне в двенадцатом году не заплатил ни гроша, а теперь продавал исподтишка в «литресе» под видом букинистической литературы. Схватить за руку я их не мог. – Признаюсь, он мне и самому-то не очень-то нравится.
Что и следовало ожидать от переходного романа. Я понимающе улыбнулся. У меня не было желания спорить. Роман Георгиевич был прав на все сто двадцать пять процентов.
– Вы преувеличиваете его значение, – возразил я. – Вряд ли Стрелкой даже слышал о нём.
– И тем не менее, капля камень точит. – Но это был всего лишь реверанс вежливости в мою сторону, и я приуныл. – А вот второй!.. – Роман Георгиевич сделал паузу, чокнулся с нами по очереди и пригубил портвейн. Манеры у него были царственными и, несомненно, он обладал огромным обаянием, чем сознательно и пользовался. – Второй! Я бы оценил его на пять с плюсом!
И я мгновенно вырос в глазах Аллы Потёмкиной, как Монблан, и услышал небесные колокольчики за спиной, хотя, бьюсь о заклад, мои друзья ничего не сказали ей о моём пристрастии, кроме журналистики, конечно; они и сами не знали, с кем связались. На лице её было написано лёгкое недоумение, а в литературе, я был уверен, она не разбиралась. Что касается суждений Романа Георгиевича, то до меня доходили и более лестные отзывы – даже от моих врагов, которые были куда прямолинейней. Но это не суть дела, всё равно я был и оставался провинциалом, которого при первой возможности объегоривали издательства и ловко щёлкали по носу разные инвалидные журналы.
– Это уже литература! – сказал Роман Георгиевич и с поощрительным выражением пождал губы, приглашая нас подумать над его словами. – Мой вам совет пишите как можно больше и быстрее. Жизнь писателя очень коротка.
– Почему? – не выдержав невнимания к собственной персоне, удивилась Алла Потёмкина.
– Потому что писатель, – живо повернулся он к ней, – как и режиссёр, живёт только тогда, когда его произведения принимают в обществе, а всё остальное время он страдает неизвестностью. Уж поверьте мне, старику, я знаю.
– Роман Георгиевич… – театрально возмутилась Алла Потёмкина, – зачем вы на себя наговариваете?
Позже я узнал, что знаменитый Роман Георгиевич – ну очень дальний её родственник со стороны московской бабушки, и что она на его оселке проверяет всех своих новых знакомых.
– Может быть, для того, чтобы такая женщина, как вы, красивая и умная, подарила мне комплимент, – поднялся Роман Георгиевич. – Ничто так не украшает женщину, как воевавший человек. Желаю вам удачи, – пожал он мне руку, должно быть, приняв нас за любовников. – Думаю, мы ещё увидимся. Что-то мне подсказывает, что просто так такие встречи не происходят.
И я покрылся холодным потом, потому что у меня на языке так и вертелось желание похвастаться моим последним опусом об Андрее Панине. Максимум, что мог сделать, Роман Георгиевич в таком случае, это снисходительно похвалить авансом непрочитанный роман. Слава богу, провидение в очередной раз не дало мне сотворить глупость.
– Ничего не бойся, – сказала Алла Потёмкина, когда мы спаслись бегством. – Я всё поняла.
Честно говоря, я не заметил, когда мы перешли на «ты». Произошло это естественным путём. Однако от её слов у меня по спине пробежал холодок: что именно она имела ввиду под словами: «Я всё поняла»?
Я заметил, как Репины с беспокойством наблюдают за нами с другой стороны стола, уж они-то знали сценарий подобных выходов в свет.
– Ты хоть знаешь, с кем ты общался? – спросил Валентин Репин, когда мы с Аллой Потёмкиной плюхнулись рядом с ними.
– Нет, – с простодушием провинциала ответил я.
Валентин Репин назвал известную фамилию: Испанов, насмешливо наблюдая за моей реакцией.
– Мэтр! – воскликнул я.
И Валентин Репин отвернулся и брезгливо поморщился.
– Я думаю, где я его видел, – удивился я и невольно оглянулся: Роман Георгиевич был занят собеседником справа и одновременно слева, и ничего гениального в нём не было, разве что высокий лоб, делающий его похожим на Эйзенштейна, и разумеется, знаменитый Испановский горб, который уже сотни, если не тысячи раз обыгрывался и в литературе, и в кино, и театре.
– Вот именно! – многозначительно, с сарказмом заметил Валентин Репин. – Вот именно!
– И что теперь?..
Наверное, когда с тобой по-свойски разговаривают такие люди, ты вырастаешь в глазах всех остальных и наживаешь себе кучу врагов. Я не знал, у меня это было первых раз, но именно на это и намекал Валентин Репин.
– Ничего, – в такт модуляции в голосе покачал он головой. – Я с ним в натянутых отношениях. При нём лучше не упоминать моего имени.
– Иначе?.. – спросил я.
– Он тебя забанит на всю оставшуюся жизнь, – со знанием дела поведал он, явно умалчивая что-то нехорошее и тёмное.
– Миша, ты делаешь карьеру, – махнул на мужа Жанна Брынская, нисколько не огорчаясь при этом.
– А-а-а… – кое-что сообразил я и побоялся сглазить робкую удачу.
Мне, как в преферансе, почти что всегда шла непонятная карта: ни то ни сё, ни бэ ни мэ ни кукареку, не поймёшь эту судьбу. Поэтому я с недоверием отнёсся к их словам, включая самого Романа Георгиевича.
– Обязанность у него какая, – подтвердил мои раздумья Валентин Репин, – морочить людям голову!
– Ага, – только и сказал я, всё ещё не представляя работу механизма столичного массмедиа.
В нашей провинции такие явления происходили в гораздо меньших масштабах и не заметны для широкой публики.
– Ну что ты говоришь! Что ты говоришь! – возмутилась Жанна Брынская. – Не слушай его. Испанов просто ищет таланты.
– А мы не ищем?! – ущипнул её Валентин Репин.
– Вы не ищете, – отмахнула от него Жанна Брынская, намекая на творческую несостоятельность мужа.
Валентин Репин надулся, как индюк, но не возразил, Жанна Брынская, как всегда, была права. Алла Потёмкина, глядя на них, тихо посмеивалась, должно быть, она ни раз была свидетелем их размолвок. Признаться, мне захотелось ущипнуть её за ушко, дабы увидеть реакцию и проверить, насколько Алла Потёмкина похожа на мою жену, потому что моя бы жена моментально превратилась бы в кошку, и я не рискнул.
– Это хорошо, – наконец сообразил Валентин Репин. – Раз он тебя приметил, значит, использует.
– В смысле?.. – вздрогнул я.
– Не в этом, конечно, – усмехнулся он, потянувшись за водкой, которую дюже любил. – А в другом. Испанов профи. Он везде ищет смысл.
– Ищет? – поморщился я, потому что плохо себе этот поиск представлял: зачем киношнику я?
Потом я понял, что у каждого киношника своя терминология в жизни. Мой друг Борис Сапожков ничего не искал, ничего этого не знал, а просто погиб в редакции, как солдат на посту.
– Если он тебя приметил, значит, ты ему приглянулся.
Я даже не стал возражать, полагая, что он, как всегда, преувеличивает.
– Ну и дай-то бог, – сказала Жанна Брынская и незаметно пожала руку Алле Потёмкиной, однако, я заметил её жест и подумал, не намекает ли она, что мне пора убираться на вольные хлеба; во всём мне мерещился дурной знак.
И тут я сообразил, что просто блестяще сдал экзамен, что Алла Потёмкина понятия не имела о том, что я ещё и что-то пытаюсь изобразить на бумаге, хотя для неё это не имело большёго значения, и что я принят ко двору окончательно и бесповоротно. По крайней мере, Алла Потёмкина заявила:
– Я хочу предложить тебе должность.
У Жанны Брынской загорелись глаза, а Валентин Репин степенно поправил на переносице очки и тяжко вздохнул: наконец-то я стану не приживальщиком, а гостем, который будет приходить в бутылкой водки, чему я, конечно же, был не против, а только за.
– Гм… – А я грешил на классовое расслоение. Мне стало стыдно.
– У меня освободилась должность директора по маркетингу и рекламе. Пойдёшь?
Глухая тоска сжала моё сердце. Лет двадцать я не ходит ни на какую службу, а жил на телефоне, то бишь Борис Сапожков мне звонил, а я отправлялся в путь-дорогу. В редакции я появлялся только за лаврами и авансом.
– Соглашайся, Мишаня, – слёзно молвил Валентин Репин.
Я понял, что за два года, которые я его не видел, он успел заматереть, и у него испортился характер в сторону меркантилизма, и горы не помогли, и равнины – тоже.
– Это удача! – вторила Жанна Брынская. – Мы к тебе в гости будем ходить!
Только-то?! А как же любовь? А дружба? Что мне было делать? До пенсии висеть у них на шее? Или видеть каждый день, как всё больше хмурится Валентин Репин, оттого что я шастаю по квартире в его любимых тапочках? Возможно, я ошибался. Возможно, он настолько гостеприимен, что всю жизнь продержал бы меня в «моей» комнате, я не знал, мы не разговаривали на эту тему. Тема была табу. Она была скользкой, непонятной и ненужной.
И я естественным образом воскликнул:
– Но я же ничего не понимаю в маркетинге!
– У тебя будет хороший зам, – многозначительно пообещала Алла Потёмкина.
Я помолчал. Зам это, конечно, хорошо, но я не привык ездить на чужой шее.
– Ну, тогда… – беспомощно оглянулся на своих друзей, которым безоговорочно доверял.
– Ура! – воскликнула Жанна Брынская и, недолго думая, как всегда, чмокнула меня в челюсть, потому что до лба не дотянулась, хотя была роста немаленького.
А Валентин Репин оскалился и с явным облегчением пожал мне руку. Потом я понял, что это тоже заговор – очень талантливый, подвести меня под монастырь так, чтобы я не мог отвертеться, бросил бы марать бумагу и занялся бы наконец маркетингом и рекламой.
Алла Потёмкина ярко заулыбалась, и дело выглядело так, словно она приобрела породистого пса, породы ландерьега.
Валентин Репин наконец отыскал среди множеств разномастных бутылок вместо водки старый, добрый арманьяк, и мы выпили за мои успехи. Напиток отдавал лугом и бабочками. А ещё я по глупости решил, что жизнь на ближайшие пару лет удалась.
Глава 2
Юз и рог изобилия
В середине апреля главный редактор, Боря Сапожков, тогда ещё живой и бойкий, с белесыми ресницами под которыми прятались весёлые, серые глаза, разыскал меня на одном из митингов, на которые тогда собирались до пятидесяти тысяч человек, площадь больше не вмещала, и заорал в ухо, словно я был глухой:
– Собирайся!
Он был из тех, о которых говорят, «болтлив, но… по делу». Было у него такое свойство наговаривать идеи, черпал он их, вы не поверите, из разговоров с нами, репортёрами. Раз в неделю мы с ним ходили в клуб «Маршал Жуков» играть в пейнтбол, чувствовали себя бывалыми стрелками, а после игры – пить пиво с раками и фисташками.
– Куда?! – не понял я из-за того, что динамики орали, как оглашенные; и только одно – выдох толпы: «Россия, Россия, Россия!!!» перекрывал их на мгновение, и тогда эхо уносилось прочь – в весеннее, прозрачное небо.
Ведь по моему мнению, всё самое интересное происходило именно здесь: было пару побоищ, на одном из которых пырнули львонациста, здесь мы выбирали себе лидеров, здесь я познакомился со всеми из будущей элиты ДНР. В марте, когда мы выбирали народного губернатора, Павла Губарева, я сорвал себе голосовые связки и месяц хрипел, как тифозник. Поэтому я, что говорится, видел свою роль в том, чтобы донести до читателя с места событий, а не шлындать по окрестностям. Боря Сапожков скорчил самую отвратительную мину, на которую был способен, мол, не занимайся ерундой, не по чину!
– Ты же мой зам?.. – на всякий случай удостоверился он, потому что я давно хотел уйти на какие-то там обильные хлеба, которые мне обещали на телевидение и ещё в паре неформальных каналов, где свободного времени было ещё больше и можно было ещё больше предаваться безделью и лени.
– Ну?.. – решил отвертеться я любым способом, в том числе и не идти на поводу у начальства, потому что Борю Сапожкова иногда заносило: он напрочь не ощущал рабочего момента и не расставлял акцентов, хотя точно знал, что, где и когда произойдёт, словно ему бабка нашёптывала.
– Чего «ну»?! Чего «ну»?! – возмутился он. – Поезжай в Славянск. Там будет жарко!
С началом донбасской революции Борис Сапожков развил бурную деятельность: разогнал редакцию по городам и весям и, как паук в центре паутины, сел ждать новостей.
– Какое «жарко», Боря?! – удивился я. – А здесь? – и едва не потыкал в пальце в многотысячную толпу, что явно было хулой на его местоимения.
Естественно, я ещё тогда не знал, что в конце концов окажусь под Саур-Могилой и что нас охватит такой энтузиазм по одному единственному поводу – мы сбросили украинское иго, что даже появились свои смертники, которые готовы были идти в атаку голой грудью.
– Там, мой друг! Там всё решается! – проорал он мне в ухо, скорчив ещё более ехидную морду, потому что знал нечто такое, чего не знал я, но не считал нужным раскрывать карты; впрочем, я ему доверял. – Так что завтра чтобы был в Славянске, а послезавтра – передашь мне первый репортаж!
– А можно, прямо из вагона? – съязвил я, не уступая в кокетстве.
Будь у него в руках маркер с зелёной краской, он бы запустил бы мне его в лоб и долго бы при этом ржал. Зелёный цвет он почему-то любил больше всех других цветов, потому что наверняка, – не жёлтый и не синий, а на красный у него была отрыжка, не любил он коммунизм, коммунизм и Сталин ещё не утряслись у него в голове.
– Трепло! – живо среагировал Борис Сапожков, и мы побежали на бульвар Пушкина, пока вся эта масса народа не сообразит, что правильнее всего в такую жару – пить пиво.
Рев толпы ещё долго доносился со стороны площади, и душа моя рвалась туда. За потной кружкой Борис Сапожков мне объяснил, что у него есть свой человек в Славянске по фамилии Андрей Мамонтов, что он периодически звонит ему и рассказывает о событиях, но этого мало.
– Он боец, а не журналист, много стреляет, хватка отсутствует.
Я фыркнул:
– А что там?
– Там уже бои идут, сынок, – почему-то шепотом и оглядываясь по сторонам, сообщил Борис Сапожков.
– Да ладно! – не поверил я и невольно оглянулся: вокруг было мирно и солнечно, в сквере напротив играли дети.
В то время я ничего не знал о события на северо-западе. Однако уже осенью мой приятель Владимир Дынник, стал нервно дёргаться, когда его спрашивали об обстрелах железнодорожного вокзала, рядом с которым он жил: «Не попали! Не попали!» На железнодорожный вокзал снаряды залетали весьма регулярно, а рынок так вообще дважды горел, и осколки там гремели по крышам, что твой весенний град, и люди лежали на мостовой с разбитыми головами.
Борис Сапожков так посмотрел на меня, что я вынужден был уныло пообещать:
– Хорошо, хорошо, еду, еду!
– Только не тяни резину, – попросил он, опуская пререкания, ибо давно знал меня. – Найдёшь некого Стрелкова.
– А это кто?
Это было частью моей работы – задавать глупые вопросы, Борис Сапожков привык к ним, но всё равно покривился, словно увидел раздавленного таракана.
– Он там главный. Я тебе черканул письмецо к нему.
– А он тебя знает?
Я раскусил его прежде, чем он открыл рот. Надо было очень хорошо знать Сапожкова, чтобы зря не трястись за тридевять земель и больше доверять своей интуиции.
– Не-а… – красочно ухмыльнулся Борис Сапожков, и глаза его ещё больше повеселели, потому что он был авантюристом и дело своё знал хорошо.
А ещё, он родился в тюрьме. Уж не знаю, за какие грехи родителей. И этот факт наложил на него свой отпечаток: Борис был белесым и неугомонным живчиком предпенсионного возраста, готовым ринуться в любую. авантюру, а я был у него на побегушках и устраивал его во всех отношениях: во-первых, потому что по первому его требованию являлся пил с ним водку, как, впрочем, и другие алкогольные напитки, а во-вторых, потому что по определению не метил на его место, и он это ценил.
– Тогда какой смысл? – удивился я, всё ещё мысля категориями мирного времени и полагая, что до большой крови дело не дойдёт, кишка тонка у всех сторон без исключения; впрочем, мы это вопрос с Борисом Сапожковым не обсуждали, он подразумевался раскрытым сам собой.
– Чтобы тебе свои же не расстреляли, – объяснил он так серьёзно, чтобы я проникнулся важностью момента: мол, кинули на съедение акулам.
Если бы я только представлял, с чем мне предстоит столкнуться.
– Ага! – понял наконец я подоплёку кривляний моего друга.
Да и то верно, у кого из нашей братии был опыт военных репортажей? Ну Чечня, ну Грузия; но двадцать три года под украинским протекторатом, отлучили нас от мест боевых действий, и мы походили на щенков, которые не нюхали пороха и со смертной завистью завидовали репортажам Сладкова и Речкалова.
Мой отец, бывший военный врач, не пережил девяностые, лёг в постель и отказался признавать реальность. Так и умер на третий месяц лежачей забастовки от воспаления лёгких. Мать, которая всю жизнь посвятила себя борьбе за чистоту в квартире, пережила его на полгода.
Я пришёл домой и сказал шутливо ещё в дверях, не подозревая насколько прав:
– Привет, я еду воевать! – Чтобы они в конце концов поняли, что ездить абы куда, кроме меня, никому не положено, опасно.
По квартире были разбросаны дачные вещи. Среди них ходили радостные моя жена и дочка.
– Ну и катись! – среагировала Наташка, сдувая с влажного лба прядь волос. – А мы сезон открываем!
– Сезон?
После слов Бориса Сапожкова у меня включился центр тревоги.
– Мы на дачу едем, папа! – весёл подпрыгнула Варя.
– Собирайся, дочка! – заревновала её ко мне моя жена.
– Наташа, какая дача! Война! – попытался я её вразумить, хотя сам же в свои слова не верил, не слушала она меня, я перестал был для неё авторитетом.
Как все дачи, наша дача в том числе, находилась на окраине, на станции Абакумова, в районе шахты Скочинского. А это двадцать километров от центра, и что там происходило, одному богу известно. Вокруг поля и шахтные копры.
– Вот и воюй. А мы поедем! Правда, Варя?
И спорить было бесполезно. Мы находились в той стадии отчуждения, когда любая логика ставилась тебе же в вину, поэтому я отмолчался: пусть делает, что хочет. К тому времени я смертельно устал от её сцен и придирок, тем более, что не мог понять их природу. Не знаю уж, кто в детстве нашептал моей жене, что мужчины созданы, чтобы ими помыкать, должно быть, это происходило на генном уровне независимо от логики.
– Пап, давай с нами. Там хорошо! – воскликнула дочь.
Господи, как я её любил! Как я нянчил, крохотный, пищащий комочек. Вставал по ночам, чтобы укачать. И жена бурчала: «Все мужья, как мужья, а ты какой-то странный», вроде как она знала других мужей. Впрочем, в те годы мы были молоды, беспечны и счастливы, полагая, что перед нами вся жизнь; и родители были живы, и даже бабушки с дедушками приходили в гости. Если бы только всё это длилось вечность, но жизнь коротка, и мы сами делаем её ещё короче.
– Варя, ты думаешь не о том!
Они докатились с мамой до того, что уже шептались о Вариных женихах. Рано, ревновал я, рано.
– Почему, не о том? – удивилась дочь.
– Потому что на даче сейчас опасно!
Я вдруг некстати вспомнил, что когда Варя узнала, откуда берутся цыплята, то целый год не ела яиц, и никакие уговоры не помогали.
– Тогда поехали с нами!
– Я не могу… Я занят…
Каким я был дураком. Надо было взять лом, топор, вооружиться пистолетами, которых у меня, естественно, не было, всем, чем угодно, и ехать с ними, даже несмотря на то, что одна часть женской половины семьи меня безбожно презирала и я бы хлебнул порцию упреков и нареканий. Но я дал слабину и сбежал в чёртов Славянск.
– Ну, папа…
– Не могу, дочка, не могу!
Она как две капли воды походила на мать, и всегда мне напоминала те прекрасные годы, когда мы, безвинно держались за руки и размахивая портфелями, шагали из школы домой. Это про нас в школе писали на заборах: «Мишка + Наташка = любовь!» Мне казалось, что так будет вечно; однако, поженились мы только в институте. С тех пор утекло так много воды, что память стала терять чувственность, а на смену стал являться разум, который твердил в минуты раздражения: «Ты не спал с ней два года. Зачем она тебе?» «Из-за нашего сентиментального прошлого» – отвечал я. Я, действительно, не мог её бросить. Я привык к ней, к этой бесконечно нервной жизни и другую себе не представлял. Куда девается любовь, никто толком не знает. Эта тайна, которую открывает каждое последующее поколение.
– Он у нас занят! – съязвила Наташа Крылова. – Он кропает новый роман о новой пассии!
Это была неправда. Я не изменял ей все эти два года и до этого – тоже. Я ещё на что-то надеялся, и её величество мужское долготерпение руководило мной все эти годы. Разумеется, женщины возникали на моём горизонте, но наши отношения, если их можно называть таковыми, не переходили платоническую чёрту. Проблема заключалась в том, что Наташа Крылова, независимо от самой себя, сделала мне такую инъекцию от любовных интрижек, что я обходил женщин десятой стороной, полагая, что все они, без исключения, похожи на мою жену. У меня не было иного опыта общения с женщинами, поэтому ни у кого из претенденток не было шансов улечься со мной в постель. Они меня пугали потенциальной наклонностью к болтовне, пошлости и скандалам. Бог его знает, что у них на душе. Ещё одной женщины в своей жизни я не перенёс бы. Я уже знал, что женщины – это не панацея от одиночества. Такого лекарства вообще нет. Хорошо, что у меня была отдушина в виде литература, в ней я сублимировал на все лады. Тем и спасался.
Ранним утром я трясся в электричке «Донецк-Изюм». А в девять с любопытством к новым реалиям сошёл на платформе в Славянске. Никто меня не встретил, хотя Борис Сапожков клятвенно уверял, что позвонит Андрею Мамонтову. Ну да мы не гордые, подумал я.
Перед вокзалом бродила пара патрулей. Вот и вся война. Зря Борис Сапожков тень на плетень навёл, решил я и двинул в центр, плохо представляя, где находится этот самый Стрелков, не расспрашивать же у прохожих, тогда меня точно заметут, и правильно сделают. Поэтому я шёл наобум туда, где улицы шире, а тротуар чище. Таким нехитрым макаром я попал в центр и за голубыми елями нашёл здание районной администрации.
Внутрь меня, естественно, не пустили.
– Кто такой? К кому? – грубо спросил невысокий боец с широченными плечами качка.
– Журналист из Донецка к Стрелкову.
– К Стрелкову? – недоверчив переспросил боец, держа автомат так, как держит мать ребёнка.
– Руки на затылок, ноги на ширину плеч! – приказал второй, высокий, почти с меня ростом. – Выворачивай карманы! А то мы знаем, какие вы журналисты!
Я не стал возражать и поднял руки, но так, чтобы бойцы не думали, что я их боюсь. То, что повыше посмотрел на меня с ненавистью, и вдруг понял, что он уже успел наглядеться всякого и не всякого, и что убить ему человека, как плюнуть на асфальт.
Меня тщательно обыскали, ткнув на всякий случай под ребро стволом. Забрали «никон», письмо, редакционное удостоверение, паспорт и портмоне с деньгами. Бог с ними, подумал я, почему-то решим, что попаду домой уже не на электричке, и деньги мне не понадобятся.
Тот, что пониже и пошире, отнёс мои документы и фотоаппарат в здание. Второй, непонятно зачем, держал меня на мушке, хотя вокруг бродили ещё человек десять с оружием. Так что даже чисто теоретически я сбежать не мог, разве что в виде живой мишени.
Они продержали меня в таком положении около часа. Вернувшийся боец ничего не сказал и, вообще, сделал вид, что не имеет ко мне никакого отношения. В здание входили и выходили люди, и всем им, как я понял, был нужен Стрелков. Некоторые из них принимали меня за шпиона. По крайней мере, один подошёл, посмотрел на меня и сказал:
– Здоровый, джеймс бонд! Вы следите за ним здесь!
– Отойди! – посоветовал ему боец, косясь на него, как кот на мышь.
Наконец позвонили, и меня повели все те же двое, тыча стволом в спину.
– Потише! – поежился я.
– Иди! Иди! – Но тыкать больше на всякий случай не стали.
Мы прошли через фойе с разбитым аквариумом в центре, поднялись на второй этаж и свернули направо. Кабинет Стрелкова находился с тыльной стороны и глядел окнами во двор. Грамотно, подумал я, в случае обстрела, не так опасно.
Я увидел перед собой крайне занятого и нервного человека. Видно, он уже познакомился с моими документами, потому что сказал бойцам:
– Свободны! – а потом обратился ко мне: – Аккредитация есть?
Я замялся:
– Нет…
– Ну а чего вы тогда?! – упрекнул он, хватая то карандаш, то папку.
Я решил, что меня, как минимум, арестуют, а как максимум, расстреляют. Трудно было понять, какие здесь порядки.
– Ефрем! – крикнул Стрелков в приоткрытую дверь. – Юз! – Безрезультатно. – Ю-ю-ю-з-з!!!
Вместо Юза в дверь сунул физиономию один из моих стражей.
– Ефрема найди! – приказал Стрелков.
Наконец раздались торопливые шаги и в комнату вбежал Набатников. У меня глаза полезли на лоб. Я не знал, что он здесь, и вообще, потерял его из вида с начала весны.
– Наконец-то! – сказал Стрелков, не поднимая головы и внимательно изучая пятна на столе. – Где тебя носит?
– Игорь Иванович, я занимался пострадавшими… из Былбасовки.
– Ах, ну да, – выпрямился Стрелков. – Разобрался?
– Так точно. Всех отправил в тыл, кого надо, по больницам.
– Сегодня бандеровцы автобус с местными жителями обстреляли, – пояснил Стрелков, по-прежнему не глядя мне в глаза.
– Мне доложили, что юго-востоке сбили Ми-8, – сказал Ефрем Набатников.
Я потом узнал, что это он самолично сбил вертолёт, только не хотел выпячиваться.
– Вот это хорошо! – оживился Стрелков. – Молодец! Вот человек из Донецка. Сделай ему аккредитацию.
Фраза «сделать аккредитацию» прозвучали просто-таки зловеще. Пытать будут, решил я.
– А чего ему делать, – пожал плечами Ефрем Набатников, глядя на меня безразличными глазами, – я его знаю.
– Тем более, – обрадовался Стрелков. – Забирай и поработай.
Я понял, что меня просто спихивают с рук и что Стрелкову сказать мне нечего за отсутствием ясности в оперативной обстановке, а, может, это было тайной и я рано явился, а Борис Сапожков, как всегда, поспешил. В общем, тысяча причин помешали мне пообщаться с Игорем Ивановичем и составить о нём ясное представление.
– Есть! – лихо ответил Ефрем Набатников и скомандовал мне: – Пошли!
Я вежливо сказал: «До свидания», оглянувшись на Стрелкова и двинулся следом.
– Стойте! – окликнул меня Стрелков. Я замер, покрывшись мурашками. – Документы и аппаратуру заберите, – и пододвинул их мне.
Стрелков посмотрел на меня, я посмотрел на него, и мы друг друга поняли. Я подумал, что не надо делать людей умнее того, чем пророчат обстоятельства, он просто делал своё дело, не заглядывая шибко вперёд.
Это потом его все хаяли, а вначале всё было хорошо, вначале вообще никто ничего не понимал: ну повстанцы, ну добровольцы. А кто их разбудил и организовал? Начинать всегда трудно. Для этого нужен особый тип людей. Вот они и появились: Лето и Шурей, девушки-снайперы. А над всеми стоял – Стрелков.
– Всего доброго, – с облегчением сказал я, забирая свои вещи.
Он не ответил. Письмо Бориса Сапожкова так и сталось лежать в конверте. Видно, пресса Стрелков интересовала в последнюю очередь. Не до этого было – вдалеке всё настойчивей бухало и гремело.
– Здорово! – Ефрем Набатников, который шёл впереди, развернулся и обнял меня за стенами кабинета. – Приятно увидеть своего человека.
Я начал что-то припоминать. Кажется, сразу после того, как установилась первая весенняя погода, Ефрем Набатников позвонил мне прямо из электрички и сообщил, что едет в Славянск. «Воевать?» – спросил я тогда. Но он, похоже, и сам не знал, зачем. Должно быть, с тех пор он и числился на бандеровском сайте «миротворец» в «списках боевиков и наёмников в Донецкой области».
– А Юз кто такой? – спросил я, следуя за ним по гулкому коридору.
– Это мой позывной. Я теперь заместитель Стрелкова. Везёт мне! – он полез за пазуху, вытащил свой талисман – золотой жетон со своими же инициалами Е.Н. и благоговейно поцеловал его.
Он всегда и везде демонстрировал свой талисман, напуская на себя таинственный вид, особенно, когда был пьян, и уверял, что если бы не этот жетон, он бы сейчас с вами или со мной, или ещё с кем-нибудь водку уже не пил бы. «Почему?» – по наивности спрашивали многие. «Потому!» – важно отвечал он, и его можно было объехать разве что только на кривой кобыле, а я понимал, почему: потому что Россия. И кто ближе к ней встанет, тот и главный. Вот какие были поначалу дела. Это потом уже армия появилась, вначале было именно так, кто врос прочнее корнями, тот и главный.
– По каким части? – уточнил я, надеясь, что с тех пор он изменился.
– По всякой! – многозначительно ухмыльнулся Ефрем Набатников.
Я уже знал эту его ухмылку, которая означала, что Ефрем Набатников добился того, чего желал, а честолюбия у него было не занимать, только вот Стрелков не знал об этом, как, впрочем, и о талисмане тоже, иначе бы заставил выкинуть, как демаскирующий элемент. Но Ефрем Набатников его не выкинул бы даже по приказу, к сожалению, он приберёг его для меня.
– Так это про тебя всякое говорили? – вспомнил я разговоры в редакции, не знаю, правда это или нет, о каком-то бесшабашном заместителе Стрелкова, который мотался по фронтам, ходил в разведку, брал языков, и даже, как бывший ракетчик, умудрился сбить два вертолета и один самолёт. – А я думаю, что за Юз, – похвалил я его, – заместитель министра обороны? А это ты, оказывается!
– Так вышло… – простецки опустил глаза Ефрем Набатников, и выдохнув воздух через усы, как морж. Они у него были настоящие, мужицкие, подстриженные вдоль рта, не опущенные вниз, как у гуцулов, а русские – щёточкой. – Я не ожидал, – рассказал он коротко, – как все, дежурил на блокпостах, а потом Стрелков, видно, приметил… – дальше он вообще, перешёл на невнятные шёпот и хотел казаться скромным и незаметным, но я-то знал, что он претенциозен и далеко пойдёт, если повезёт или если вовремя не остановят. Но мне это даже импонировало.
Ефрем Набатников два раза становился миллионером и два раза разорялся только из-за женщин. Первая его жена разбила битой стекло на его любимом джипе, а самого отправила в больницу, отдубасив спящего сковородой. После реанимации он выбил ей передний зуб, разрезал три её соболиные шубы на тоненькие лоскутки, продал аптечный бизнес в Москве, чтобы ни с кем не делиться, и сбежал в Донецк, где до самого начала войны развозил колбасу на «шестисотом», а потом вдруг разбогател. Он был настолько везучий, что однажды выиграл в лотерею два раза за день. Я думаю, что если покопаться в его грязном бельё, то кое-что можно было найти эдакое, но не стал этим заниматься из принципа – плевать. Герой, он и есть герой.
– Ну и хорошо, – приободрил я его, чтобы он больше не оправдывался. – А чего он так? – на правах старого знакомого спросил я.
Ефрем Набатников оживился.
– А сам как думаешь? – Таким незатейливым способом прикрыв спину шефа.
– Понятия не имею, – ответил я безразличным голосом, потому что только начал догадываться о том, что здесь, действительно, происходит.
– Помощи ждём… – сказал Ефрем Набатников, как человек, который мало врёт, и который страшно хочет, чтобы ему поверили.
– А-а-а… – среагировал я, сопоставляя услышанное и уведенное, и злых людей во дворе администрации, и нервничающего Стрелкова. – Наши придут?
Я-то думал, что у них всё на мази: и регулярные части, и танки, и всё такое прочее, вплоть до авиации, об этом, естественно, писать нельзя, а у них ничего, хоть шаром покати. Прав Борис Сапожков, прав. Здесь только всё начинается и держится на добровольцах, на тех, кто, такой злой и нервный, охраняет Стрелкова.
– Придут, – твердо сказал Ефрем Набатников. – Иначе…
Я понял, что это заклятие. И то правда, совсем по-другому прислушался я к зловещим раскатам грома, должны прийти, иначе всё теряет всякий смысл, даже моя поездка. И я понял, почему Стрелков нервничал.
– Иначе дело дрянь, – досказал за него я.
– Об этом никто не говорит вслух, – оглянулся по сторонам Ефрем Набатников, словно нас подслушивали.
Несомненно, он доверял мне, потому что знал давно и потому что водки мы с ним выпили немерено.
– Хорошо, – пообещал я, – опишу только положительные моменты.
Второй раз он поднялся на торговле игрушками, но и разорился, я полагаю, тоже из-за женщины.
– Я бы сказал, – поморщился Ефрем Набатников, – да, материал надо придержать.
– Можно и так, – согласился я, подумав, что Борис Сапожков меня не поймёт, зато укрофашисты обрадуются.
А ещё я подумал, что по-видимому люди здесь из-за новизны ситуации сами ещё не понимают, что можно, а что нельзя и что, в принципе, потом может оказаться для них компроматом.
– Обо мне можешь писать, – скромно сказал Ефрем Набатников. – Я не боюсь, а у других надо спрашивать разрешение.
– Ладно, – кивнул я, изображая слоновью покорность.
Мы вышли из здания районной администрации. Перед видавшем виды «фольксвагене», опираясь на пулемёт, в позе Геракла стоял человек, страшно похожий на молодого лысого Дженсона из «Ментовских войн», и не было монументальней физиономии на всём западном фронте. Я едва запанибратски не полез обниматься, но вовремя осёкся, сообразив, что это не тот Джексон, а страшно на него похожий человек. А может, это и есть Джексон? – ужаснулся я. Уже и актёры сюда подались за ощущениями. А ведь он убивал, догадался я, глядя на его жёсткое лицо, голыми руками, и не очень честно. Как будто само убийство может быть честным. Но тем не менее, человек производил впечатление бывалого и опытного. А ещё он был обвешан оружием, как елочная игрушка: пулемёт, автомат, рожки – на животе, гранаты в нагрудных карманах, огромный штык слева, так, где сердце. Я решил его сфотографировать, но в последний момент передумал, усомнившись в его положительной реакции.
– Познакомься, – сказал Ефрем Набатников, – это Радий Каранда, позывной Чапай.
– Очень приятно, – я пожал протянутую руку.
Радий Каранда почти незаметно поморщился, он не ожидал от меня сугубо гражданского поведения и тем самым возвёл между нами непреодолимую стену презрения ко всему гражданскому, которому не место на войне. Это потом он признал за мной право на индивидуальность, а вначале – относился свысока.
– Мой знакомый журналист из Донецка, – пояснил Ефрем Набатников.
Рука у Радия Каранды оказалась жёсткой, как подмётка. Ого, подумал я, спец. Обычно такое рукопожатие бывает у альпинистов, потому что им нужно крепко держаться за верёвку, но, оказывается, и у спецназовцев, потому что им нужно быстро отрывать головы врагам.
– Тебе тоже нужен позывной, – сказал Ефрем Набатников, усаживаясь в машину.
Разумеется, он всё понял, но не собирался смягчить ситуацию, говоря тем самым: «Ты хотел попасть на фронт? Ты попал. Пеняй на себя!»
– Я же временно, – сказал я, – размещаясь с комфортом на заднем сидении.
Радий Каранда сел рядом с Ефремом Набатниковым, повернулся ко мне и попросил жёстким говорком:
– Братишка, положи пулемёт.
Я взял тяжёлый пулемёт с зелёным магазином и пристроил рядом. Приклад упёрся мне в колено.
– А потом тебя по имени и фамилии начнут вычислять, – назидательно сказал Ефрем Набатников.
– Ну и что? – не понял я.
– Смотри сам.
– Ладно, я подумаю, – согласился я. – Может, Росс?..
– А почему, Росс? – удивлённо сунулся ко мне Ефрем Набатников.
– Ну, Россия, – объяснил я нехотя, боясь показаться сентиментальным.
– Росса у нас нет? – спросил Ефрем Набатников у Радия Каранды.
– Нет, кажется… – согласился, Радий Каранда, вставляя ключ зажигания.
Наверное, Радий Каранда догадывался, что похож на артиста Дмитрия Быковского, и копировал его, а может, даже был его двойником, кто знает.
– Ладно, – разрешил Ефрем Набатников. – Будешь Россом! – Поехали! – скомандовал он.
И мы понеслись по узким улочкам Славянска, причём, почему-то исключительно по «встречке» да ещё и с односторонним движением. При этом Радий Каранда во всю сигналил, ручался чёрным матом и ржал, как конь, когда ему удавалось кого-то напугал до икоты.
Как я понял из их разговоров, мы направлялись на какой-то блокпост, чтобы забрать тяжёлый пулемёт, отбитый накануне у укрофашистов, и перебросить его на более опасный участок, где он был нужнее.
Раскаты грома становились то громче, то тише. Я косился в окон, за которым мелькали бесконечные лесонасаждения и поля.
– С Карачуна бьют, – сказал Ефрем Набатников, посмотрев направо.
Я тоже посмотрел, будто что-то понимал в диспозиции невидимых войск, но за мелькавшими деревьями, ничего не увидел, хотя бухало прилично, земля вздрагивала, как живая. Потом я к этому привык. За два года ко многому привыкаешь, кроме смерти и предательства.
– Ничего, наша «Нона» не сегодня-завтра их накроет, – уверенно сказал Радий Каранда, крутя баранку, как заправский гонщик.
Его тщательно выбритый череп сверкал, словно биллиардный шар.
– Ну да! – согласился с ним Ефрем Набатников.
И я почему-то им поверил, хотя понятия не имел, что такое «Карачун» и «Нона». К вечеру я уже знал, что «Карачун» – это гора в окрестностях Славянска, которую захватили укрофашисты, установив на ней крупнокалиберную батарею; а «Нона» – единственное артиллерийское самоходное стодвадцатимиллиметровое орудие повстанцев, которое вело контрбатарейную борьбу по всему фронту и поэтому было на вес золота, и на неё охотились все силы укрофашистов и не раз объявляли уничтоженной, но она, как Феникс, оживала и давала прикурить фашистам по первое число.
Проехали Семёновку с разбитые кое-где домами, стали пускаться в очень пологую долину, где раскинулась Черевковка, с белой колокольней на склоне.
– Ну где же они? – удивился Ефрем Набатников, крутя головой, когда мы проехали, как я понял, блокпост с поникшим российским флагом, речку, и медленно, словно нехотя, стали подниматься на противоположный склон долины.
Радий Каранда молчал и, знай себе, вцепился в руль. Ефрем Набатников насвистывал бравурный марш, кажется, «Марсельезу». Что касается меня, то я полностью положился на их опытность и везучесть Ефрема Набатникова. Кто здесь воюет, я или они?
– Где они? – снова крутил стриженной головой Ефрем Набатников. – А вот! – и радостно показал на железобетонные блоки на склоне холма.
Мы подкатили бодро, под завывания простуженного мотора. Из-за блокпоста вышел боец, хотя бойцом его трудно было назвать, был он невысоким, вид имел чаморошный. Каска валялась в траве. Даже оружия при бойце не было.
– Где пулемёт? – спросил Ефрем Набатников, высовываясь в окно.
– Какой пулемёт, дядько?
– Чего?.. – крайне удивился Ефрем Набатников и в раздражении полез из машины.
Видно, его ещё никто так не называл. Сейчас он ему врежет, понял, и мне стало жалко повстанца.
– Субординацию не соблюдает, – удивился Радий Каранда.
– Ты что, белены объелся? – встал во весь рост Ефрем Набатников. – Ты как со старшим по званию разговариваешь?!
Я вылез тоже, мне было интересно, как он с ним поступит, хотя погон на Ефреме Набатникове не было и в помине, но, похоже, его все окрест знали.
– Я, дяденька, ничего не бачил, – ответил чаморошный боец, – и никакого пулемета здесь не мае. Я окоп копаю, – сказал он на «о».
– Что?! – выпучил глаза Ефрем Набатников.
И тут я разглядел, что боец держит за спиной гранату РГД-5 с выдернутым кольцом. Держит давно, и видно, держать уже устал. Я хотел сказать об этом Ефрему Набатникову, но не успел. Боец просто швырнул мне её под ноги, как самому здоровому и потом самому страшному, и в следующее мгновение я очутился сидящим на земле, а в руке у Ефрема Набатникова беззвучно дёргался пистолет, и горячие гильзы сыпались мне на голову. Это продолжалось достаточно долго, чтобы я успел перевести взгляд на бойца, а когда перевёл, то обнаружил его корчившимся в луже крови. Это меня очень удивило, хотя я по-прежнему ничего не слышал, словно меня окутала ватная тишина.
Ефрем Набатников подлетел ко мне, как-то странно посмотрел, пошлёпал по щекам, и по его губам я понял, что он спрашивает, живой я или нет.
– Живой… живой… – сказал я, пытаясь подняться, меня повело в сторону.
Ефрем Набатников стал мне помогать подняться, но вдруг завертел головой и снова куда-то пропал. Пришлось мне выкарабкиваться самостоятельно. Меня качало, словно пьяного, и даже вырвало желчью, потому что я с раннего утра ничего не ел.
И вдруг сквозь ватную тишину я начал различать звуки стрельбы. Оказалось, что я её давно слышу, но не обращаю внимание. Стрелял Радий Каранда из того самого пулемёта, который возил на заднем сидении. Он стоял, широко расставив ноги и целился куда-то в вершину холма. Я оглянулся, но никого и ничего не увидел, кроме кукурузы.
Наконец мне удалось подняться. Земля под ногами сделала пол-оборота и остановилась.
– Ложись, блин! – крикнул Ефрем Набатников.
Он стрелял из автомата, прикрываясь железобетонным блоком. Вместо того, чтобы последовать совету, я принялся их снимать. Меня обуяла мысль зафиксировать настоящий бой. Я сфотографировал своим «никоном» мужественное и решительное лицо Ефрема Набатникова в то момент, когда он менял магазин, даже его золотой жетон на цепочке с инициалами Е. Н.; я отщелкал целую серию, затем принялся за Радия Каранду, его жилистые руки и монументальное лицо с большим носом хорошо ложились в кадр.
– Да падай ты в конце концов! – снова закричал Ефрем Набатников.
И тут до меня дошло, что по нам тоже стреляют. Мне даже послышался свист пуль; а стреляли как раз по обе стороны дороги, из кукурузного поля.
Вдруг на гребень холма, словно нехотя, вылез БТР и дёрнул свои хоботом. Дело стало принимать плохой оборот. Наша машина, которая, как я понял, не хотела отныне заводиться, вспыхнула, как стог сена, от неё нехотя пошёл чёрный дым.
– Отходим! – скомандовал Радий Каранда.
В его устах это прозвучало, как: «Бежим!» И мы побежали, по этому самому кукурузному полю, путаясь в молодых побегах, и сразу стали заметны для противника, который развернулся цепью и побежал следом, прикрываемый огнём из БРТра.
Я понял, что мы не добежим даже до Черевковки, перестреляют, как куропаток. Наверное, так бы мы и легли на этом склоне, но из белой колокольни на противоположном склоне долины ударил тот самый тяжёлый пулемёт, за которым мы приехали, и БТР захлебнулся на высокой ноте, а стрельба из автоматов сразу стихла.
Хохоча и зубоскаля, словно подростки, мы добежали до реки, где и столкнулись с нашими, которые, оказывается, нашли тяжелому пулемёту применение.
– Ладно, – сказал Ефрем Набатников, – оставляйте себе, тем более, что всё равно нам его везти не на чем. – И посмотрел на меня: – А тебе, мужик, страшно повезло, иногда РГД-5 взрываются так, что только оглушают. Ты счастливчик, мужик, ты счастливчик!
Потом эта пробежка по кукурузному склону иногда снилась мне: я бегу, бегу, но никуда не добегаю, а меня нагоняют и нагоняют; и тут я просыпаюсь от собственного крика.
***
В одиннадцать часов утра следующего дня Жанна Брынская затормозила на Пресненской набережной и сказала, озабоченно выглядывая в окно:
– Миша, вот здесь, кажется… Я у Аллы только один раз была…
Я тоже задрал голову и тоже прижался к стеклу, но так и не увидел, где кончается зеленоватая стена, уходящая в небо. Где-то там, высоко-высоко, в белесом небе, плыли зимние облака и, должно быть, летали птицы.
– А ты не ошиблась? – я посмотрел на неё, словно домашняя собака, которую выпихивают на улицу – в большой, страшный мир.
Она равнодушно пожала плечами. Веснушки на её лбу в размышлении собрались в жёлтое облачко, и я вспомнил, что лет двадцать назад на каких-то танцульках Валик выиграл приз, познакомившись с ней. Подробности я забыл, они были связаны с его первым неудачным браком и преждевременными родами, теперь его взрослый сын где-то шляется по свету.
– Да нет вроде, – пошла она на попятную, и я понял, что Валику повезло, ибо его Жанна выказывала все признаки зрелой натуры: не злилась, не юлила, а говорила то, что чувствует. – Сейчас я позвоню!
– Не надо, – остановил я её. – Не надо. Дальше я сам.
Башню я приметил ещё когда мы ехали по Третьему транспортному кольцу, рядом с ней – такая же, а за ними – ещё одна, выше, монументальнее и кручёнее. И вообще, весь это район был словно заставлен огромными шахматными фигурами необычной формы. Если бы я знал, что мы направляемся именно сюда, я бы выпрыгнул на ходу, теперь же отступать было поздно: как я буду выглядеть в глазах моих друзей? Как минимум, трусом.
– Иди, иди, она тебя ждёт, – Жанна Брынская наконец сообразила, что я просто морочу ей голову.
Точно сбагрить собрались, огорчился я и спросил, испытывая её терпение:
– С чего ты решила?
– Я знаю, – сделала круглые глаза Жанна Брынская и тяжело вздохнула.
Валентину Репину остаётся только позавидовать, подумал я, потому что его жена имела колоссальную выдержку.
– Точно? – я решил проверить ещё раз.
Зачем мне это всё? – подумал я, памятуя об осколке в лёгком, не сегодня-завтра окочурюсь. Смысла нет. Но какой-то чёртик заставлял меня жить и двигаться дальше.
– Зуб даю! – наконец зашипела она тихо, как змея: – Выметайся, быстро! Быстро! Это она, башня «А», не бойся! – И как мне показалось, когда я вымелся, тайком перекрестила мне спину.
Знает она, подумал я, неловко вылезая из машины со своей аптечной палкой и, преодолевая робость перед всем этим стеклянным великолепием, вошёл в фойе; в бюро пропусков для были заготовлены пластиковая карточка и улыбка администратора на мою полевую форму; я миновал турникет, вошёл в лифт, поднялся на двадцать пятый этаж и приблизился к ещё одному администратору – премиленькой девушке с белой прядью на глазах, и даже рта не успел открыть – оказывается, меня и здесь тоже ждали, и судя по реакции, подробно, в деталях, описали, палку – абсолютно точно. Пока девушка с белой прядью названивала: «Алла Сергеевна!..», я оглянулся, приметил «Аптечный рай», эмблему с чашей и змеёй, скрытые светильники, дающие рассеянные свет, и видеокамеры, разглядывающие меня в упор; мысль о том, что я попал сюда случайно, казалось мне вполне естественной. Я всё ещё ожидал, что появится человек с властно-насмешливым лицом и объяснит мне, дураку, что это обман, шутка, розыгрыш, ничего не поделаешь, так бывает в московской жизни; и я со спокойной душой смоюсь отсюда подальше и даже не обижусь, а главное, останусь самим собой и не буду играть чужую роль и занимать чужое место. Однако вместо этого появилась великолепная Алла Потёмкина, вариант моей жены, только с голубыми глазами, которые в сумраке фойе казались тёмно-синими, и, тряхнув головой, как сноровистая лошадка, игриво сказала девушке с белой прядью:
– Олечка, я его забираю!
– Да, Алла Сергеевна! – обрадовалась до ушей девушка с белой прядью.
Как каково же было моё удивление, стоило Алле Потёмкиной отвернуться, как восторг на лице девушки с белой прядью сменился глухой злобой. Я отметил галочкой: не все так просто в датском королевстве и хотел расспросить об этом саму Аллу Потёмкину, но она моментально расположила меня к себе: было у неё такое свойство характера делать встречное движение души. Со времени последней нашей встречи она подстриглась, и ежик чрезвычайно шёл к её правильным чертам лица и голодным скул. Губы она красила ярко, но не вызывающе, а на макияж потратила часа три, не меньше (уж я-то разбирался), и я был несколько взволнован, потому что выглядела она так, как выглядела моя Наташа Крылова, когда хотела выйти за меня замуж, то есть с теми же самым блестящими, чрезвычайно любопытными глазами и с обезоруживающей улыбкой, только лет на пятнадцать старше. Сердце мое трепыхнулось пару раз, но благополучно вернулось на своё законное место и больше не шалило.
– Михаил Юрьевич, я рада, что вы пришли! – произнесла Алла Потёмкина официальным тоном, даже не взглянув на девушки-администратора. – Пойдёмте! – крепко ухватила меня под руку, мимолётно прижалась плечом, я чувствовал каждый её изящный палец, и повела по бесшумному коридору в пастельных тонах, и я несколько мгновений наблюдал, как мелькают её ноги в строгих, чёрных туфлях и укороченных брюках с пуговицей на тонкой лодыжке. – Жанна звонила и сказала, что вы приехали, – она заглянула мне в лицо, проверяя реакцию, и бедное мой сердце снова сладко трепыхнулось, хотя я ещё помнил Нику Кострову, её стройную фигуру и царственный поворот головы. – Мы сейчас подпишем кое-какие бумаги, а потом… А вот и твой кабинет, – оставила она тайну на высокой ноте и ввела меня в апартаменты.
В приёмной за столом тоже сидела премиленькая девушка, но которая, в отличие от девушки-администратора, прическу имела типа осиного гнезда, волосы русые, а глаза – огромные, словно вишни, взволнованные, пожирающие начальство; к тому же она ещё и вскочила при виде Аллы Потёмкиной. Они здесь все такие, оценил я, держатся за работу руками и зубами.
– Это Вера Кокоткина, ваша секретарь. Будете с ней работать. Вера, познакомься, это Михаил Юрьевич, наш новый директор по рекламе и маркетингу. Это ваш кабинет, Михаил Юрьевич! Табличку мы уже поменяли. (Я не спросил, кто сидел в кабинете до меня и что с ним стало, а со стыдом прочитал свою фамилию Басаргин М. Ю. и должность: директор там чего-то). Напротив, выше по коридору – кабинет вашего заместителя, Леры Алексеевны Плаксиной. Я вас сегодня познакомлю. Сейчас мы пойдём ко мне и подпишем бумаги, чтобы официально оформить наши отношения. – Она насмешливо повела бровью, мол, удивила я тебя? Я проявил сдержанность, хотя моё воображение так и неслось галопом, опережая события, но даже оно ошиблось в своих фантазиях.
Мы прошли в её кабинет, который оказался в конце коридора и огромными окнами смотрел на Москву-реку. Зимнее солнце в лёгкой дымке висело над городом.
– Не много? – удивился я, увидев сумму моей зарплаты в договоре.
Стол в её кабинете напоминал огромный заливной каток. В вазе живые стояли цветы. Кондиционер выдавал точную порцию свежего воздуха.
– Не много, – заверила меня Алла Потёмкина, выглядывая из гардеробной. – Привыкая! Отныне у тебя машина и личный шофёр!
– Спасибо, – ответил я, – и так обойдусь.
– У нас не положено! – отрезала она, появляясь в сапогах и верхней одежде под русский стиль: много-много меха и огромная шапка с бордовыми узорами. – У нас филиалы по всех окрестностям и в соседних областях. Так что тебе, дорогой, придётся поколесить.
– Ничего, я привык, – сказал я, имея ввиду все те дороги, которые увидел за два года войны.
– Отлично! – среагировала она тряхнув головой, как сноровистая лошадка. – На Кутузовской проспекте отныне у тебя пятикомнатная квартира.
Я удивился ещё больше и даже, наверное, забыл закрыть рот:
– И двух хватило бы, – пробормотал я в смущении. – В крайнем случае, у Репиных угол сниму.
– Вот что нравится в тебе, – сказала она по-свойски, – так это твоя провинциальность, – она серебристо рассмеялась, прищурив свои прекрасные голубые глаза, изучая меня, как под микроскопом. – Все твои мысли написаны на твоём лице. Другой ухватился бы и радовался, прикидывая, как он устроился в жизни. А ты?.. – Впрочем, в её голосе чувствовалась гордость за правильно сделанный выбор и женскую прозорливость. – Ну да оботрёшься, – сыронизировала она с тем изыском, который свойственен, я думал, московским бизнес-леди, – твой предшественник проворовался и находится под судом, и если ты станешь даже не таким, как он, а просто, как все, я потеряю к тебе всякий интерес, – добавила она со значением, которое показалось мне смешным, ведь я никогда не бегал ни за должностями, ни за выгодой, но она, разумеется, об этом знать не могла. Об этом не знали даже Репины, они просто считали меня неудачником, но неудачником из своего прошлого, значит, любимым неудачником, которого надо побыстрее устроить на приличную работу и перестать его задарма кормить.
Должно быть, Алла Потёмкина уже хлебнула от яда предательства, подумал я, раз дует на воду. Я не стал обещать, что не подведу её, а просто спросил:
– Почему?
– А потому что такого добра полно и в Москве. Так что учти, я на тебя ставку сделала.
Я не знал, что ответить, приуныв, полагая, что быстренько разделаюсь с делами и вернусь в Королёво, чтобы заняться куда более прозаичным делом: ноутбуком и романом. У меня по сюжету героиня получает травму и попадает к хирургу.
– Так что же ты от меня хочешь? – спросил я.
– Сейчас увидишь! – и, торжествующе поглядывая на меня, позвонила.
Пришла женщина, которая оказалась кассиром, и выдала мне деньги, которые я ещё не заработал, и банковскую карточку, которую я ещё не заслужил. Глупо было отказываться. Я расписался, полагая, что попал в рай, и даже не сумел распихать деньги по карманам.
– Зачем? – спросил я, когда кассир ушла.
Видок у меня был, наверное, ещё тот, потому что Алла Потёмкина улыбнулась и посмотрела в окно, давая мне возможность опомниться.
– Ничего, просто привыкай! – безапелляционно сказала она, оборачиваясь ко мне. – Всё не бери. Здесь много. У тебя в кабинете личный сейф. А насчёт зарплаты, я считаю, ещё и мало, надо ещё нули приписать. – Она взяла ручку и действительно, приписала нолик и расписалась рядом. – Вот ключи! – кинул она; я поймал их на лету. – Просто большие квартиры у нас в этом районе все заняты. Поживёшь пока в этой, а потом что-нибудь подыщем. – А теперь едем по магазинам!
– По каким магазинам? – вовсе пал я духом: жизнь моя кардинально менялась; едва ли я был к этому готов; на сегодня я уже был впечатлен по уши и слегла опьянел от удовольствия.
– Я понимаю, что военная форма красит мужчину, – она с улыбкой показала на меня сверху до низу, то есть до моих изношенных, окопных берец. – Будь моя воля, я бы оставила тебя в ней, чтобы наши дармоеды боялись, но думаю, меня не поймут; у нас фирма, и надо соответствовать. Поехали! Вот тебе ещё кредитка за счёт этой самой фирмы, которую ты так боишься!
Она прошлась по лезвию: если бы я уловил в её голосе хотя бы признак фальши, хотя бы нотку превосходства, ноги бы мои больше здесь не было. Но она сыграла безупречно. И все мои дальнейшие уловки поймать её на двуличии ни к чему не приводили. Она оказалась такой же естественной, как и моя Наташа Крылова. А может быть, – хитрой, я не знал. Мне предстояла ещё разгадать эту тайну. По крайней мере, хитрость была не её коньком, и если она ею пользовалась, то крайне редко и не в отношении меня.
Мы вышли из зелёной башни «А», сели в серебристый «бьюик» и объехали полцентра, перед каждым вторым магазином мужской одежды останавливались, глядели на витрину, и Алла Потёмкина говорила, встряхивая головой, как сноровистая лошадка:
– Нет-т… не то. Поехали дальше.
Хорошо вышколенный шофёр легко трогал с месте тяжелую машину. Мне показалось, что Алле Потёмкиной просто нравилось покачиваться со мной на мягком заднем сидении и как бы невзначай доверительно касаться меня и что-то мило рассказывать.
Зачем она меня покупает? – думал я. Для секса? Исключено. Вон сколько здоровых мужиков, только свистни. Нет, здесь что-то другое. А что именно? – ломал я голову.
Алла Потёмкина молчала и только периодически насмешливо поглядывала на меня, радуясь, как я понимал, моей наивности. И её серые глаза каждый раз заставляли моё бедное сердце подпрыгивать, как на ухабе, когда подвеска разбивается в щепки и тормоза никуда не годятся.
Наконец, проплутав больше трёх часов и вволю насладившись пробками и моим страхами, Алла Потёмкина сказала в районе Лубянки:
– Здесь! Виктор Петрович, остановите! – Она обезоруживающе поведала мне. – Люблю итальянскую моду!
Права выбора я был лишён в априори; и мы вышли, чтобы попасть в потребительский рай из моря стёкла, мрамора и приглушённой музыки. Алла Потёмкина завела меня в мужской отдел на третьем этаже и сказала, отдавая на растерзание молоденьким продавщицам:
– Девочки, помогите моему герою выбрать всё что он закажет, а я – в соседний, – и указала острым ноготком напротив, где виднелись аксессуары чего-то там такого.
В одном соседнем продавалась косметика, в другом – женское бельё. Я тайком отследил, куда она навострила лыжи – разумеется, во второй, витрины которого пестрели от ажурных прелестей. И чего греха таить, это женское бельё крепко засело у меня в голове, на Алле Потёмкиной оно смотрелось беспроигрышно. Ну да все эти эротические фантазии я по привычке тут же выбросил из головы.
Я выбрал тёмно-серый костюм с отливом, на двух пуговицах, и пару чёрных рубашек, к которым подобрал серебристых галстук. На этом мой воображение иссякло. Я просто не представлял, как должен выглядеть директор по маркетингу и рекламе фирмы, у которой, более тридцати пяти сотен аптек и ларьков с годовым оборотом около тридцати миллиардов рублей.
Одна из трёх девушек, с копной русых волос и с фигурой «рюмочка», на карточке которой значилось имя «Инна», приободрила: «У вас потрясающая фигура», чем вошла в принципиальное противоречие с моей женой, которая утверждала, что я неуклюжий дылда. «Она вас обманула», – казалось, заверила меня Инна, глядя на меня такими же глазами, как и продавщица из супермаркета Татьяна Мукосей, словно я задолжал ей сто миллионов рублей и отдавать из принципа не хочу.
У Инны были изумрудные глаза. Я удивился: бывают же такие, как в рекламе или как мультиках. А ещё на правой кисти у неё жила ящерица, положившая морду на изгиб большого пальца. Когда Инна сгибала кулачок, ящерица казалась живой и смотрела оттуда правым глазом, потому что левый всё время умывался язычком.
Инна с энтузиазмом натаскала мне кучу тряпья, которую я не перемерил бы и за год. Пришлось мучиться и любоваться собственным отражением в зеркале, а Инна деликатно заглядывала в щёлочку и спрашивала:
– Ну как вам?..
Признаться, я не без задней мысли, особенно после замечания о «потрясающей фигуре», выпячивал грудь и выходил на арену. Мне нравились женщины с пышными волосами и юными лицами, они внушали мнимую надежду на благополучный исход под названием жизнь. Наверное, я сильно постарел душой на этой проклятой войне, потому что глядел на прелести девушки абсолютно трезвым взглядом и гадал, что она выкинет в следующий момент и на что она способна в постели.
– Ай, как вам идёт! – профессионально ликовала Инна. – Ваша мама одобрит! – Чем заслуживала неодобрительный кивок с моей стороны. Но жеребёнок, к классу которого я отнёс Инну, и ухом не повела. И я понял, что возрастная градация в московского мире очень строгая и ни у кого нет друг к другу ни капли уважения.
Несомненно, она относилась к поколению, которое выросло в памперсах и очень гордилось чистой попкой.
Пришла взыскательная Алла Потёмкина. С подозрением покосилась на жеребёнка Инну и велела принести костюм-тройку с кармашками для часов.
Я сказал:
– Мне это не подходит, я буду смотреться в нём, как приказчик.
– И то верно… – с безразличием в голосе согласилась Алла Потёмкина.
По той же причине я отказался от двубортного с золотыми пуговицами.
– А в этом, как адмирал!
– Да, это перебор, – тоже согласилась Алла Потёмкина, озабоченно покрутила носом и, не глядя на жеребёнка Инну, велела принести что-нибудь «этакое», молодёжное, «с косыми карманами». – Я не знала, что ты такой переборчивый, – похвалила она меня.
Она развеселилась и опять стала походить на мою жену, которая к выбору одежды относилась, как к тяжёлой, но вдохновляющей работе. Моя жена каждые три года обновляла гардероб, раздавая подружкам и приятельницам свои вещи. Иногда я путал её с кем-то из них, правда, без скандалов и сцен ревности, потому что вовремя понимал, что ошибся.
Инна принесла тёмно-синий костюм. Я напялил его и вышел. Алла Потёмкина сделал круглые глаза и удивлённо сказала:
– Ого! – Рот её невольно расползся в ободряющей улыбке. – Я подозревала, что ты будешь на высоте, но чтобы так!..
А Инна за её спиной показала большой палец и на радостях притащила такой же, но фиолетовый, почти чёрный, с едва заметной блестящей полоской. В нем я походил на Джордж Клуни в лучшие его киношные моменты, не хватало только благородной седины. Алла Потёмкина велела завернуть и эту тряпку.
Она не знала одного – я терпеть не мог костюмов и обходился джинсами и куртками, которые занашивал до полусмерти. В крайнем случае, мог износить дорожный пиджак из грубой ткани. Поэтому больше всего мне понравились джинсовая двойка и тёплая куртка с белым воротником в придачу. Даже Алла Потёмкина одобрительно хмыкнула, должно быть, ей импонировали мои длинные ноги из-под неё. Жеребёнок Инна незаметно подмигнула мне и показывая глазами на Аллу Потёмкину, скептически заулыбалась, мол, разбирается, мамочка. Я не ободрил её замашек и снова нахмурил брови. Инна погрустнела, но не больше, чем на мгновение. Я понял, что она, вообще, не могла быть серьёзной и была ещё той ранней штучкой, которая понимала, куда дует ветер. А ветер дул в сторону больших денег и премии за богатого клиента. Шампанского только не подали, поскупились.
Я почувствовал, что Алла Потёмкина сдерживается, чтобы не сделать Инне замечание, а ещё она старалась не давить на меня. Наверное, были у неё такие установки. Опытные женщины всегда знаю, чего хотят, хотя это не гарантирует успех дела.
Потом мы перешли к обуви. Я выбрал четыре пары домашних тапочек для себя и гостей, две пары тёплых полуботинок жёлтого и тёмно-коричневого цветов, и на всякий случай – две пары туфель чёрного цвета. Остальное: галстуки, носовые платки, коробка носков, маек, трусов и всякого другого пошло оптом. В довершении Алла Потёмкина выбрала мне тёмно-синее верблюжье полупальто, канадскую шапку из енота и полосатый, бело-салатный длиннющий шарф для контраста. Ну и дико заревновала к жеребёнку, глаза у неё сделались тёмно-синего цвета, скулы, с прекрасным абрисом, стали ещё суше и не предвещали ничего хорошего, кроме войны на суше и на земле. Я сделал вид, что не заметил ни её фокусов, ни самого жеребёнка в априори. Жеребёнок, между тем, надула губы, но опять же не дольше, чем на мгновение, и корчила дикие рожицы ровно до тех пор, пока Алла Потёмкина случайно не установила этот факт в одном из многочисленных зеркал отдела, и едва сдержалась, дабы не закатить грандиозный скандал и не лишить отдел праведных чаевых. После этого жеребёнок сдулась, как проткнутая игрушка.
– Кажется… всё! – заторопилась Алла Потёмкина, окидывая хозяйским взглядом кучу пакетов. – Ах, нет! – утёрла нос жеребёнку, жестом фокусника явила на свет божий откуда-то из-за шторы витую итальянскую трость тонкой работы.
Оказывается, вот за чем она бегала в бакалею. Я был потрясён. В моём тесте на профпригодность не было такой графы, потому что женщины не делали мне подарков, кроме жены на день рождения в виде привычных носков и одеколона для бритья.
– Ты меня разбалуешь, – сказал я невольно, ощущая, что жеребёнок Инна, в свою очередь, готова испепелить Аллу Потёмкину взглядом своих мультяшных глаз в опушке макияжа и килограмма туши.
– Надеюсь, это произойдёт не быстрее, чем ты опомнишься, – многозначительно сказала Алла Потёмкина, и ввела меня в лёгком недоумение, что, надеюсь, тоже было частью её тайной стратегии.
Мы едва загрузились. Трижды возвращались за покупками. Нам помогали Виктор Петрович и жеребёнок Инна. На прощание она сунула мне в карман записку. Я весело вертел итальянскую трость и в новом тёмно-синем костюме походил на лондонского денди; по крайней мере, я так себе его представлял.
– На сегодня твой рабочий день окончен, – сказала Алла Потёмкина, чтобы охладить мой пыл в отношении девушки Инны, и велела везти на новую квартиру. – Завтра полдесятого за тобой придёт машина, – сказала она, всё ещё не привыкнув к моему новому обличию, и косясь на меня, как на манекен в витрине.
Всё же одежда сильно меняет внешность человека: то я был никем – вояка с большой дороги, а теперь – почти что московский джентльменом.
Странная эта штука, жизнь, подумал я, ничего не обещает, но держит сильнее любого капкана. И расслабился, хотя, конечно же, гадал, останется ли она со мной на ночь или жеребёнок Инна напрочь испортила ей настроение?
Не осталась, и в этой ситуации весьма походила на мою жену, которая была очень строга и терпелива. Если бы только Алла Потёмкина знала, что это большущий минус, а не маленький плюс для тридцатисемилетнего мужчины, то подарила бы мне хоть какую-то надежду, впрочем, мне было всё равно. Прошлась по квартире, цокая каблуками. Ни намёков взглядом, ни фривольностей в жестах. Строгим взглядом клинера оценила качество уборки, даже провела пальчиком в поисках пылинки. Я тащился следом, как хвостик, таращась на обстановку комнат, похожую на стерильную операционную: минимализм и конструктивизм в объятьях друг друга. Несомненно, что квартиру даже обработали антисептиком. В зале Алла Потёмкина полюбовалась сквозь французские окна на голубые огни «Сити».
– Красиво! – искренне сказал я.
– А я не люблю, – вдруг ответила она.
– Почему? – удивился я.
– Я почти родилась здесь. Здесь жила моя бабушка, здесь были парки, скверы и кофейни. Потом всё снесли и Москву окончательно испоганили.
– Всё равно красиво, – сказал я, глядя на подсвеченные небоскребы.
Москва – город молодых, я это сразу понял. Даже я для неё был уже старый.
– Торчат, как мёртвые зубы. Впрочем, тебе понравится, – намекнула она не понятно на что и ушла, оставив в стерильной чистоте лёгкий запах дорогих духов.
Главное, подумал я, что я не вызываю у неё отвращение.
Я не рискнул сделать заход. Я, вообще, не знал, нужен ли я ей в качестве мужчины, хотя порой её синие глаза многозначительно задерживались на вашем покорном слуге. И мне страшно захотелось выпить. Однако бар в кабинете, где помимо его находились стол на железных ножках, кожаное кресло с высокой спинкой к нему, диван и торшер в виде зеркальной гильзы, был пуст, а в холодильнике на кухне, стилизованном под гильотину – шаром покати. Да-а… хороший приёмчик, укорил я неизвестно кого и поехал было по старой памяти к Репиным поживиться, но с огорчением вспомнил, что Валик до двадцати пропадает на «Мосфильме», а Жанна Брынская – в своей аптеке. Сбагрили всё-таки котёнка, подумал я, и мне стало одиноко.
Потом я спохватился: у меня же у самого куча денег, карточка с кэшбэком в придачу и ещё одна непонятного назначения. Поэтому я с превеликим удовольствием оделся во всё новое, джинсовое, на ноги – жёлтые фасонные полуботинки на толстенной подошве, на голову – енотовую шапку, рассовал по карманам банкноты, вышел, чувствуя себя жирафом в лапсердаке, и пошёл искать выпивку. Мне захотелось новизны чувств и приключений. Но вместо этого я увидел странный район – ни одного супермаркета, в которым я привык к маленьких городках, какие-то забегаловки, ларьки в подворотнях, где торговали пивом и «твиксами», салоны связи, кофейни, парикмахерские, даже хлеба купить было негде, и только на Большой Дорогомиловской я нашёл более-менее крупный магазин – «Магнолия», где безостановочно звучала двенадцатая песня «Наутилуса Помпилиуса», а ведь прошло всего-навсего каких-нибудь тридцать шесть лет. Мастер! – так время выносит мозги, и так рождаются легенды.
Глава 3
Жеребёнок
Я так долго не имел больших денег, что мне захотелось тут же все их потратить. Пришлось взять две тележки, которые я забил деликатесами и выпивкой по края, так что стало сыпаться. Взял бы третью, но не знал, куда девать трость. Кроме этого я купил дорогой портмоне, дорогой айфон, ещё более дорогие армейские часы с ярко-синим циферблатом (я питал слабость к часам такого цвета), в корпусе из вольфрамовой стали, на браслете из металла, которые, кроме всего прочего, продавались в чемоданчике из красного дерева с гравировкой на золотой пластине; супер-пупер какую-то экзотическо-электрическую бритву, которой можно было бриться под душем; и огромный, просто громадный, пакет косметики, обклеенный стикерами. Расплатился я карточкой, вывез всё это добро на тротуар. Поймал такси, погрузился и поехал домой, едва не забыв на обочине свою итальянскую трость.
Ещё полчаса я носил добро в лифт, загружал необъятный холодильник и, как мальчишка, радовался красивым часам и бритве; косметику я даже не стал доставать из пакета, а так и отнёс её в ванную; часы оказались такими массивными, что при случае ими можно было убить укрофашиста; потом наступила реакция: мне срочно нужен был напарник. Я мог бы напиться в одиночестве, но это было бы уже откровенным свинством, я не хотел погружаться в прошлое, обычно это кончалось тем, что у меня начиналось посттравматическое расстройство – я мог валяться сутками, ничего не делая, тогда хоть вой на луну, всё равно не поможет, процесс мог тянуться неделями и месяцами, нужны были антидепрессанты, а я их уже целое ведро выпил. Легче было не переходить Рубикон.
И тут я вспомнил о жеребёнке Инне с её изумрудно-мультяшными глазами и позвонил ей без всякой надежды на удачу, полагая, что безысходность даёт мне право на маленькую радость в жизни – вдруг девочка настоящая, а не магазинный шпунтик, помешанный на работе. За окном уже серел зимний московский вечер, редкие снежинки пролетали перед стеклом. Вдали ярко горели огни «Сити», кабинетные винтики и шпунтики которого пыхтели над добыванием денег до темна.
Однако, оказалось, она только и ждала моего звонка. Через полчаса консьержка сообщила профессионально-милым голосом о молодой особе «в белых сапогах и серебристой шубке», которая «рвётся к вам в гости». Я подтвердил её притязания, должно быть, она неслась, как пуля, вышел и заплатил за такси, осчастливив на всякий случай консьержу пятьюстами рублями. А жеребёнок, минуя все стадии знакомства, первым делом, повисла у меня на шее и, одарив крайне чувственным поцелуем, сбежала, кокетливо роняя шубку, перчатки, белейшие сапоги на дичайшей шпильке, которые так поразили консьержку, кажется, в спальни, или в одну из них, их было две, на выбор, а я отправился на кухню, чтобы откупорить бутылку шампанского и одновременно разлить арманьяк в хрустальные рюмки, которые обнаружил в серванте, в большой комнате с красным персидским ковром во весь пол.
Она звонко крикнула:
– Я сейчас!
И подалась в ванную; я услышал, как льётся вода, и едва удержался, чтобы не потереть жеребёнку спинку и не подать полотенце.
– Не торопись, – ответил я, собираясь с мыслями, ибо это была целая проблема для меня – моментально изменить свой образ жизни, потому что я привык к аскетизму. Но, видно, настало такое время, когда ты пересматриваешь свою жизнь и оцениваешь её по-новому после окопов и войны. И я думал, что она, эта жизнь, у меня не удалась. Слишком много в ней было потерь, особенно в последние два года; и едва с такой реальностью не вернулся в унылое состояние души, однако, вовремя остановившись над пропастью, чтобы влить в себя пару рюмок арманьяка, иначе сегодняшний вечер мог закончится, не начавшись.
Я успел нарезать французский окорок «жамбон» – с ярко-красной корочкой и с тонким слоем жира, плебейские бочковые корнишоны и чёрные «бородинский» хлеб, посыпанный тмином, о котором мечтал полдня, как только Алла Потёмкина сообщила о пятикомнатной квартире. Надо было быть настойчивей, но я не решился. Интересно, как бы она среагировала? Обмишуриться раньше времени тоже не входило в мои планы; так что в моём лице она нашла достойного противника по части тактики и стратегии.
Я открыл коробку шоколадных конфет и вспомнил, что в детстве обожал их до трясучки, и в Боярке, в санатории для детей военных, воровал их у Вовки Ефремова, который умел лепить из пластилина чудные фигурки и даже «слепил» оборону Брестской крепости. Я наполнил вазочки мандаринами, апельсинами и виноградом. Я вскрыл килограммовую банку осетровой икры и переложил сливочное масло в маслёнку, чтобы оно стало мягким. Я порезал сёмгу и посыпал её свежей петрушкой. Я разогрел в микроволновке мясо камчатского краба и разложил на две порции. Я бы ещё что-нибудь сделал, но устал ждать, и, чего греха таить, попробовал ещё коньяка «сараджишвили» десятилетней выдержки, и нашёл, что он даже совсем не так плох, как казалось. Я любил отечественные коньяки, они были настоящими мужскими напитками, а не слабой водичкой типа хвалённого «наполеона».
Инна наконец явилась в белом махровом халате, босиком, тоненькая, изящная, соблазнительная, как стаканчик итальянского мороженого, и капризно спросила, окинув стол изумрудным взором:
– А помидоров свежих нет?
Если бы она знала, что свежими помидорами меня удивить невозможно, ибо на Донбассе помидоры – продукт повсеместный и круглогодичный.
– Сейчас сбегаю, – сыронизировал я.
– Ладно, ладно… – смилостивилась она, засовывая себе в рот обеими руками всего понемногу. – Зато огурцов навалом! Мамочка подарила тебе квартиру? – оглянулась она на стены, на которых, надо отдать должное вкусу устроителей, даже висели картины современных художников: «Арбат в дожде» или «Жёлтый переулок под красными крышами», по-моему, чудовищная бульварная копиистика.
– Это служебная, – отрёкся я, чтобы не казаться снобом и чтобы не забыть об окопах, хотя жеребёнку было всё равно, как, впрочем, любой другой женщине, окажись она на её месте.
Я чувствовал себя временщиком, человеком, который рано или поздно должен вернуться к серьёзному делу, а не прозябать на московских палатях.
– Служебная! Фу! – Она состроила дивную мордашку, что означало и восторг, и презрение одновременно. – У тебя отдельные душевая и ванная! – воскликнула она с осуждением.
– Я не знал, – покраснел я.
– Иди ты! – не поверила она и сделала глупое лицо, которое чрезвычайно шло ей. Чёрная икринка повисла у неё на губе. И мне нравилось, что в ближайшие несколько дней жеребёнок будет послушная и лояльна, а потом, видно будет.
– Серьёзно, – сказал я, – я только что въехал. А где ты халат нашла?
Я специально делал жизнь простой и понятной, чтобы потом не сожалеть ни о чём, ведь прошлое безжалостно и если выдаёт что-то авансом, то требует потом стократ.
– В спальне.
– Да? – удивился я.
Это тоже было для меня новостью. А вдруг Алла Потёмкина оставила его для себя? То-то будет скандал. Но мне было наплевать, ведь я здесь временно во всех отношениях: и смерть под ножом хирурга, или – на поле боя, какая разница.
– А твоя мамочка не приревнует? – в глазах у жеребёнка плавал смех юности и беспечности, когда тебе всё прощается и сам ты всё ещё способен прощать.
Я подумал, что не имею никаких обязательств перед Аллой Потёмкиной, и совесть меня абсолютно чиста после шестнадцати лет супружеской жизни. Наташка Крылова вышла за меня замуж и автоматически получила право мною помыкать, с тех пор ни одной из женщин я принципиально не позволял это делать, хотя знал, что в семейной жизни надо уметь договариваться, но почему-то делал это через пень-колоду. То количество сил, которое я потратил на жену, вполне хватило бы на маленькую термоядерную войну на Ближнем Востоке. Больше у меня ни на что сил не было. И тем не менее, даже лет через десять, приходя на свидании с ней, я каждый раз удивлялся, как она идёт мне навстречу с грациозностью лани, выставляя вперёд то правую, то левую ногу, словно модель, и её глаза сверкают, подобно маяку в темноте, а копна блестящих, коричневых волос колышется в такт движению, и мне всякий раз хотелось оглянуться, потому что казалось, что всё это великолепие предназначено не мне, а ком-то другому у меня за спиной; так я любил её.
– Не думаю, – сказал я не очень уверенно, полагая, что о жеребёнке Алле Потёмкиной лучше даже не подозревать и что осторожности ради надо стереть в айфоне её номер.
Заметив мой интерес к её тату, она сказала с бравадой:
– Я ещё не придумала, что на левой нарисовать. – И добавила. – Я знала, что ты мне позвонишь! – и прыгнула ко мне на колени.
Я едва не кончил. Пахло от неё молочным щенячьим запахом, который я приметил ещё в магазине. Этот запах мне напоминал о детстве: мы жили на севере, я ходил на сеновал, где собака Розка принесла выводок щенков. Я жевал конфеты «золотой ключик» и выманивал ими щенков из норы. Так вот, жеребёнок пахла совсем точно так же, как те щенки. Одного из них я взял домой и назвал Рексом.
– Ничего ты не знала, – сказал я так, что она поморщилась. – Я сам не знал, что позвоню.
– Я тебе не верю, – самоуверенно возразила она, в упор глядя мне в глаза. – Я сразу тебя приметила. Выглядишь ты монументально! Лицо у тебя такое…
– Какое? – мне сделалось смешно, и спросил я на всякий случай, семимильными шагами заполняя в самолюбии всё те пробелы, которые со школьной скамьи культивировала во мне моя жена, хотя я её любил и люблю до сих пор. Просто другого в этом прошлом нет и не было, и ничего изменить было нельзя.
– Такое… в общем, человека, которому нечего терять. Люська Митрохина к тебе побоялась подойти. А я – нет! Вот я какая!
– Смелая! – похвалили я её, потянувшись за шампанским.
Ножка у жеребёнка была маленькая, аккуратная, с золотым маникюром. И вообще, она больше тяготела к породистости, только весёлый курносый носик подвёл. Я её захотел ещё в магазине, но сдерживался по суровой, мужской привычке.
– А ещё у тебя в голосе камушки перекатываются, – сообщила она, задохнувшись от возбуждения.
Дались им эти камушки, подумал я и сказал:
– Не усложняй жизнь. Помогай лучше!
Она потянулась за бокалами, в разрезе халата я увидел её грудь с тёмными сосками, и горло стиснул обруч. Мы выпили, и больше я терпеть не мог. Я поднял её. Она охнула, глаза её расширились, словно от удивления. Фужер упал на пол и покатился под ноги. Я перешагнул и фужер, и коридорчик; в ближайшей спальне оказалась широченная кровать и огромной пуховое одеяло, в которое мы рухнули, как в безвременье.
Это было не то. Суррогат. Ширпотреб. Эрзац. Другие запахи, другие звуки, всё показалось мне ложным. Но на фоне многолетнего воздержания, вполне можно было принять за любовь. Я не стал привередничать и отключил память, нашёл тайный тумблер, который не позволял мне думать о прошлом. В моём положении теперь это было роскошью. И чем больше я находился без памяти, тем было лучше. Таков был мой гениальный план беглеца.
Потом, когда за окнами уже стемнело, а часы на тумбочке показывали час пятнадцать ночи, потом, когда мы разворошили идеальное ложе и искусали подушки, когда наполнили своим дыханием и нашими запахами стерильную атмосферу спальни, мы с превеликим трудом вернулись в реальность, и я понял, что суррогат дополнился ещё и профессионализмом. Только я не знал, может, это московский шарм? Но жеребёнок была то ли уставшей, то ли уже кем-то объезженной не далее, как сутки назад. Ну да бог с ней, решил я, отдав на откуп жеребёнку её привычки. Что я, жениться собрался? – подумал я. Может, она не добирает восторга? А может, это её здравый, московский стандарт? И не стал привередничать, не в моём положении привередничать: красивая, весёлая девушка пришла развлечься. Бог с ней. Будь великодушным, и гори оно всё синим пламенем, плюнул я, полагая, что лучше уже не будет, что надо начать новую жизнь, и пересилил себя в том смысле, что надо ещё поглядеть, что из этого всего выйдет.
Мы вернулись на кухню, весёлые и голодные, как зверьки, и уничтожили всё, что находилось на столе и частично в холодильнике.
В госпитале я долго привыкал к медленному течению жизни. Я до сих пор испытываю наслаждение от размеренности времени и знаю, что за закатом обязательно наступит рассвет. На войне ты в этом не уверен, на войне твои мысли занимают сотни обыденных вещей. Ты живёшь от одной мысли к другой, ты не ждёшь завтра. Оно может предстать в виде разных образов или действий, но абсолютно не так, как ты о нём думаешь. Завтра может также и не наступить. Смерть – это только мгновение. Хуже так, как со мной: застрять в безвременье, как над пропастью, и мучаешься прошлым, словно несварением в желудке.
– Ты был на войне? – спросила она, не таясь, вытирая руки о халат.
Я понял, что она имеет ввиду шрамы, о которых я только что подумал, ведь они тоже знаки времени, только оставленные на твоём теле.
– На какой? – решил я узнать, разбирается ли она в географии.
Я забыл, кто я такой и что здесь делаю. Мне хорошо было с жеребёнком Инной, и я не хотел вспоминать безжалостное прошлое, которое кромсает всех без разбору.
– В Сирии? – спросила она наивно.
– Ха-ха-ха! – я услышал собственный смех. – Нет, что там делать? – и запахнул халат (в шкафу их была целая дюжина), чтобы она понапрасну не пялилась на то розовое безобразие, которое разукрасило моё тело.
– А где? – удивилась она.
Странно, что она, вообще, задала такой вопрос. Впрочем, опыта по этой части у меня не было. Так глубоко в мою жизнь никто не заглядывал, потому что я мало кому был интересен.
– Ближе, – сказал я. – Гораздо ближе, – потянулся я за коньяком, пряча глаза, чтобы не обидеть её жёсткостью, потому что я начал твердеть как эпоксидка, а ещё потому что война – это не тема для откровений и любовных разговоров.
Я не хотел, чтобы она касалась моего прошлого. Оно ещё болело. Это было моё личное прошлое, я даже ни с кем не мог его разделить, чтобы было не так муторно. Я знал, что в жизни ты никому не нужен, что интерес к тебе носит временный характер, что люди одиноки и себялюбивы, приходят и уходят, когда им вздумается. Даже Ника Кострова не прошла этот тест, а ведь, честно говоря, я надеялся на неё. Но она не появилась, и я всё время вспоминал её.
– А-а-а… – не в такт протянула жеребёнок.
– Тебе сколько лет? – спросил я.
– Девятнадцать, – отозвалась она.
Жаль, что Варя не дожила, подумал я и затолкал горечь поглубже, не давая ей, как скользкой пружине, вытолкать меня наружу, потому что могла начаться спонтанная реакция с алкоголем и моим сознанием.
Я вдруг понял, что мало знал дочь, что её время текло параллельно моему времени и пересекалось с моим лишь отчасти, в последние годы всё реже и реже. Ей было бы сейчас семнадцать с половиной лет, подумал я и поискал взглядом арманьяк, мою отдушину.
– Так ты оттуда… – догадалась жеребёнок с той милой непосредственностью, когда разгадывают этикетку на бутылке виски, чтобы понять, что за гадость ты будешь пить ближайшие полчаса, хотя в следующее мгновение мультяшные глаза у неё стали впервые серьезными, как у пай-девочки из приличного московского общества.
Но я всё равно не поверил ей, я не верил кружевам и бантикам, помадкам и духам, я просто сделал ей снисхождение.
– Оттуда, – подтвердил я, ожидая всего, что угодно, испуга, вплоть до истерии, вдруг я беглый укрофашист?
Она меня крайне удивила: вдруг подалась вперёд, прижалась так, что её пышные волосы упали мне на грудь, и сказала:
– Я тебя люблю!
Боже мой, ужаснулся я, потому что в душе, на самом её дне, была пустота смертельно уставшего человека. Я не был готов к любви, я не верил в неё. Любовь для меня сочеталась с обманом и манипуляцией под её соусом; любовь была роскошью, в отличие от материальной роскоши, я позволить себе её не мог. За любовь надо было страдать и очень дорого платить, её надо было беречь и холить, а у меня не было сил даже на ответную реакцию.
– Почему ты молчишь? – спросила она и поставила меня в положение, когда я должен был за неё отвечать, а я не хотел ни за кого отвечать; мне давно не нравилось это пустое занятие.
– Надо что-то сказать? – спросил я, скосившись на неё.
– Что-нибудь для приличия, – подсказала она, и глаза у неё обиженно заблестели и сделались малахитовыми.
Я подумал, что если начну объяснять, то выйдет по-идиотски глупо. Нельзя рассказать всю жизнь за три минуты, жеребёнок обидится и не поверит; она и так обиделась, надула, как моя Варя, губы.
– Дай мне прийти в себя, – попросил я через силу, потому что хотел, чтобы она сама догадалась, что я переживаю. – Я ещё не очухался.
Она всё поняла отчасти:
– Там было страшно?..
Это была не любовь; это была жалость; я это сразу понял и даже не расстроился.
– Там было всё, как в обыденной жизни, только ещё убивали, – сказал я. Не скажешь же ей, что ты, кроме всего прочего, искал свой предел прочности или смерть, но так ничего и не нашёл. Кому это интересно? – Давай, лучше выпьем, – предложил я, – и пойдём спать.
– Давай, – тряхнула она головой, и её волосы, такие густые и прекрасные, что казались неземными, разлетелись во все стороны.
И мы допили шампанское и пошли любить друг друга, и досыпать.
Ночью мне приснился бой в тот момент, когда завалило Лося. Сосны от крупнокалиберной артиллерии ломались, как спички, и одно из них прямехонько упала в окоп, где он прятался. Я проснулся от собственного крика, потому что рывком поднял ствол, увидел Лося со сломанной спиной, глядящего на меня одним глазом, а вытащить его не смог, элементарно не хватило сил; потом это стало моей непреходящей виной, которая являлась когда ей захочется, без расписания и порядка. Несколько секунд я пялился в темноту, пока не сообразил, где нахожусь, нащупал голое плечо, сообразил, что это Инна-жеребёнок, прелестное дитя природы, созданное для удовольствия, и снова уснул с почти идеальным ощущением счастья, оттого, что я в постели с прекрасной девушкой и никуда не надо бежать и не надо прятаться, а можно спокойно дожить до утра и тупо отправиться на тупую работу.
А утром меня, действительно, разбудил домофон. Я прошлёпал в коридор. Хороший алкоголь, даром что хороший, не дал тяжёлого похмелья, и я чувствовал себя вполне сносно, чему был удивлён, обычно, когда я мешал разные напитки или пил суррогат, на душе бывало тяжело и муторно.
– Сколько у меня времени? – спросил я, продирая глаза.
– Ровно пятнадцать минут, – вежливо ответил шофёр, вертя кудлатой головой.
Я подождал в надежде, что он добавит слово «сэр», но он не добавил. И я кинулся бриться, умываться и чистить зубы. Я не хотел подвести Аллу Потёмкину в первый же рабочий день. Она сделал на меня ставку, а это обязывало.
– Ты за всю ночь ни разу не засмеялся, – жеребёнок беззастенчиво щурилась от яркого света, одной рукой целомудренно прикрывая грудь с розовыми сосками, а другой откидывая со лба густые, жёсткие волосы, которые мне так нравились.
– Извини, – пробурчал я, полоща рот, и краем поглядывая на то, что было у неё ниже пояса.
Попробуйте удержаться. Вряд ли у вас получится. У меня никогда не получалось.
– А можно мне с тобой?
– Нет, нельзя! – отрезал я, ничего не собираясь объяснять и теперь уже в открытую косясь на её лобок со стрижкой «рюмочка», о края которой я, чего греха таить, изрядно исколол себе язык, но только сейчас заметил это. – Я тебе оставлю ключи, будешь уходить, закроешь дверь. А деньги на такси на комоде в прихожей.
– Вот ещё! – возмутилась она сонно. – Что я, проститутка?! А это…
Только теперь я обратил внимание, что некоторые мысли она выражала одними и теми же общими фразами. Я посмотрел на неё с любопытством и тут же простил ей симптом Эллочки-людоедки, ибо у неё было неоспоримое преимущество перед другими женщинами – молодое и красивое, а главное, доступное тело, которое меня страшно влекло.
Ещё в госпитале я понял, что бесконечно долго можно глядеть на три вещи: на дождь за окном, на сериал «Кухня» и на замкомроты Дорофеева, у которого был нервный тик. Но оказывается, что точно с таким же удовольствием можно пялиться на голую девушку, которая смотрит на вас влюблёнными глазами.
– Ну как хочешь. Я тебе позвоню, – сказал я в страшном смятении, стараясь быть серьёзным и пытаясь обойти её, чтобы надеть брюки и отправиться на эту чёртову работу.
– И это всё?! – удивилась она, загораживая мне выход и просовывая божественно гладкую ногу между моими безобразно волосатыми ногами, которых я стыдился.
Я почувствовал влагу на своей ноге, я почувствовал, какие острые у неё соски, а запах такой сногсшибательный, что голова пошла кругом, и ей богу, остался бы. Что ещё нужно для счастья, кроме любви голой девушки? Но надо было идти отрабатывать всё то великолепие, в которое я вляпался.
– Я же оставил тебе ключи?! Оставил! Захочешь, придёшь! Не захочешь, кинешь в ящик!
– Какой ты всё-таки гадкий! – сказала она с любовное истомой и убрала ногу. – Мог бы и подвезти!
Её последний взгляд едва не свали меня в нокаут. Я едва не сдался, не расслабился, не растёкся медузой под её ногами. Но я был мудр и опытен, я знал, что за всё надо платить, даже если ты виноват косвенно, и вспомнил свою жену и её нелепую смерть, и вовремя остановился: надо было предстать перед прекрасными очами Аллы Потёмкиной и меньше рефлексировать, а лучше вообще не думать.
– Не могу, – всё-таки устоял я. – Через полчаса все будут знать, что я в первую же ночь привёл к себе девицу. То-то кое у кого будет радости.
– У мамочки? – догадалась она снисходительно, с соответствующими нотками в голосе, мол, беги виляй хвостом, но я уже оправился и не дал ей больше возможности вертеть мной.
– Не знаю, – покривился я за свой длинный язык, ибо не желал ничего плохого Алле Потёмкиной, тем более, что она страшно походила на мою жену.
– Ну и хорошо! – повела Инна-жеребёнок, как кошка, изумрудными глазами. – Какое кому собачье дело?!
– Вот когда куплю свою машину, тогда и буду катать, – пообещал я опрометчиво.
– Когда-нибудь… кого-нибудь… другого… – обиженно бросила она нараспев, удаляясь на цыпочках в спальню, потому что пол был холодным.
Я понял, что она знает жизнь и уже вкусила от её прелестей. Но мне уже было не до пререканий, хотя её тонкий силуэт, с безупречной формой ягодиц и копной русых, жёстких волос весь следующий день неотлучно преследовал меня и мешал сосредоточиться.
Одеваясь на ходу, я успел ещё побрызгаться дезодорантом и помазать морду какой-то дрянью «после бритья», которую мне всучил приставучий продавец косметики в магазине «Магнолия», и выскочил из квартиры.
Я и правда подумал ночью о собственной машине, а конкретизировал мысль уже утром. Мне нравились маленькие, верткие вездеходы; я вдруг стал мечтать о летнем отпуске где-нибудь на севере, среди пустоты и вселенской тишины, а ещё мне хотелось пожить одному на Байкале, без жеребёнка, разумеется, в крайнем случае, с собакой, но это было из области фантастики, потому что собственной машины у меня никогда не было. Зато были права: я сдал экзамен перед самой войной, потому что Борис Сапожков, видите ли, решил расширить парк редакции в два раза, то бишь купить заместителю, то есть мне, редакционное авто. Иногда он давал мне возможность покататься на своей машине, когда мы не пили водку; и я имел небольшой опыт вождения.
***
Шофёра звали Вадимом Куприн, у него был большой живот и пышная шевелюра, которая не уместилась бы ни под одну шапку, поэтому он ходил гордо с непокрытой головой, несмотря на непогоду.
– Я тоже вчера макнул! – доверительно сказал он, и мне показалось, что он подмигнул мне.
Так два рыбака узнаю друг друга издалека.
– А что, заметно? – обеспокоился я, посмотрев на себя в зеркало.
Морда как морда, немного перекошенная от удовольствия; я подумал о жеребёнке, если она меня, действительно, любит, то можно опустить её столичный опыт. Видно будет, решил я, лишь бы она меня любила так, как я хотел бы. А как хотел бы, я и сам не знал, но совершенно точно не так, как Наташка Крылова.
– Ох! – выразил он своё мнение и вежливо, словно предлагая дружбу, сунул мне мускатный орешек. – Закусите!
Я стал вычислять, сколько я вчера принял на грудь, и получилось, что превысил свою норму ровно в два с половиной раза, и сразу ощутил обезвоживание. И хотя Вадим Куприн домчал меня до башни «А» аж за пять минут, меня пару раз мутило, а один раз едва не вырвало, я даже открыл дверцу на ходу, но обошлось. Через десять минут я сидел в собственном кабинете, в собственном кресле и пил кофе, приготовленный Верой Кокоткиной, и медленно, но верно, приходил в себя, пялясь от неясной тоски на окна соседнего небоскрёба: жеребёнок Инна так и не выпала из головы, а кофе при обезвоживании помогал лишь отчасти.
После Вера Кокоткина принесла мне бумаги.
– Алла Сергеевна просила вас почитать, – затараторила она кротким голосом, в котором, однако, чувствовалась заряженность гневливой натуры, и я заподозрил в ней ханжу, можно подумать, она не выпивает и не спит с мужиками, при такой фигуре-то. Бывают такие дамочки, которые только на вид святые, а внутри сплошной порок, и они купаются в нём, как в шампанском, но зачем-то скрывают это.
– Что это такое? – спросил я, глядя на её башню на голове.
Я подозревал, что где-то в глубине кабинета есть бар, в котором стоит холодное пиво, всё равно какой марки, лишь бы оно было холодным, и его было много, очень много, но не знал, где этот бар, а спросить не решался, чтобы не навлечь на себя подозрения в алкоголизме, ибо Вера Кокоткина и так косилась на меня с кривой ухмылкой, мол, нажрался вчера, начальник, а корпоративная модель поведения, а солидарность? Посему я дышал в сторону.
– Это, – прочитала она, тараторя: – «Полный список объектов аптечного синдиката «Аптечный рай»». Что-то не так?.. – и качнула своим набалдашником, который, как ни странно, удержался и не съехал набок.
Со стилистикой у синдиката явно были нелады. Ну да это не моё дело, подумал я, чувствуя себя временщиком в этом великолепном стеклянном мире.
– У тебя дома всё нормально?
– Да… всё хорошо… – удилась она, наведя на меня свои чёрные, воспалённые страстью глаза.
Вера Кокоткина была высокой, худой, с вызывающе торчащим треугольным носиком, явно занималась, как минимум фитнесом, а как максимум тяжёлой атлетикой. Чёрные глаза страсти горели на её лице.
– Тогда почему ты носишь эту штуку? – я тактично показал на её осиное гнездо.
– А что?..
– Словно тебя обидели.
– Никто меня не обидел, шеф, – дёрнула она шеей, тоже, кстати, не простой, а почти что лебединой.
«Шеф» – мне понравилось.
– Вот тебе сто долларов, напротив салон, сделай модную стрижку и можешь сегодня не возвращаться.
– Среднюю? – уточнила она с милой непосредственностью девушки, которая готова тебе подчиниться, может, даже лечь в постель, а там видно будет.
– Как хочешь, – выдал я ей полный карт-бланш.
– Нет, лучше длинную, – затараторила она радостно. – У меня же длинные волосы!
У тебя прекрасные волосы, не прячь их, хотел я сказать комплимент, но не сказал из опасения в первый же день прослыть ещё и бабником. Вначале надо было навести мосты дружбы и сотрудничества, как избито говорят в прессе.
– Пусть будет длинная, – терпеливо огласился я, не ожидая такой бурной реакции.
– Косую или прямую? – она улыбнулась, демонстрируя здоровые, отбелённые зубы.
– На твой вкус, – вздохнул я, как лошадь, которая наконец переварила жвачку.
Длинные белые волосы и страстные глаза южанки это то, что надо в сонном царстве аптечной империи, здраво подумал я.
– Я ещё вязаный маникюр приглядела, – сказала она кокетливо, задирая свой весёлый, задорный нос в потолок, – и маску из перги…
Это уже попахивало вымогательством.
– Хорошо, хорошо, – сдался я, – вот тебе ещё сотня, приди завтра шикарной блондинкой. Я люблю блондинок.
Это было, конечно, неправдой, я любил всех женщин, независимо от масти, лишь бы они чем-то отличались от остальных, ах, да, ещё одна мелочь, они должны были обладать непогрешимым вкусом. А с этим делом не у всех получалось.
– Есть, шеф! – обрадовалась Вера Кокоткина и, взмахнув руками, как крыльями, пропала в сиянии утра.
Фу, день начался удачно, подумал я, но ошибся. Без стука, в фимиаме своих великолепных духов, вошли Алла Потёмкина, на этот раз в строгом чёрном костюме, в ослепительно-белой рубашке, при галстуке с незатянутым узлом, стильная, как Эйфелева башня, и нервная, как басовая струна, со своим абрисом сухих, порывистых скул, а за ней – целая делегация: как я понял Лера Плаксина, вице директор, моя заместитель, и… кто бы мог подумать – Радий Каранда, страшно похожий на лысого Джексона из сериала «Ментовские войны», как я понял, начальник службы безопасности у Аллы Потёмкиной. Только не в камуфляже и не в тельняшке, как я привык его видеть два прошлых года, и не со смертельно уставшим лицом, а свеженьким, как огурчик с грядки, в модном костюме, который сидел на нём, как влитой, элегантный и мужественный, как и положено герою войны, только этот герой почему-то едва заметно прихрамывал.
Уж не знаю, что у меня был за вид и что было написано на лице, но у Радия Каранды от удивления глаза тоже полезли на лоб, однако, он незаметно сделал предостерегающий жест – пригладил свои несуществующие кудри, а я прикусил язык, напустив на себя официальщину.
Лера Плаксина оказалась высокой, стареющей блондинкой, с прямым пробором, лет сорока пяти, холёная, чуть манерная каприза, словно бронзовая статуэтка с патиной, выставленная на аукциона, которую, однако, никто не покупает из-за ржавчины, цены и налёта времени; из-за этого я никак не мог вспомнить, на кого она похожа, а потом вспомнил: на Джину Лоллобриджиду, только в белом варианте.
Мне показалось, что Алла Потёмкина и Радий Каранда почему-то чураются Леры Плаксиной.
Когда-то она была красивой, а теперь один нос остался. Позже я узнал, что ей пятьдесят два, что она заумная, как булевская логика, и считает себя пупом земли, но именно в тот день понял, что нажил себе ещё одного врага, потому что Лера Плаксина явно претендовала на должность директора по маркетингу и рекламе. Должно быть, она долгие годы ходила за спиной моего предшественника, умнее, прозорливее и терпеливее, готовила доклады и аналитические записки, кусала губы на оперативках, моталась по командировкам, наконец он сел, место освободилось, а тут такой конфуз на уровне личной трагедии, явился я, и всё пошло прахом. Учитывая её возраст, шансов у неё было не больше, чем у шмеля долететь до Марса, поэтому она и встретила меня таким злобным шипением, похожим на клёкот раненой птицы, что даже Алла Потёмкина, знакомя нас, удивлённо задержала на ней взгляд и сказала всё тем же ровным голосом, не меняя тембра, в котором, впрочем, звучали стальные нотки:
– Лера Алексеевна по дороге проконсультирует вас.
– Разумеется, – проскрипела Лера Плаксина, с трудом усмиряя голосовые связки. – А куда мы едем? – Она скользнула по мне ненавидящим взглядом красных, воспалённых глаз, и мне показалось, что она, не далее как пять минут назад, рыдала взахлёб и даже дёрнула пятьдесят граммов коньячку и закусила чём-нибудь пахучим, например, тем же самым мускатным орешком, по крайней мере, у меня сложилось впечатление, что мускатные орешки здесь в большом ходу из-за всё той же корпоративной этики.
– В Красногорскую аптеку номер восемьдесят семь, – с удивлением посмотрела на неё Алла Потёмкина, – которая вот уже третий месяц демонстрирует падение плана дохода. Надо съездить и разобраться с Приходько. Лера Алексеевна, – обернулась она ко мне, – в курсе всех дел. А Радий Маринович – в качестве силовой поддержки, которая вряд ли понадобится, но на всякий случай.
Тут она улыбнулась и словно тоже подала мне тайный знак, что, мол, всё окей, ничего не изменилось, я твоя гарантия. Я кивнул в ответ: с такой крышей можно было не бояться стареющих дам и их козней.
Я поглядел на Радия Каранду, сделал вид, что вижу его впервые, и пожал ему руку-тиски. Алла Потёмкина испытующе посмотрела на меня, но я и глазом не моргнул, хотя рука у Радия Каранды, как и прежде, была жёсткой, словно подмётка. Должно быть, Алла Потёмкина была в курсе дела его тисков и таким нехитрым способом оценивала силу и выдержку своих мужчин-подчинённых.
– Не позднее семнадцати жду для доклада! – сказала она в следующее мгновение официальным тоном.
Лера Алексеевна и Радий Каранда неожиданно потупились, я ничего не понял, а потом сообразил: да Алла Потёмкина их обычно гнобит по-чёрному, ставит в третью позицию, однако, при мне почему-то сдержалась; они же инстинктивно приготовились к худшему, но пронесло, и чувство облегчения так явно было написано на их лицах, что меня тоже прошибло до самого копчика.
Мы поспешно выскочили из её кабинет, я едва успел захватить верхнюю одежду, енотовую шапку и итальянскую трость, к которой уже успел привыкнуть, как к третьей ноге, придающей солидность.
Лера Плаксина самым вредным голосом сообщила, что она нас догонит, мы спустились на этаж ниже и заскочили в апартаменты Радия Каранды.
– Ну, здорово, Росс! – обернулся Радий Каранда. Обнял и похлопал меня по спину. Внутри у меня трубно отдалось, и я вспомнил о своём злополучном осколке.
– Здорово, брат-Чапай! Что за конспирация? – спросил я, не без труда освобождаясь от его медвежьих объятий.
– Не обращай внимания. Так, на всякий случай.
Радий Каранда накинул куртку и сунул в кобуру под мышку пистолет.
– А оружие?..
– На всё то же всякий случай, – объяснил Радий Каранда без капли иронии.
И я понял, что он не изменился, и что и до войны был таким же, как и сейчас, то есть просчитывал все возможные варианты, поэтому, наверное, и остался жив.
– А почему прихрамываешь?
– Ну, да, ты же не знаешь, – сказал он так, когда вспоминают недавнее прошлое. – Полгода назад, сразу на следующий день, когда тебя оправили в Москву, я получил от снайпера пулю в лодыжку, и левая нога у меня теперь короче правой на полтора сантиметра. Списали в одночасье.
Я внимательно посмотрел на него с мыслью: «На что ты ещё годен?», и не отказался ли от своего прошлого. Некоторые так и поступали, убоявшись посттравматического синдрома; и спросил без особой надежды на удачу.
– У тебя пива нет?
– Для тебя всё, что угодно! – воскликнул он, жестом фокусника извлёк из холодильника две бутылки, мы чокнулись за встречу, и я одним махом влил в себя пол-литра жигулёвского пива, которое только и любил Радий. Сразу стало легче дышать, и мир обрёл краски. Обезвоживание на время сдало позиции.
Мы вышли из кабинета и спустились на лифте вниз. Пиво приятно бултыхалось в желудке.
– Публика здесь разная, брат, – поморщился Радий Каранда, пока мы шагали через вестибюль, полного народа. – Могут и навредить, если не сейчас, то потом обязательно припомнят. К тому же закон о наёмниках никто не отменял.
– Ах, да, да… – вспомнил я, как недавно нашего товарища с позывным Гек, по суду отдавали Украине. Но слава богу, не получилось, нашлись верные люди, сняли его с поезда в Белоруссии и спрятали где-то севере. – Так и меня могут, – сказал я подкупающим голосом.
– А тебе-то за что? – удивился Радий Каранда, который всегда намекал, что в Украине у кого-то есть привилегии. – Ты воевал за свою родину.
Я почему-то подумал о «группе Вагнера», людей из которой власти преследовали за наёмничество.
– Родина у меня здесь, – сказал я, напоминая, что родился в Омске, и если бы ни отец-военный, который всю жизнь прослужил на севере, так и пустил бы корни где-нибудь в Мурманске или в его окрестностях. Стал бы капитаном дальнего плавания. Чего греха таить, в юности была у меня такая мечта. Но отца потянуло на юг, где он страстно желал завести огородик и по утрам поливать его из шланга. Из-за этой мелкой, как горох, и ничтожной, как шелуха, мечты, он потащил нас на Украину, где теперь во всю шла война. Отец у меня был абсолютно лишён племенного инстинкта.
– Хорошие у вас места, – с завистью напомнил Радий Каранда.
Он был падок на фрукты и овощи и первое время объедался помидорами и абрикосами так, что не вылезал из туалета.
– Формально, я гражданин Украины, – напомнил я, излишне тяжело опираясь на трость.
Пиво стояло в желудке и не хотело утилизироваться. Я почувствовал, как оно перестало бултыхается и начало проситься наружу.
– Дураков у нас, конечно, хватает, – согласился Радий Каранда, придерживая дверь. И вдруг лицо его сделалось угрюмым: – Ты знаешь, что Ефрем Набатников пропал?
Мы вышли на улицу, в лицо ударил холодный ветер с морозной пылью; мне стало легче. Погода поменялась: низкие, серые тучи бежали на запад.
– Как пропал?! – поёжился я, словно должен было пропасть я, а не Ефрем Набатников, уж, с ним-то, казалось, ничего не должно было случиться – был он везунчиком от природы, только едва не отправившим меня к праотцам.
Я почему-то вспомнил его самодельный золотой жетон с инициалами Е. Н., Ефрем Набатников часто им хвастался: ни у кого такого не было, а у него был. К сожалению, за подлость часто не наказывают. С этого момента я простил Ефрема Набатникова за его это свинство, которое едва не стоила мне жизни, и хотел задать Радию Каранде вопрос: «А ты в курсе, что он не тот, за кого себя выдаёт?», но не задал, зачем портить светлый образ Ефрема Набатникова, да и Радий Каранда выглядел абсолютно естественным, поэтому я заткнулся, нечего ворошить прошлое, если оно кануло в лету.
– А вот так! – с непонятным укором сказал он. – Ещё летом. Меня с ним не было в тот день. Прямо на бульваре Пушкина, тридцать, «а», угодил в засаду. Я думаю, у него там баба жила… – предположил он растеряно.
Последнее время Ефрем Набатников путался с какой-то Желой Агеевой. Рыжая, вспомнил я, стервозного типа – он по ней сох, как рогоз на болоте.
В конце лета пятнадцатого года я по вине Ефрема Набатникова получил тяжёлое ранение и очутился в Москве, в госпитальном центре, после этого для меня наступил информационный вакуум. Я почему-то сразу подумал о ней, Желе Агеевой. Имечко, конечно, ещё то, вульгарнее не придумаешь, но мало ли у него этих женщин было? Он их менял как перчатки, но именно эту он чаще всего таскал за собой, как на привязи. Не знаю почему, но о Желе Агеевой я ничего не сказал Радию Каранде. Если Агеева – укрофашистская наводчица, то лучше об этом помалкивать. Разумеется, я доверял Радию Каранде на все сто, но в таких вопросах лучше разобраться самостоятельно, чтобы не попасть впросак и не быть подвешенным за всё тот же длинный язык.
– И что?
– Двоих зарезанными нашли, машина вся в крови, его шапка – в крови, а самого – нет, – сказал Радий Каранда.
– А в списках? – спросил я и сразу понял, что сморозил глупость.
– Какие списки, брат? – поднял на меня глаза Радий Каранда, в которых плавала тоска по прежней боевой жизни, где удаль граничила с безумием. – Такие люди пропадают с концами, их никто не обменивает.
Я заподозрил, что он и сам сбежал подальше от смерти, что ему тошно, что он душой на войне, мается в сытой и уютной Москве, прикладывается к бутылке и волком воет на ночную рекламу, но расспрашивать не стал. Зачем теребить душу, захочет, сам расскажет, но не захочет, я его знаю, потому что ему, как и мне, стыдно – дело там, а мы здесь, и что мы здесь делаем, не понятно.
– Ясно, – сказал я с тем выражением, когда говорят о погибших друзьях. – Если целенаправленно…
Лишь бы доехать, подумал я о пиве в желудке, лишь бы доехать.
– Даже не целенаправленно. Он в интернете светился каждый божий день, словно его за язык тянули. Ладно… – вздохнул Радий Каранда. – Будь осторожен. Особенно с Плаксиной. Она баба тёртая, на твоё место метила ещё при Водогрееве.
Я сообразил, что Водогреев – это тот, кого отдали под суд.
– Мудрая женщина, – высказался я под впечатлением увиденного и услышанного.
Радий Каранда с иронией посмотрел на меня:
– Я тебя умоляю. Её по носу щелкнули, она и сдулась.
– В смысле?
– Она всегда была цербером в юбке, – объяснил он. – Ходила в начальствах и считала себя пупом земли.
У нас в редакции Антонина Голубева, которая спала с Борисом Сапожковым, вела себя похожим же образом, и хотя Сапожкову доносили, что она стерва, что третирует сотрудников и вредит делу, он только лучисто ухмылялся. Правда, меня это не касалось, потому что я ходил у него в друзьях и Антонина Голубева меня побаивалась.
– У неё течка закончилась, она и стала мудрой! – фыркнул Радий Каранда.
Я вопросительно уставился на него, ожидая объяснений, но он ничего не добавил, полагая, что я достаточно проницательный, чтобы додумать кульминацию.
– Ага, – сказал тогда я и всё понял: видно, у Бога истощился запас идеальных рёбер и он перешёл к болотным гнилушкам.
– А что у тебя с нашим генеральным директором? – спросил он.
– С кем? – не понял я и даже забыл о итальянской трости, служащей мне третьей опорой.
Как человек, который убивал и умеющий убивать, Радий Каранда был резковат в суждениях. За плечами у него был спецназ и последняя война в Чечне, не считая, конечно, Донбасса.
– Ну, с Аллой Сергеевной? – на правах боевого друга ехидно посмотрел на меня Радий Каранда.
Он и в те времена, когда мы мотались по передовой, делал точно так же: задаст каверзный вопрос и смотрит выжидательно, как ты вывернешься; например, как правильно передёрнуть затвор, естественно, я не знал, что со всей дурацкой силы да ещё и резко, чтобы патрон не перекосило. Отстал он от меня только после того, как я притащил мёртвого Калинина, понял, что я своих не бросаю, даром, что журналист.
– Ничего, – сказал я как можно честнее, и облизнул губы, потому что снова хотел пить, но всё равно он не поверил, и я бы на его месте тоже не поверил.
– Вообще, ничего? – переспросил Радий Каранда, делая изумлённое лицо.
С таким диким лицом он обычно пил водку на посошок под крики Ефрема Набатникова: «По последней!» Но последней дело, естественно, не заканчивалось. Упиваться мы не упивались, но было дюже весело.
– Вот тебе крест! – заверил я его для пущей верности и перехватил трость из левой руки в правую.
Это движение не ускользнуло от Радия Каранды, и он усмехнулся: мало мы друг друга дразнили в окопах. Я прочитал в его взгляде, что быть большой пьянке, подкрепленной фронтовым братством.
– Тогда я ничего не пойму, – удивился Радий Каранда, оставив мой вопрос насчёт пьянки открытым, – почему она на тебя запала?
– С чего ты взял?
Вот теперь я удивился, потому что не представлял себя с ней в постели. Нет, конечно, вру – представлял, но совсем не так, как подумал он; не то чтобы меня к ней не тянуло, но я был сыт пресытившимися женщинами и знал, что с ними надо держать ухо востро, потому что они тоже живут в тоске и печали, а две тоски и печали – это уже перебор. «У него токсикоз на женщин!», – порой зубоскалил Борис Сапожков, заметив, что я сторонюсь его крикливой подружки, Антонины Голубевой. Поэтому Алла Потёмкина была всего лишь запасным аэродромом.
– Ты не представляешь, какой она ещё пару недель назад ходила. Мегера! А теперь – дюже добренька. Костюмы меняет и духами брызгается. С чего бы?
Примерно, три недели назад она со мной и познакомилась, подумал я, но ничего по этому поводу не сказал, не сказал бы и Ефрему Набатникову, хотя он всегда хвастался своими победами, предпочитая женщин красивых и монументальных. В конце концов, уже в Донецке, он спутался с танцовщицей из кабаре, которая настолько размягчила его душу, что он умудрился показать ей, как открывается его сейф в доме на проезде Соловьяненко, с видом на второе городское озеро. Естественно, она устоять не смогла, прихватила всю его наличность и сбежала. Поиски результатов не дали, да и вообще, оказалось, что Маши Ржевской в природе не существует, что настоящее её имя Эльвира Зайцева. Но даже под этим именем её не нашли, с её-то деньгами. Потом у него, кажется, появилась смуглокожая Жела Агеева, которую он представлял всем как самую последнюю свою любовь, вообразив, что, контролируя её и выдавая авансы, избежит такого конфуза, как с Эльвирой Зайцевой.
После истории с Эльвирой, он стал относиться к женщинам с опаской и уже не кидался на первую встречную-поперечную, которая показала ему язычок. Сам рассказывал. Жаль Набатникова, подумал я, очень жаль, такие с гранатами под танки ложатся, но женщин не понимают. После отступления из Славянска он месяца два был не у дел, и страдал от этого так, что ходил чернее чёрного.
– Страшная тётка? – я сделал вид, что удивился.
– Ужас! – признался он, наклонившись ко мне, наверное, для того, чтобы камеры не прочитали по губам. – Задавить может враз.
– Поживем увидим. Поехали, – сказал я, заметив сквозь стеклянную дверь выходящую Леру Плаксину.
Я придержал створку. Лера Плаксина манерно кивнула и бросила, не глядя:
– Спасибо.
Мы сели в «нисан» белого цвета и покатили на север. Рулил всё то же Вадим Куприн с пышной шевелюрой.
Лера Плаксина сказала:
– Приходько третий месяц не дотягивает трети плана.
Мы свернули на развязку и понеслись по Звенигородскому шоссе над железнодорожными путями. Справа осталось Ваганьковское кладбище; с высоты трассы оно смотрелось большим белым пятном среди городских кварталов.
– Это же много, – удивился я тому, что его так долго терпят; в моём представлении аптекаря надо срочно прилюдно расстрелять.
– Да… но мы думали… – стала она оправдываться, – что это временно, у кого трудностей ни бывает, а в этом месяце снова наметилась та же тенденция. Извините, у вас какое образование? – она забылась, перейдя в нападение.
Я не дал наступить себе на ногу и засмеялся:
– Хотите поймать на невежестве?
Радий Каранда, сидящий рядом с шофёром, вышел из «ночного чата» и обратился в слух. Он вызывающе хрюкнул, и я вспомнил о его предупреждении: тертой бабе, метившей на место Водогрееве.
– Я слышала, вы воевали? – спросила Лера Плаксина с тайным умыслом.
– Неважно, – ушёл я от ответа, потому что наша беседа не располагала к откровениям.
Я подумал, что, если она узнает ещё правду и о Радие Каранде, о характере его ранения, то это не пойдёт на пользу её психике. Козырь сей надо будет придержать в другой игре, решил я, если она, конечно, состоится.
– Хочу понять, на каком языке с вами разговаривать, – сказала она, не снижая напора.
И я прочитал в её взгляде, что она меня, выскочку, ненавидит, как впрочем, и всех других мужчин, и давит их при первом же удобном случае. Такой случай ей представился в лице бедного аптекаря.
– Разговаривайте так, как вы разговаривали с Аллой Сергеевной, – посоветовал я ей.
Она вскинула на меня взгляд, изучающе посмотрела, не знаю, что она там увидела, но больше не провоцировала и даже сбавила гонор.
– Мы сейчас приедем. Заберём бухгалтерию, а вы с Радием посмотрите, что да как.
– Бухгалтерия может быть и серой, – предположил я.
Я сказал себе, что не буду корчить из себя начальство, памятуя о том, что Алла Потёмкина доверяет Плаксиной.
– Наверняка, – согласилась Плаксина. – Тогда мы ничего не увидим, но даже этого достаточно, чтобы провести анализ.
– Обвинить будет не в чем, можно будет только заподозрить, – согласился я.
Она снова на меня косо посмотрела:
– Вы из карающих органов?
Я подумал, что она образец того, во что превращаются супер-пупер модели, проведшие молодость на подиуме и молящиеся личине амплуа, деньгам и карьере.
– Нет, – засмеялся я, не раскрывая карт и не облегчая ей задачу. – Здесь всё просто: если есть обличающие документы, то можно передавать в прокуратуру, а иначе надо доказывать.
– Хм… – она едва заметно и одобрительно кивнула. – Так и сделаем!
И я понял, что до девяносто процентов времени мне предстояло заниматься «внутривидовой» борьбой с себе подобными, а не непосредственно работа.
На въезде на МКАД нас качнуло навстречу друг другу, и я наконец почувствовал её запах: смесь дорогого табака, виски и кофе – она зажевала кофейными зёрнами. Лера Плаксина у себя в кабинете дёрнула для снятия стресса и сделала пару затяжек, и я не осудил её. Подумаешь – нервы не верёвки, изнашиваются быстрее, чем тебе кажется.
Я вдруг почувствовал в ней родственную душу: она всю жизнь боролась за место под солнцем, наконец ей повезло – во второй половине жизни удалось устроиться на очень приличную работу и даже можно было успокоиться, но мешали проклятые мужчины, вначале – Водогреев, который, наверное, говорил ей сальности и трогал за «кое-где», а она мило улыбалась и даже, может быть, что-то щебетала, чтобы не вылететь, как птичка из гнезда, потом выскочка – ваш покорный слуга, явился не запылился, а годы идут, и пенсия маячит на горизонте, и стало быть, мечта тает, как прошлогодний снег, и нервы в свою очередь ни к чёрту. Я бы тоже ненавидел всех соперников мужского пола и проклял бы заодно свой женский пол, но надо терпеть, стиснув зубы, и общаться с такими типами, как я, делая вид, что тебе наплевать на обстоятельства и на то, что отныне мужчины для тебя всего лишь коллеги по службе.
Она закурила тонкую, изящную сигарету с золотым ободком на фильтре – «vogue» в чёрной пачке, с вишневым запахом. Такие же курили в редакции наши продвинутые дамы. Выпустила из носы две струи дыма и спросила участливо:
– Было страшно?..
Я едва не ляпнул: «У вашего знакомого спросите» и посмотрел на Радия Каранду. У него в этот момент уши стали похожими на локаторы.
– Не больше, чем на войне с женщинами, – отшутился я.
Лера Плаксина посмотрела на меня такими взглядом, словно призывая: «Не валяй дурака, я всё знаю!»
– Всё-то вы мужчины скрываете. По вам видно, что вы месяца три валились в госпитале и теперь отъедаетесь.
Радий Каранда восторженно хихикнул, одобряя её прозорливость.
– Как вы догадались? – спросил я, но так, чтобы она всё равно осталась в недоумении.
– У меня сосед оттуда вернулся без руки. Вся голова в шрамах. Из госпиталя вышел таким же жёлтым. Не хотите говорит, не надо.
Отвернулась, изящно держа руку на излёте, говоря тем самым, что гордость твоя, вояка, гроша ломаного не стоит, раз ты боишься показать свою слабость.
Но я не дал себя обвести вокруг пальца и не купился на её лесть, потому что не хотел, чтобы она обладала оружием против меня. Неизвестно, как она его потом обернёт, судя по всему – только с пользой для себя любимой.
От сигареты плыла голубоватая струйка дыма. Должно быть, из-за этого жеста и этого поворота головы многие мужчины теряли голову, и кого-то она даже осчастливила, но, увы, времена её проходили, и улыбка у неё на лице всё чаще и чаще делалась вымученной, пока не прекратилась в маску отчаяния. С годами ей приходится прилагать всё больше усилий, чтобы оставаться в форме. Мне даже показалось, что она воспользовалась блефаропластикой, чтобы убрать «материнские веки», по этой причине глаза у неё выглядели неестественно молодо, и это старило её ещё больше.
– Нам очень повезёт, если мы что-то откопаем, – сказала она устало и больше за весь остаток дороги не проронила ни слова.
Тут мне пришла смска от жеребёнка, и я вспомнил, что в жизни есть ещё приятные моменты, а не ядовитый трёп со стареющей дамой. Жеребёнок писала: «Я жутко соскучилась! Где ты?!» Кажется, почтовый ящик не понадобится, обрадовался я и ответил: «На работе. Встретимся вечером!» Я представил её молодой, красивое тело и всё то, что мы с этим телом вытворяли. Лучше бы я этого не делал, мне пришлось срочно скрывать тот факт, что я возбудился, перед глазами промелькнули все-все сладострастные картинки: «я и жеребёнок в ярко освещенной ванной», «я и жеребёнок на измятых простынях», «я и жеребёнок в нашем любимом кресле», и только с появлением на обочине знака «Красногорск» пришёл в более-менее приемлемое состояние и начал хоть что-то соображать. Слава богу, Лера Плаксина ничего не заметила или сделала вид, что не заметила. Всю дорогу она молчала, глядя в окно, только искурила всю пачку, так что мы порядочно провоняли дымом.
Аптека находилась в очень удачном месте: на пересечении центральной улицы и улицы, идущей со стороны железнодорожного вокзала. Справа находился супермаркет, слева – тянулся бетонный забор. Я пошёл вдоль этого забора и обнаружил глухие железные ворота, но самое интересное заключалось в том, что из-под них высовывались железнодорожные рельсы, которые упирались в тротуар. Поверх забора торчали плоские крыши и колючая проволока «гюрза». Склад, что ли? – удивился я. А почему не сносят? Почти в центре города? Странно!
– Что там? – спросил Радий Каранда, когда я вернулся.
– Я ещё не понял, – ответил я. – Что-то похожее на склад.
Лера Плаксина снова нервно курила. Мы размялись и вошли. Первым делом я посетил тамошний туалет, а когда вошёл, сражение было в самом разгаре: звучали залпы, и пролетала картечь.
– Вы не можете так со мной поступить! – кричал аптекарь, тощий, как стречок, мужик с прядью, зачёсанной на лысину, похожую на дыню, в общем и целом странный, как китайский факториал.
– Владимир Дмитриевич, – но вы же проворовались! – Била она ему не в бровь, а в глаз.
– Кто вам сказал?! Это недостача покроется следующим месяцем!
Казалось, он не понимал цели нашего визита. Выглядел он, как человек, который пользуется чужим мнением из интернета и ест с рук рекламы; прочем, мы все недалеко ушли от него в зависимости от мироустройства.
– У вас огромные убытки, мы не можем больше терпеть. Предоставьте нам бухгалтерию за последние полгода!
– Я позвоню Потёмкиной! – закричал он, становясь красным, как рак, и схватился за телефон.
У него были абсолютно честные глаза, излучающие сплошное недоумение и возмущение. Но по мере того, что он слышал в трубке Аллы Потёмкиной голос, оно поменялось на диаметрально противоположное, становясь злым и крысиным.
Приходько в сердцах бросил телефон, выругался матом и сказал:
– Я оспорю ваши действия! У меня есть люди в правлении!
Один Радий Каранда оставался невозмутимым, кажется, он снова взялся за свой чат, в котором жила его зазноба по имени (я случайно подглядел) Шансудофа Бердосова, но посмеяться поосторожничал, всё-таки он походил на молодого Джексона из «Ментовских войн», а это более, чем серьёзно.
– Ваше право, – Лера Плаксина и ухом не повела, села, изящно выставив в проход длинные ноги в модных сапогах на высоком каблуке, отороченные мехом, и я подумал, что подобным образом она разбила ни одно мужское сердце.
– Вы документы возьмёте и заныкаете, а мне расхлебывать! – ныл Владимир Дмитриевич.
Снова начались пререкания. Было ясно, что он всеми правдами и неправдами будет тянуть резину; однако, я понял, что холёная Лера Плаксина знает своё дело: она вцепилась в Приходько мертвой хваткой тигрицы, добралась до сонной артерии, и я решил дать ей насладиться триумфом в последний раз. Радий Каранда тихонько хихикал, краем глаза заглядывая в свой айфон. Дама сердца флиртовала напропалую, а он исподтишка записывал происходящее. Мы вышли в коридор. Я страшно хотел пить. Обезвоживание схватило меня за горло, как разбойник с большой дороги.
– Надо пива выпить, – сказал я.
– Невтерпеж, что ли? – удивился без осуждения Радий Каранда, опуская мобильник в глубокий карман и возвращая на лицо прежнее выражение озабоченности. – Дождись вечера.
– Пить хочу ужасно, – признался я.
– Понял, – он протянул мне фляжку, и я сделал два больших глотка.
В фляжке оказался неплохой коньяк. Но при обезвоживании он не помогал. Стало даже хуже.
– Я посмотрю территорию, – поморщился я.
– Ты что-то задумал?
Он всегда так спрашивал на войне не без доброго умысла уберечь тебя от глупых поступков. И я моментально вспомнил автомобильную развязку под Ясиноватой, длинный откос, поросший травой, и пост ГАИ, в которую укрофашисты с упоением всаживали из АГС гранату за гранатой, вообразив, что в домике кто-то может находиться, и они рвались, словно на дороге возникал и опадали кусты боярышника. Мы прятались в сотне метрах на блокпосту, который укры не видели, и носа не выказывали, только взводный с позывным Горелый ругался матом в рацию и требовал поддержки. Он боялся, что вслед за обстрелом укрофашисты попрутся в атаку. Моё дело было маленькое: я умудрился снять обстрел. Горелый вначале на меня орал, чтобы я не лез, куда не следует, а потом плюнул, убьют, так убьют. К вечеру материал уже был на столе у Бориса Сапожкова. То-то он был на седьмом небе от счастья и потащил меня в пивную, а закончили мы у него на ближней даче, и мне долго пришлось вымаливать прощение у Наташки Крыловой, но она меня так и не простила в тот раз. С годами она становилась жёсткой, прямолинейной и не шла ни на какие компромиссы. Я знал, что любить беззаветно – глупо, что рано или поздно тобой начнут пользоваться, но ничего поделать с собой не мог, а моё мужское благородство в зачёт не шло; поэтому я плюнул на это дело и едва не ушёл от неё.
– Пока на уровне интуиции, – ответил я, заскочил в супермаркет и купил две бутылки светлого пива.
Одну выпил сразу за углом, а вторую прихватил с собой и подался вдоль забора; он тянулся километра полтора. За ним виднелись только плоские крыши и всё та же колючая проволока. Наконец в конце квартала забор кончился, я свернул направо и увидел железнодорожные пути, они были свеженькими, даже с потёками масла.
По этим путям, войдя в роль случайного прохожего, я проковылял до железные ворот с калиткой и забарабанил в неё что есть силы. Наконец из-за неё не очень дружелюбно спросили:
– Чего надо?!
– Это мелкооптовый магазин сантехники?
– Какой?! – человек притворился глухим.
– База сантехники?! – поправился я.
Калитка открылась. Высунулся красный шнобель, оценил меня, мою трость и бутылку, торчащую из кармана.
– Никакой это не магазин и не сантехники вовсе!
– А мне сказали, сантехники, – я дыхнул и изобразил пьяного.
Шнобель посмотрел на меня, снисходительно, как смотрит подвыпивший пролетарий на подвыпившего интеллигента, не умеющего пить:
– Аптечная база!
– В смысле? – уточнил я, притворившись дураком.
Он разъяснил по складам:
– Ап-теч-на-я! Перемидон-сульфамидон!
– А-а-а… – изобразил я свою глупость. – Понял, друг, извини, – и подался восвояси, цепляясь тростью за шпалы.
– Не пей больше сегодня! – насмешливо крикнул шнобель мне во след.
– Не буду! – пообещал я, откупоривая бутылку.
***
– Дай мне сигарету! – потребовала Лера Плаксина у Радия Каранды.
Её трясло. Она, наверное, даже приняла бы на грудь из его фляжки, но надо было ещё отчитаться перед Аллой Потёмкиной, а корпоративная этика была превыше всего.
– У меня только «мальборо», – услужливо предупредил Радий Каранда, протягивая пачку.
– Давай! – согласилась она, нервно постукивая каблуками. – Хотя я от них кашляю.
Всем было ясно, что Приходько накрутил так, что может сесть, оттого и упирался до последнего. Оказывается, пока я ходил, он звонил даже в полицию, где его послали. Документы мы всё-таки забрали после приказа, присланного Аллой Потёмкиной по факсу.
– Вы ещё не всё знаете, – сказал я многозначительно.
Они посмотрели на меня со страхом – особенно Лера Плаксина. Видно, с неё сегодня хватило.
– Что именно? – вскинула она свои покрасневшие глаза, мол, чем ещё можно меня удивить в этой дрянной жизни.
– У них здесь свой огромный склад. Я разведал.
– Склад?! – переспросила Лера Плаксина, и впервые за день стала естественной, почти что подружкой по общежитию, потому что глазки её заблестели, а лицо огорчилось, как и у нас с Радием.
– По этим железнодорожным путям, – показал я на глухие железные ворота, – с той стороны прибывают составы.
– Составы?! – ещё больше расстроилась она. – Пути? Значит, объемы такие, что нам и не снилось.
– Похоже, – сказал я. – Наверное, они создали свою базу.
– Или параллельную структуру, – подсказал Радий Каранда. – Здесь неподалёку железнодорожная станция.
– Вот это да! – Лера Плаксина прикинула. – Налоги платили, как за нас, а все остальное – себе в карман. Надо быстро отсюда сматываться! – она взволнованно бросила сигарету в сугроб. – Поехали!
Я тоже подумал, что если Приходько позвонил своей крыше, а крыша у него обязательно есть, то мы можем не доехать до офиса.
– Интересная получается картина… – сказала Лера Плаксина, стрельнув у Радия Каранды ещё сигаретку и наполняя салон отвратительным дымом, – Приходько человек Годунцова…
– Кто такой Годунцов? – спросил я и сразу почувствовал по их реакции, словно прикасаюсь к чему-то запретному.
– Компаньон Аллы Сергеевны, – объяснил Радий Каранда без энтузиазма, и я понял, что дело очень серьёзное.
– Это высокие сферы? – спросил я.
– Годунцов был компаньоном мужа Аллы Сергеевны, – объяснила Лера Плаксина.
И всё, никто не удосужился ничего объяснить, словно воды в рот набрали. Я догадался, что Алла Сергеевна Потёмкина вдовствующая королева и что у неё куча врагов, а Годунцов главный из них.
– Надо доложиться, – высказал я здравую мысль и позвонил Алле Потёмкиной, чтобы двух словах обрисовал ситуацию.
Мне показалась, что Алла Потёмкина была готова к ней, потому что даже не стала расспрашивать, а только сказала:
– Вы там осторожней.
Голос у неё был уставшим.
– Мы уже едем, – ответил я, выглядывая в окно: МКАД была совсем рядом.
– О складе – молчок! – велела она.
Вадим Куприн обгонял так лихо, что машины справа, казалось, стоят на месте.
Глава 4
Валесса Азиз. Покушение
Метаболический синдром Годунцову ему явно не грозил – он оказался сухим человечком с колючим взглядом. Такой взгляд бывает только у отпетых уголовников. Словно он решил завязать с прошлым, а выражением на лице оставил, забыв о нём. Впрочем, он всё равно выглядел, как чучело наизнанку – сильно нервничал, и тик глазного нерва выдавал его природу негодяя.
– Ты не имела права его выгонять! – заявил он, косясь на нас, как на нежелательных свидетелей, и поэтому сдерживался, нервно дёргая небритой щекой.
Я решил, что никуда не уйду, пока меня не выгонят. Радию Каранда по роду службы полагалось охранять Аллу Потёмкину, а Лера Плаксина, казалось, только получала удовольствие от скандала.
– Я имею право делать всё, что считают нужным! – отрезала Алла Потёмкина. – Или тебе напомнить, сколько у тебя акция?
– Не надо! Дай мне месяц! Я разберусь!
Он забегал вдоль окна, засунув руки, как Ленин, в жилетку. Как я сообразил после покушения, оказывается, он держал семью в Канаде, а здесь зарабатывал деньги, ну и, несомненно, всеми фибрами души ненавидел страну, которая его кормила.
– С какой стати? – удивилась Алла Потёмкина – У тебя что, отдельное государство?
Я понимал, что она намекает на склад, но Годунцов об этом не имел понятия. Позиция его была достаточно крепка: дело можно было уладить большим страхом или уступкой другого рода с вариациями на разные темы.
– Ты не понимаешь… – остановился он так резко, что скрипнули подошвы.
– Я не понимаю! – взвилась Алла Потёмкина. – Это ты не понимаешь!
Естественно, она умолчала о складе и о том, что связано с ним, потому что склад – это совершенно другая ситуация и совершенно другой расклад сил. А ещё я удивился, как она справилась с Андреем Годунцовым, который был гораздо старше её, даже старше меня.
– Да всё я понимаю! – воскликнул Андрей Годунцов, для убедительности потрясая головой с белыми кудрями.
– Ну вот и заткнись! А может быть, ты в доли с Приходько? – ядовито осведомилась Алла Потёмкина.
И вопрос повис, что говорится, в воздухе, пока Андрей Годунцов пытался сглотнуть слюну.
– Ты знаешь, это часть моего бизнеса, и я хотел бы сам разобраться! – вспыхнул Андрей Годунцов.
Ему было неприятно, но он вынужден был давать объяснения. Я присмотрелся: он походил на ашкенази – белобрысого еврея с кудрями и со светлыми глазами. Такие изредка встречаются, сами евреи считают их отщепенцами, и даже группа крови у них совсем не четвёртая, а какая-то другая, крайне экзотическая.
– Ты три месяца тянул резину. Я честно ждала твоей реакции. Или думаешь, я ничего не знаю?! Я знаю всё, что здесь происходит! – Алла Потёмкина многозначительно показала на стены, имея в виду фирму и её уши.
– Это не такой большой срок, – пошёл на попятную Андрей Годунцов. – Уверяю тебя.
Судя по форме носа с бугорком, он легко выходил из себя, но также легко перегорал, особенно в разговоре с сильным оппонентом.
– А сколько ты хотел?! Полгода? Год?! Скажи, я потерплю, и учредители тоже потерпят! Разговор закончен! Приходько идёт под суд!
Андрей Годунцов побелел так, что стал похожим на лист бумаги:
– Этого нельзя делать! Приходько нужно оставить на месте. Я компенсирую недостачу и согласен всю вину взять на себя!
Я стал догадываться: ведь если Приходько убрать, то новый человек всё поймёт, и затея со складом и параллельной структурой полетит в тартарары, и тогда уже Годунцову несдобровать.
– Хорошо, поговорим, – согласилась Алла Потёмкина.
– Один на один! – выставил условие Андрей Годунцов, оглянувшись на нас, как старый, полинявший волк.
– Все свободны до завтрашнего утра, – сказала Алла Потёмкина, на мгновение задержала взгляд на мне, и я понял, что она хотела мне что-то сказать, но не сказала.
Может быть, она сегодня хотела пойти со мной в ресторан? – распушил я хвост, что тогда делать с Инной-жеребёнком?
– Андрей, а ещё ты мне вернёшь упущенную выгоду! – Услышал я, выходя последним и понял, что палец ей в рот не клади.
Не успел я покинуть её кабинет, где объявилась Инна-жеребёнок:
– Я освободилась! – радостно прокричала она из айфона так, что Радий Каранда, удаляющийся на свой этаж, с любопытством оглянулся.
– Иди, идя… – махнул я рукой.
Он удивлённо покачал головой и пошёл к себе. Надо было, конечно, переговорить с ним о сложившейся обстановке, но времени не было.
– Пойдём на Валессу Азиз? – снова пропищала жеребёнок.
И я представил её лицо в обрамлении копны русых волос, и радостные изумрудные глаза, которые ждали меня где-то там, в большой, шумном городе, полный удовольствия и неизвестности.
– На кого?
Офисный коридор был пуст, я мог разговаривать без утайки.
– Её все знают! – гневно заверила меня жеребёнок из мобильника.
– Я не знаю, – признался я.
– Американская певица!
В её нотках прозвучало нетерпение молодости, она уже грызла свои золотые ноготки и отплёвывалась с досады.
– Негритянка? – я не хотел так быстро сдаваться.
– Р-р-р… – зарычала она тихонько.
– Не люблю негритянок, – признался я.
Мне, действительно, не хотелось слушать ни американские блюзы, ни африканские «там-тамы». Сегодня я был сыт жизнью по горло. Я мечтал выпить водки и уснуть в объятьях жеребёнка, как в колыбели. Наверное, это, действительно, была старость, политая мудростью.
– Ты что! – с возмущением зашипела жеребёнок, напомнив мне моё место под солнцем.
Мне пришло прикрыть динамик рукой.
– Она русская! Белая! Родилась в Москве, но живёт в США!
Её негодованию не было предела; я выглядел столетним пнём, не понимающим политического момента: новое поколение колбасников выбирает там, где теплее, сытнее и мягче.
– А-а-а… – сказал я, чтобы она только успокоилась.
– Иногда приезжает на гастроли, – добавила жеребёнок, выпуская пары.
– Хоть что-то приличное? – почти уступил я.
– Тебе понравится, – холодно пообещала жеребёнок и мгновенно разлюбила меня.
– Минутку! – всполошился я, заскочил к себе в кабинет и оделся, изгаляясь, чтобы не оторваться от телефона.
Не знаю почему, но мне нравился её голос, он дарил надежду в жизни, и я в очередной раз поддался искушению надеждой на благополучный исход мероприятия под названием жизнь.
– Я тебя обожаю! – опять закричала жеребёнок. – Ты берёшь такси, подхватываешь меня у магазина, и мы летим на Ленинградский, в «Ярь».
– Куда?.. – переспросил я, дразня её, как дразнят щенка куском колбасы.
– Ресторан «Ярь»! – гневно повторила она и, должно быть, швырнула айфон в стену, потому что в динамике раздались скрежещущие звуки.
– Хорошо, – сказал я в антифазе, – если в пробках не застряну.
– Не застрянешь, я уже столик заказала, – она отключилась и, видно, побежала наводить марафет.
Я с ужасом подумал, что начал делать поблажки, а ведь ещё совсем недавно я дал себе слово никогда и ни чём не уступать женщинам. Девиация в сторону сажания себе на шею кого-нибудь из них меня совершенно не устраивала. Но и расставаться на второй день знакомства было глупо. Может, она поумнеет, подумал я и сам же себе ответил: «А как же! Держи карман шире!»
Я вызвал через агрегатор такси, а когда вышел из башни, оно уже ждало меня у ступеней, а шофёр вежливо улыбнулся.
Я вспомнил, что жеребёнок сказала:
– Встретимся у «Библио-Глобуса».
Какого «глобуса»?
Я сказал вопросительно:
– «Библио-Глобус»?
Шофёр понимающе кивнул, и мы поехали, но пробок всё же не избежали, немного постояли вначале на Садовом, потом – на Петровке, и ещё в каком-то тёмном месте, где не было даже иллюминации. Меня почем-то страшно удивляла реклама на каждом углу: «Меняю собственные зубы на несъёмные протезы!»
Шофёр отчаянно зевал. Я заразился от него и едва не проглотил свою итальянскую трость.
День стремительно катился к ночи. Уставшая Москва разъезжалась по домам, и только из-за рекламы, и праздничных огней притворялась неугомонно-деловой. И картинки за окном в размытых тонах походили на гиперреализм очень филигранного художника.
Инна-жеребёнок выскочила на мороз – в белых сапогах на шпилька, в серебристой шубке, с таким же серебристым воротником и в джинсах в обтяжку, весёлая, забавная, ничуть не уставшая, и я догадался, что она готова отработать в магазине, отплясать ночь в ночном клубе, а утром, как ни в чём ни бывало, явиться на смену и вечером повторить цикл. Шлёпнулась рядом, чмокнула меня в щеку, ткнувшись холодным носом, и страстно укусила за ухо аж так, что я дёрнулся от боли.
Я ощутил тепло её тела, желание, которое она принесла с собой, и проклял ресторан, и какую-то там американскую певичку, из-за которой должен был терпеть и ждать ночи. Одно радовало, ресторан оказался в центре, и не надо было тащиться к чёрту на кулички.
– Я вначале думала, – жалостливым голосом призналась Инна, радостно дыша мне в шею, – что ты пикапёр.
– Не понял? – нахмурился я, безрезультатно ища я памяти аналог этому слову.
– Ну, это те мужчины… которые… знакомятся… с девушками… только для секса, – объяснила она, делая скидку на мой возраст и мою бестолковость.
Я посмотрел на неё свысока в прямом смысле слова, но промолчал и вдруг сообразил, что жеребёнок – это моя психотерапия, потому что предыдущую ночь я спал без кошмаров.
– В зелёной форме-то?
– Знаешь, какие они коварные?.. – тяжко вздохнула она.
– Не знаю, – отшутился я с иронией.
– Ты даже не представляешь, на какие уловки они способны, чтобы только загарпунить девушку.
За окнами мелькала новогодняя Москва, и мне не хотелось думать ни о каких вероломных пикапёрах, меня ждали культурная программа, шикарный ужин и не менее шикарная ночь любви. Последнему пункту я отдал бы предпочтение, цинично сократив первые два до минимума.
Я посмотрел на неё с ожиданием:
– Ради лайков, что ли?
Едва ли её личная жизнь интересовала меня в таких подробностях. Одни раз я уже собственными ушами слышал, как она говорила кому-то по айфону:
– Хватит валандаться! Пора остановиться на старичке!
Старичком, разумеется, был я. Человек, который пренебрегает очевидным, проигрывает; поэтому я заподозрил, что она обычная лирушница, зацикленная на своих блогах, но какое мне было дело её переживаний? Я и не думал жениться, если жеребёнок это имела ввиду, хотя наш роман был больше, чем фоновый интерес к женщине. Разумеется, до Ники Костровов ей было далеко, примерно, как до Марса. Но я же терпел, я давал ей шанс дорасти и соответствовать, но, кажется, она ещё ничего не понимала, а чтобы ухватиться за ум, так это, кажется, были только благие намерения.
Инна-жеребёнок крайне удивилась.
– Ты и про лайки знаешь? А с другой стороны, ты, как бы, должен ревновать?.. – вопросительно добавила она, вскинув на меня свои бесподобные глаза.
Я тут же вспомнил последнюю неудачную женитьбу Ефрема Набатникова и его очень даже богатую сексуальную жизнь, известно, чем кончившуюся. Ему везло только в бизнесе да на войне, да и то только до определённого момента. Жаль, что за низкие поступки не убивают, я уже не говорю, что за предательство мужской дружбы – тоже.
– Считай, что я уже ревную!
Она оценивающе посмотрела на меня, сложив руки у меня на груди, как на подоконнике, и уточнила, глядя в глаза снизу вверх своими бесподобными глазами, глубокими, как омут в полдень:
– Да?
– Да! – твёрдо ответил я.
– Вот таким я тебя и люблю! – кинулась мне на шею, и я едва не расплавился, ощутив сквозь одежду её крепкую грудь и возбуждённые соски.
С места водителя это выглядело так, словно мы молимся богу секса. Идиотское положение.
– Каким? – спросил я в надежде, что она наконец опомнится и перестанет нести чепуху.
– Когда камушки перекатываются…
Я вздохнул с долготерпением, и мы приехали.
Ресторан походил на «Большой театр» в миниатюре, такой же помпезный и вычурный. Огромная люстра украшала высокий потолок. За рядами столиков прятались кабинки, драпированные красным бархатом. Мы заняли вторую справа с видом на сцену.
– Ты бывала здесь? – догадался я.
– Один раз, – поспешно ответила она так, чтобы я, скотина, больше и ни чём не расспрашивал, и я почувствовал, что крайне нетактичен, просто монстр нетактичности и невоспитанности: нечего женщинам напоминать их прошлое. Вот тебе и жеребёнок, удивился я, на ровном месте рога наставляет.
Мы заказали: каре ягненка (лично мне – двойную порцию), селедку под шубой и салат с печёным лососем. А также соки всех сортов и двести граммов водки. Я решил сегодня не злоупотреблять, всё-таки культурное заведение, публика вокруг нарядная и возбуждённая, поймёт не так.
Вышел чёрный конферансье в пёстрой бабочке, что что-то объявил. Я почувствовал себя идиотом. Была у меня такая слабость, полное и абсолютное непонимание иностранных языков. Из-за этого меня в пажеские корпуса и не взяли, но я не очень расстроился.
Тут подали водку с салатиками, я отвлёкся, а когда поднял глаза – обомлел: Валесса Азиз была той женщиной, о которой мечтают все, без исключения, мужчины. Высокая, под метр восемьдесят, но не тяжелая и не хрупкая, ладная, стройная, как пальма, и гибкая, как балерина. Редкая порода.
– Она не русская? – спросил я, не в силах оторваться от неё лица, в котором чувствовалось всё самое лучшее от русского и всё самое лучшее от восточного мира.
– Стопроцентная москвичка, – ответила дюже вредным голосом Инна-жеребёнок, заметив мою реакцию.
– А родители?..
– Отец бербер.
Жеребёнок уже пожалела, что притащила меня сюда.
– Вот в чём дело… – удивился я и понял, откуда у Валессы Азиз густые и толстые, как у лошади, тёмно-рыжие волосы и карие глаза с такой поволокой, что дух захватывало.
Валесса Азиз была в блузке свободного покроя и рваных джинсах. Публика сказав: «Ах!», встретила её длинными аплодисментами.
За ней выкатили какие-то шустрые ребята породой пожиже и хлипче. Разве что барабанщик был ей под стать. И я вдруг заревновал. Я не испытывал этого чувства лет десять. Жена просто-таки задавила его во мне своим домостроем. Очевидно, что из всей американской компании один барабанщик имел хоть какие-то шансы спать с ней, остальные были мелкими и дефектными: то голова маленькая, то африканские крови выпирали в виде гипертрофированных губ и чёрных патл. Не нравились мне почему-то негры.
Валесса Азиз взяла микрофон, вышли на середину сцены и на чистейшем русском, без капли акцента, сказала:
– Сегодня наш репертуар – ретро семидесятых!
И снова зал сказал: «Ах!», чтобы пасть к её ногам, однако, барабанчик ударил, и последний звук ещё дрожал воздухе, когда она взяла первую ноту – шершаво от избытка природной силы, но мелодично, чисто, как утренние лучи солнца, и запела о девушке из Нагасаки.
Несомненно, я слышал раньше эту песню, он не мог вспомнить, где именно, и только когда дело дошло до «джентльмена во фраке», тут и вспомнил Высоцкого. Однако у него эта песня была проходящей, одной из многих, а у Валесса Азиз – фирменной маркой, и она её преподнесла с таким блеском, что зал принялся бить посуду, кричать «Бис-с-с!!!» и неистово аплодировать. А один полковник в парадной форме ВВС, встав на колени, даже преподнёс ей огромный букет бордовых роз. Вот тогда-то только я очнулся и виновато поглядел на жеребёнка. На ней лица не было. Она меня возненавидела и готова была перерезать горло тупым ресторанным ножом.
– Я хочу уйти! – потребовала она.
– Идём! – легко согласился я прежде всего из опасения испортить ощущение от песни, а потом уже – из-за страха быть зарезанным.
Я больше ничего не хотел слышать. Отныне я знал, что «Девушка из Нагасаки» – это моё, а всё другое, пусть даже оно современнейшее, лучшее и самое прекраснейшее в мире, однако, не имеет никакого значения. И ещё я знал, что обязательно приду сюда, но уже без Инны-жеребёнка.
Увы, она хоть и была красива, особенно голой, с белоснежной кожей, с белоснежной улыбкой и русской грацией, но порода не та, и оскорбилась этим, потому и шла, надувшись, как мышь на крупу, и молчала до тех пор, пока я не покривил душой:
– Дешёвая певичка.
Мы одевались в гардеробной, я услышал, что Валесса Азиз снова запела о девушке из Нагасаки, и пожалел, что мы не остались.
– То-то ты слюни на её пускал!
– Есть на что, – не удержался я, бездумно завидуя полковнику ВВС в парадной форме.
– И не смотри на меня снисходительно! – с болью воскликнула она. – Я всё понимаю! Я не маленькая!
Я молча шагнул через проспект, выхватил в цветочном такой огромный букет красных роз, что жеребёнок не могла удержать его обеими руками.
– Опять ботва! – Капризно шокировала она меня.
Ладно, подумал я и в своём гроссбухе сделал отметку о циничности жеребёнка и склонности к брезгливому выражению на прекрасном личике.
– Забыли! – не стал я обострять отношения. – Поехали кутить!
Я поймал такси, и жеребёнок, всё ещё обиженно косясь и шмыгая носом, соизволила отвезти себя в «Метрополис» на Ленинградского шоссе.
Мы оставили букет у администратора, предупредив, что обязательно вернёмся за ним, взяли самую большую тележку, которую можно было найти, и побежали по залу. Мы купили грузинских свино-говяжих купатов, в состав которых входили хмели-сунели и ягоды барбариса; зелень, пару гранатов, ткемалевый соус (пахнул чесноком, сливой и травами), горчицы, острый кетчуп, соус табаско, сельдерееву соль и топленой сало.
Жеребёнок скривилась:
– Я принципиально есть не буду…
И напомнила мне Варю в её юношеском максимализме, но я уже умел не ходить по этой дорожке, тем более что рядом замаячила Наташка Крылова, и понял, что напьюсь сегодня, если не абстрагируюсь от прошлого.
– За уши не оттащишь, – ухмыльнулся я, как многоопытный Бахус.
Готовить я любил и мог сотворить изысканности, о которых жеребёнок Инна даже и не подозревала. По этому поводу моя жена говорила, что во мне умерли два типа: врач и повар, намекая, что вся моя писанина не стоит и ломаного гроша, и была, кстати говоря, недалека от истины: провинция не давала ни единого шанса на успех писательского мероприятия.
– Оно вонючее! – чуть уступила она.
– Хорошо, я буду есть, а ты будешь смотреть, – покосился я на неё, и увидел сплошной комок неуверенности в своих словах.
– Возьми мне тогда… – она нарочито, вихляя задом, прошлась вдоль витрины, – возьми вот этого! – ткнула пальчиком в золотым маникюром и с волнистым краем.
Шубку она расстегнула, ножки в обтягивающих джинсах выставляла, королева – вся из себя! На нас оглядывались.
– Балыка, что ли? Ради бога! – Я был как никогда великодушен, заталкивая в себя фразу о ботве как можно глубже. – К балыку нужно пиво!
Я взял осетрины холодного копчения с радужным переливом, на десять тысяч рублей и дал понюхать жеребёнку. После короткой мизансцены с борьбой, хихиканьем, подпрыгиванием, чтобы дотянуться, мы принялись выбирать пиво. Жеребёнку понравилось санкт-петербургское «Бакунин», сорт американского коричневого эля. Мы взяли упаковку, и я выдал свою тайну:
– Хочу попробовать настоящей картофельной водки.
– А что есть такая? – удивилась жеребёнок. – Откуда ты знаешь?! – она глядела, кокетливо закусив губу, полагая, что я стушуюсь.
Мне не понравился её вопрос, он намекал на мою провинциальность. Я не стал ей рассказывать, что один мой герой пил исключительно только картофельную водку, а всё остальные напитки презирал, отчего и умер в пятилетнем возрасте.
– Знаю, – сказал я, толкая тележку в винно-водочный отдел.
Мы взяли английскую картофельную, трёхлитровую бутылку по цене тридцать пять тысяч двести рублей.
И вдруг я увидел благородный «сотерн» по четырнадцать с четвертью тысяч за семьсот пятьдесят миллилитров и взял три бутылки, сопровождаемый ироничным взглядом жеребёнка. По-моему, она ничего не поняла: подумаешь, какое-то белое вино тёмно-соломенного цвета за бешеные деньги. Однако именно этим вином я хотел соблазнить её, затащить в постель и задушить в своих объятьях, ибо она была моей спасательной соломинкой, за которую я инстинктивно уцепился. Мне не нужны были серьёзные отношения, от воспоминания о которых я едва не сдох на больничной койке, мне нужен был просто секс, отдушина, чтобы не думать о прошлом, и жеребёнок, как ни цинично, подходила для этой роли как нельзя лучше.
– Я хочу конфет! – закапризничала она, инстинктивно чувствуя, что я терпелив и щедр, как бог.
Мы направили стопы в кондитерский отдел. Жеребёнок выбрал огромную, как картину в Третьяковке, коробку, даже не коробку, а коробище с репродукцией едва ли не в натуральную величину с картины Карла Брюллова «Всадница».
– Чего ты ещё хочешь, душа моя? – спросил я, испытывая желание удивить её безмерно.
– Баклажанов, – сказала она рассеянно, спадая в роль равнодушной кокотки.
Я понял, что она ляпнула первое, что ей пришло в голову, но отступать не собирался, и мы ещё минут двадцать искали эти самые баклажаны, нашли их сырыми и невкусными.
– Давай возьмём жареных? – я бросил баклажан назад в корзину.
– Давай! – равнодушно согласилась она.
Мы отправились в кулинарный отдел и набрали тонную всяких салатиков, которыми в обычной своей безалаберной жизни я бы пренебрёг. Места в корзине больше не было, потому что я ещё купил шоколадный торт и связку мягчайших французских багетов. Слава богу, подумал я, полагая, что деньги наконец кончатся, и можно экономить. Но кассир выбивает чек, я оплатил его карточкой, и… ничего не произошло, то есть кредит не иссяк. Что, он вечный? – весело подмигнул я жеребёнку. Она была в диком восторге, как от халявного вай-файфа и наглого «голубого зуба», и только ханжествующая очередь добропорядочных граждан не позволила ей броситься мне на шею и не обхватить меня ногами за талию, чтобы впиться зубами в мои губы и оставить на них след нерастраченной страсти.
Мы в нетерпении поймали такси и помчались домой. Всю дорогу жеребёнок меркантильно ласкалась ко мне, как котёнок за подачку. Хорошо жить в столице, решил я, минимум усилий, максимум удовольствия.
Пока я откупоривал бутылки, пока распаковывал продукты, жеребёнок разоблачилась, накинула на голое тело мою синею рубашку, которая была ей велика на три размера, закатала рукава и принялась делала «себяшки» в разных соблазнительных позах, нарочно дразня тем, что мелькало в разрезе сверху и снизу, потом переключилась на вашего покорного слугу.
– Не надо! – запротестовал я, когда увидел это впервые. – Мало ли что!..
Как все нормальные люди, я был стыдлив и застенчив, когда видел себя голым.
– Не парься! – заявила она, уклоняясь ловко и быстро, как боксёр-легковес. – Зато смотри, как прикольно! – и показала матрицу.
Мне мои волосатые ноги абсолютно не нравились, особенно торчащие из-под атласного одеяла. Я понял – меня приручают, как белого медведя, вдев кольцо страсти в ноздри.
– Ну ладно… – нехотя согласился я, – только никому не показывай, – хотя уже знал, что всё кончится плохо.
– Чего здесь такого?! – удивилась она, выказывая современный взгляд на вещи, которые в моём представлении не стоило выносить напоказ. – Меня заводят твои ранения!
– А ну!.. – потребовал я с камушками в голосе.
Она продемонстрировала, паясничая, как обезьянка, издали: целую фотосессию с вашим покорным слугой в разных позах и ситуация. И самый невинный из снимков был тот, где я под душем и сверкаю голыми ягодицами. Шрамы тоже были видны.
– Люська Баландина сказала, что фигура у тебя, как у Аполлона! Я на ютубе выложила! И в фейсбуке! – произнесла она вполне игриво, но с такими нотками в голосе, что я вздрогнул; это был фанатизм нового поколения, помешанного на цифровой технике и нарциссизме, и не собирающегося уступать ни йоту завоёванного пространства.
– Что?! – вскричал я и попытался отобрать айфон, но, конечно же, жеребёнок на то и жеребёнок, что не далась и прыгала, что козочка, из комнаты в комнату, а в большой, загнанная в угол, даже норовила скакнуть во французское окно, поэтому я бросил это глупое занятие и простонал, рухнув в кожаное кресло с высокой спинкой:
– Надеюсь на твоё благоразумие!
– Я тебя обожаю! – прыгнула она ко мне на колени, и мы, не долго думая, занялись любовью, едва не сломав высокую спинку, со всеми вытекающими из этого последствиями для души, тела и кошелька.
Потом я вспомнил, что купаты размораживаются, и побежал на кухню. Жеребёнок снова схватилась за айфон.
Вначале я отварил купаты в солоноватой воде, потом – завернул в фольгу, бросил на большую сковороду и сунул её в раскалённую духовку.
– Как это у тебя всё ловко получается?! – щебетала жеребёнок, щёлкая своим айфоном со всех ракурсов. – Как?!
– Опыт – страшная штука! – ухмылялся я, имея ввиду совсем другое, окопное и всеядное, но лучше не вспоминать, потому что я иногда поглощал еду, сидя я метре от чьего-то дерьма или чьих-то кишок, и выжил, с надеждой не свихнуться на старости лет.
С жеребёнком меня отпускало ощущение личной смертности, подхваченной на войне, как вирус; с жеребёнком я забывался, с ней мне казалось, что ничего не было, что я вечно жил мотом и вкушал удовольствия от жизни.
– Я и забыла, что ты старый, как мир! – подтрунила она, в надежде, что я разозлюсь.
Ха! Она не имела понятия, с кем связалась. Да, иногда я голодал, мне снилась еду, которую я вижу, но не могу съесть, мне снились отбивные, политые нежнейшим соусом, их пожирали на моих глазах все, кто угодно, но только не я, мне снилось мясо, истекающее соком, потому что организму не хватало животного белка, а на кашу с суррогатной тушёнкой я глядеть уже не мог, мы пожрали всех виноградных улиток окрест, и от запаха их жёлтой слизи с тех пор меня мутило. Поэтому в Москве я навёрстывал упущенное всеми доступными методами, но до сих пор не мог наверстать.
– Это мы поглядим! – возражал я, полагая задать ей жару в постели.
Странно, но она даже не смущалась для приличия, а я, в свою очередь, старался не глядеть на её голые ноги, которые были созданы исключительно для вожделения, гладкие и совершенные по форме, они походили на тюленей. А ещё она нарочного крутила задом в моей длиннющей рубашке, а подвёрнутые рукава и спущенные плечи смотрелись на ней так, как на супер-пупер модели, на подиум не ходи.
Через десять минут я убрал фольгу, залил купаты топлёным салом, обильно посыпал специями, чтобы перебить все другие вялые ароматы, и оставил томиться минут на пятнадцать. По кухне поплыли умопомрачительные запахи. Я налил в фужеры «сотерн» и дал понюхать жеребёнку издали:
– Ага!!!
– Хочу! Хочу! Хочу! – отшвырнула она айфон и вырвала фужер. – Ты чародей! – завыла она, напрочь забыв о своей принципиальности. – А-а-а!!! Давай твои сосиски!!!
– Фу, как плебейски, – поморщился я. – Рано-о-о!
Купаты начали покрываться золотистой корочкой. Жеребёнок исходила голодом и выглядела, как молодая, голодная волчица, истекающая слюной. Мы быстренько выпили первую бутылку, закусывая салатиками, и принялись за вторую. В голове возникла предательская лёгкость, хотелось говорить о приятных вещах, например, о «рюмочке» жеребёнка или о её малахитовых глазах. Внезапно жеребёнок впала в мрачное расположение духа.
– Я тебе никогда не прощу!
– Кого?..
– Эту певичку! – заявила она, памятуя, как я глядел на Валессу Азиз.
Я решил добить её окончательно, достал из морозильника картофельную водку и густейший, натуральнейший, супер-пупер вкуснейший томатный сок. Налил в невысокие стаканы на три четверти, кинул ложку сахара, добавил на кончике ножа острого соуса табаско, чуть-чуть посолил сельдереевой солью, водку, чтобы она не смешалась, ввел с помощью кухонной лопаточки, на ручке которой имелся желобок. Как говорил мой друг и соратник по профессии, Борис Сапожков: ««Кровавая Мэри» – лучшим напитком для голодного желудка и чистой совести». И когда мы выпили, жеребёнок издала такой стон, который я и в постели-то не слышал, и я понял, что угодил, прощён, а Валесса Азиз забыта на веки вечные.
Я перевернул купаты на другой бок. И мы выпили ещё по «Кровавой Мэри», посмотрели друг друга в глаза и едва не произнесли: «Ну их к чёрту, эти купаты!» с тем, чтобы отправиться в постель или в кресло с высокой спинкой и заняться этой самой «рюмочкой». Однако я выложил купаты на большую тарелку, полил их ткемалевым соусом и подал на барную стойку.
Инна-жеребёнок забралась на барный стул, демонстрируя коленки самой прекрасной формы.
– Ты чародей… – едва ворочала языком она, запихивая в рот купату и половину французского батона. – Ты умеешь делать всё, что мне нравится… боже…
Ещё бы, самодовольно думал я, готовя ещё одну порцию «Кровавой Мэри». В голове же всё время крутилась мысль, договорились они, или нет, имея ввиду Аллу Потёмкину и Андрея Годунцова. Если договорились, то Алла Потёмкина не та, за которую себя выдаёт, и пора уносить ноги, а если не договорились, то я ещё в большом смущении и снимаю шляпу перед её способностью ломать мужчин, и тоже пора менять этот сытый, уютный мир на жёсткий окопный, потому что женщин с сильным характером я не переваривал и в прошлой жизни и они не казались мне с тех пор небожительницами.
– Я не ела весь день, – призналась жеребёнок, переводя дыхание, – я уже на седьмом небе от счастья!
– То-то ещё будет! – пообещал я.
Потом мы отправились в спальню, и я был активной стороной, а жеребёнок отзывалась после некоторой паузы, потом мы ели прямо в постели шоколадный торт и запивали «сотерном», потом снова любили друг друга, и были счастливы, как могут быть счастливы два человека, знакомые два дня.
Я представлял жеребёнка в качестве Валесса Азиз, в этой связи Инна-жеребёнок проигрывала, но выигрывала как Валесса Азиз, и наоборот.
О букете роз, оставленном у администратора «Метрополиса», мы в ту ночь так и не вспомнили.
***
– Что ты сделал с Кокоткиной? – спросила Алла Потёмкина утром следующего дня; в её глазах плавала блистательная смешинка.
Сегодня Алла Потёмкина была прекрасней, чем прежде, похожая на свежий цветок лотоса, в свободных брюках «женское-галифе» чёрного цвета и в зауженном розовом пиджаке с высокой талией. Волосы у неё уже немного отросли, и она их уже зачёсывала направо. Пахло от неё тоже соответствующе – тонко и изыскано, а лицо чрезвычайно правильной формы говорило о том, что мир по сравнению с ним крайне несовершенен. Впрочем, то же самое я думал и о своей жене – Наташке Крыловой, пока не потерпел фиаско.
– С кем? – я притворился овечкой. – С Верой Кокоткиной?
Я подзабыл, кто это такая. Слишком много событий произошло за сутки. Голова шла кругом; кроме этого в ней, как старая пластинка, раз за разом крутилась «Девушка из Нагасаки», пока не превратилась в заезженную нейро-мелодию, и я никак не мог от неё отделаться.
– С Верой Кокоткиной, – многозначительно хмыкнула Алла Потёмкина, и её чудесные тёмно-синие глаза уставились на меня, как два прожектора в ночи, давай, мол, колись, нечего ломаться.
Казалось, она раскусила меня с полуслова, с полунамёка, вообще, давным-давно, ещё у Репиных, но решила ущипнуть, как истая женщина, мол, я тебя предупредила, а дальше как знаешь. Бог его ведает, что творилось в её милой головке. Неужели она приревновала меня к Кокоткиной? Хотя, конечно, Кокоткина того стоила и даже, может, большего, но не была самоцелью. Слишком много этих самоцелей бродило по городу, и только чувство самосохранения удерживало меня от разобщения с самим собой.
– Ничего. Я её пальцем не тронул, – свалял я дурака с серьёзным видом, однако, не настолько, чтобы казаться затурканным воякой.
– То-то и оно, – с многозначительным укором заметила Алла Потёмкина. – Она сегодня с утра никак до рабочего места не доберётся.
Это было полуправдой, потому что Вера Кокоткина уже успела сварить мне прекрасный кофе, а потом, должно быть, поскакала по этажам хвастаться. Поэтому я не понял, то ли Алла Потёмкина намекала на себя, то есть на моё невнимание к ней, то ли я Вере Кокоткиной мало дал. Может, я ошибся в тамошних расценках?
Я вопросительно уставился на Аллу Потёмкину, склонив голову набок.
– Постриглась налысо?.. – и снова ушёл от ответа, помня, что заказал блондинку и что Кокоткина исполнила заказ на все сто процентов, сделав косое каре с длинной чёлкой, которая прекрасно гармонировала с её весёлым, задорный носиком и чёрными, воспалёнными страстью глазами.
– Если бы! – мило, по-девичьи хихикнула Алла Потёмкина и поглядела, словно пронизывая рентгеновскими лучами. – Так у меня полфирмы сбежит в салоны красоты.
Она не могла себе позволить того, что позволяла себе Вера Кокоткина, легкомыслия и свободного секса, она была трезвомыслящей и серьёзной, оттого и упрекала. Положение и должность обязывали, хотя абсолютно не гармонировали с её кричащей внешностью. Я бы такую жену даже за порог дома не пустил, хотя моя Наташка делала всё, что ей заблагорассудится, и спорить с ней было самым бесполезным занятием в мире.
– А-а-а… – понял я с ухмылкой, – вон в чём дело…
– Я что, похожа на ту, которая убивает время на пижамных вечеринках?! – обрила она меня.
– Нет, – на всякий случай смутился я. – А что это такое?
Я догадался – что-то легкомысленное, бравурное, имеющее отношение к богатым бездельникам, у которых куры деньги не клюют.
– Неважно, – уклонилась она от ответа с холодком в голосе. – Я не против красивых сотрудниц, – но ты разбалуешь мне женскую часть коллектива, и мне придётся кого-нибудь уволить.
Она показалась старше своих лет, и взгляд её был очень и очень серьёзным; но я-то знал его другим. Что нужно мужчине в женщине? Интеллект? В конечном итоге вряд ли, своего хватает. Красота? Не исключено. Лично мне больше всего нравилась душевная теплота. Тот редкий дар, который или есть, или отсутствует напрочь. В Наташе Крылове этот дар был, но она его не культивировала. Есть ли он в Алле Потёмкиной, я не знал. Пока она демонстрировала до предела жёсткий рассудок. Этот вариант меня пугал. Может быть, таким образом она стопроцентно контролировала ситуацию, я не знал, но намеревался на свой страх и риск проверить.
– Я больше не буду, – отшутился я и вспомнил ещё, что моя жена никогда не чувствовала за собой вины и каждый раз начинала с чистого листа. Может, это общая чёрта всех настоящих женщин? Одно время я ломал над этим голову, но так и не пришёл ни к каким выводам, у меня было слишком мало статистики.
– Ну и слава богу, – тоже шутливо вздохнула Алла Потёмкина, незаметно глянув на себя зеркало и находя, что она нисколько не хуже Веры Кокоткиной, а может, даже и лучше, потому что тёмной масти, а ещё с фирменными, голодными скулами. – Теперь о деле. Утром я была в прокуратуре и написала заявление.
– Не договорились? – испытал я облегчение оттого, что можно было повременить с увольнением.
Она сразу выросла в моих глазах до размеров богини на сияющем Олимпе. Только этой богине было не больше двадцати семи, а Андрей Годунцов был старше меня лет на десять. Как она в одиночку справилась с ним, одному богу известно. Вот этот вопросик и остался во мне, и я никак не мог его решить, пораженный в самую печень, и посему осторожничал без меры, помня, что всё непредсказуемо, зыбко и переменчиво, как московская погода.
– Естественно! – закатила она глаза, показывая, что это только цветочки. – Он мне столько крови попортил! Упускать такого шанса было нельзя!
Я вдруг заподозрил, что она всё знает о Инне-жеребёнке, только притворяется несведущей, и почувствовал себя крайне неловко.
– Представляю, – поддакнул я, выигрывая для души передышку, чтобы она не расплавилась от стыда и укора. – И что теперь будет?
Но она, к моему облегчению, продолжила совсем о другом.
– Теперь надо опасаться всего, чего угодно. Годунцов – великий пакостник. Будь осторожен, хотя… я думаю, он тебя не тронет. Ты, скорее всего, выступишь как свидетель. Ты же нашёл склад?
Странно, но в ней было нечто такое, чего я раньше не замечал, даже не железный характер, что было естественно в её положении, а то, что в обычной жизни, не различаешь, словно она знала то, чего не знают многие из нас, и в этом плане страшно походила на мою жену, как два червонца с Лениным советского периода.
– Ну да, – подтвердил я, ещё не понимая, к чему она клонит.
– Лера Алексеевна, наш юрист и два бухгалтера прямо с утра поехали в Красногорск. Аптеку закрыли для ревизии. Ты там не нужен. А теперь о главном… – она так посмотрела на меня, что сердце моё противно ёкнуло. – Вчера звонил Испанов, просил, чтобы ты с ним связался.
– Режиссёр? – с облегчением уточнил я, словно забыл о нём, хотя, конечно, о таком не забывается.
Я догадывался, почему мне так повезло: где-то там, куда человеку заглядывать не позволено, до сих пор компенсировали все мои потери, о которых я старался забыть, и кредит, оказывается, ещё не исчерпан. В общем, мне пёрло по инерции, и я боялся сглазить удачу, поэтому на всякий случай скрестил за спиной пальцы.
– Роман Георгиевич, – подтвердила она со смешком, заметив мой манёвр. – Он никогда просто так не беспокоит. Мне кажется, он что-то тебе хочет предложить, – добавила она многозначительно, продиктовала номер, и я трясущимися руками набрал его.
– Михаил Юрьевич! – обрадовался Испанов. – Вы-то мне и нужны. – И с места в карьер. – Мы решили экранизировать ваш роман об Андрее Панине!
Позднее я неоднократно слышал от него эту его фразу «вы-то мне и нужны», обращённую к совершенно разным людям, и понял, что так выражается его природный дар обаять и владеть душой собеседника. Но в тот момент я был чрезвычайно польщен, я подумал, что именно я, а никто другой нужен ему. Это крайне подкупало и обязывало.
– Я не против. – Я услышал, как учащённо бьется моё сердце, а на ладонях выступает пот, и подумав, что так можно получить инфаркт. – Но он ещё не издан? И непонятно, будет издан или нет, – пробормотал я в полном смущении.
Потом я понял, что для Москвы это не подходит, надо делать хорошую мину даже при очень неудачном раскладе судьбы и бодро улыбаться, даже если у тебя мокрые штаны и прорехи в карманах, иначе обойдут на повороте. Слишком велика конкуренция, слишком циничны противники и слишком большие ставки.
– Это не играет роли! – безапелляционно заверил он мне, намекая на знание тайных механизмов издательских отношений. – Поверьте, издадут!
Признаться, я не поверил: бессмысленно пытаться влезть в бутылочное горлышко, когда наравне с тобой то же самое пытаются сделать сотни тысяч человек.
– Погодите, погодите! – сообразил я. – А как он у вас оказался?
Я действительно никому его не показывал, кроме четырёх издательств; в одном, ледниковом, «Время», мне сразу дали от ворот поворот, заявив, что они не в силах переваривать ничего подобного, три оставшиеся всё ещё тянули резину, явно водя меня за нос. Впрочем, гадать было бессмысленно, пути господни неисповедимы, как впрочем, и издателя, тем более, что их не больше, чем пальцев на одной руке, и очередь в бутылочное горлышко – «РЕШ», тянулась аж от Нью-Йорка. Шансов не было никаких, предпочтение отдавалось московской клановости, иудейским протекциям и кондовому либерализму; рукописи самотёком если и принимались, то это было сплошной профанацией, считались, что Москва самодостаточна и что только в ней могут жить самые из самых талантливых писателей, поэтому все остальные могут плыть туда, куда течёт река времени, то есть в забвение. Но самое главное: человек, который пишет книги, с их точки зрения не существует.
– Так что приезжайте, подпишем договор и начнём работать! – по-свойски сообщил Испанов.
Я обескуражено опустил руки – жизнь не оставила попыток не мытьём, так катаньем удивить меня, и это тоже была Москва. Алла Потёмкина, приплясывая, показывала мне большой палец. Глаза у неё горели таким адским огнём, что я усомнился в своей здравости: неужели, действительно, всё так хорошо и пора отбросить прошлое, как ящерица хвост, чтобы забыться в настоящем? «Хватит осторожничать, – кричала она мне, – я всё просчитала! Вперёд! Вперёд!»; а я всё ещё сомневался, помня, что осколки прилетают непредсказуемо, в самый неподходящий момент.
– Куда прибыть? – спросил я так, словно меня вначале огрели обухом, а потом дали понюхать ватку с нашатырём.
Он назвал адрес «Мосфильма» и в конце добавил:
– Большой привет Алле Сергеевне, чмокните её в щёчку, ибо ваш успех – это добрая половина её заслуг!
– Спасибо… – ответил я обескуражено и вопросительно уставился на Аллу Потёмкину: вид у меня, должно быть, был очумелый.
Однако она и бровью не повела, даже не смутилась, словно утверждаясь в своей эмансипации: «А я что говорила!..»
– Ну чего стоишь? – спросила она вдруг с хрипотцой. – Целуй… заслужила… – и подставила щеку с гладкой, загорелой кожей.
Я сделал шаг, наклонился и поцеловал её несколько замедленно для дружеского поцелуя, но слишком быстро – для любовного; и ощутил себя неблагодарной скотиной, которая погрязла в собственной эгоизме и не видит дальше собственного носа. Странное ощущение предтечи охватило меня. Я и не знал, что думать, однако, всё равно не верил Алле Потёмкиной. Водит за нос, думал я, знаю я вас, женщин.
– Погоди, – очнулся я, – это твоих рук дело?
– Разумеется, нет, – живо отреклась она, тряхнув для убедительности прекрасной головкой. – Но роман же хорош? – упрекнула непонятно в чём. – Хорош!
Так говорят с чужих слов, не имея собственного мнения. Она не читала роман, зато его читали Репины. Валентин по ходу давал мне советы относительно московской и киношной жизни. Низкий иезуитский поклон ему!
– Ладно, – сказал я и подумал, что если роман ещё и издадут, да в редакции «РЕШ», которая является ловцом душ и законодателем моды, то до конца месяца просыхать не буду, а месяц только начался.
Я был наивен и не знал, что «РЕШ» – это либеральная свора, которая занимается политикой, и к чистой литературе, то бишь дзюнбунгаку, никакого отношения не имеет.
– Когда вернёшься, заходи, отпразднуем, – сказала она, мучительно избегая моего вопросительного взгляда. – Такое случается раз в жизни. – Отступила, и всё пропало, очарование исчезло, осталась красивая женщина, знающая себе цену и не утруждающая ничегошеньки объяснить.
Я понял, что грежу наяву, что она боится сближения едва ли не больше, чем я. А ещё я понял, что когда женщина хочет выйти замуж, то прикидывается божьей овечкой. Был у меня такой печальный опыт. Мужчины цепляются к женщинам по инерции, ведь в жизни больше ничего стоящего нет, кроме литературы, естественно; я давно ходил по этой дорожке и не хотел быть, как все, поэтому раз по десять на дню проверял почту – издательства, как воды в рот набрали. Может, они вчитываются? – гадал я.
– Возьми мою машину, – сказала она, по-мальчишески задорно подмигнув мне. – Я сейчас позвоню, и езжай с богом!
И я понял, что она хочет, чтобы я подъехал с шиком, чтобы мне знали цену.
***
Оказывается, что Вадим Куприн отлично знал, где и когда возникают пробки, крутил по малознакомым проездам, и мы всего лишь один раз увидели хвост девятибалльной пробки на Сетуньском проезде, свернули на Воробьевское шоссе в старый район, где витрины напоминали о послевоенных пятидесятых, а «хрущёвки» походили друг на друга, как грибы, и через десять минут оказались на «Мосфильме».
Меня уже ждали. Скромный, молчаливый человек в дешёвом костюме назвал мою фамилию, без всяких условностей провёл через турникет, мимо угрюмой охраны, и молча поднялся со мной в лифте на четвёртый этаж. Ещё пару шагов в полутёмном коридоре, и я имел честь лицезреть Романа Георгиевича.
Он мелко затрясся, начиная свою очередную скоморошную фразу.
– Я ни в чём не виноват! – выскочил из-за стола, как курица, которую помял петух. – Писать надо хуже!
При этом он приплясывал, хихикал и подмигивал, как старом знакомому. Горб за его спиной казался воинственным петушиным гребешком.
– В смысле?! – даже отступил я, чувствуя себя полным идиотом, не понимая, то ли это извечное поведение мэтра, то ли я воспринят в виде исключения.
– Уж слишком хорош роман! Слишком! – завёл он хоралы. – Я не мог устоять! Не мог! Сам виноват! Местами напоминает «Улицу тёмных лавочек и подворотен».
Интонационная проза, анапест – великая вещь, обрадовался я, как школьник, и одновременно крайне удивился, потому что у Патрика Модиано там совсем другая идея и другая манера, к тому же это перевод, ну да Роману Георгиевичу виднее, на то он и мэтр. Но Роман Георгиевич так честно глядел мне в глаза, что я поверил его лести.
– Кстати… познакомься, – сказал он, плавно переходя на «ты». – Фёдор Соляников собственной персоной.
Конечно, же я его сразу узнал. Как можно было не узнать лысую голову и татарские скулы.
Мы пожали друг другу руки, и я понял, что весь этот спектакль затеян ради того, чтобы произвести на него впечатление.
– Я рекомендовал Фёдору твой роман о диверсантах в Киеве, но он пока думает. Так ведь?! – встряхнул гребешком Роман Георгиевич.
– Так, – не дрогнув ни единым мускулом, согласился Фёдор Соляников. – Но у меня сейчас в деле четыре проекта. – Сердечно пояснил он. – Я физически не успеваю, я сейчас боевой фантастикой занимаюсь. Она нынче в моде. Но ваш роман я обязательно прочитаю, возможно, там что-то есть, хотя я стараюсь политикой не заниматься, но чем чёрт не шутит, а вдруг?
Я едва не возразил, что из-за этой чёртовой политики в Донбассе идёт война, а не пирожки с маком пекутся, но сдержался. И вообще, мне он не очень понравился, потому что не глядел с удивлением, как Роман Георгиевич, мол, откуда ты такой выскочил, а был в меру сдержан и снова мне напомнил, что я провинциал и стучусь в глухие столичные ворота за семью замками.
– Тогда за знакомство! – Роман Георгиевич извлёк из закромов армянский коньячок, мы выпили, и Фёдор Соляников заторопился, словно, действительно, куда-то спешил.
– Ваши координаты у меня ваши есть, если что… если что, – повторил он на тональность выше, – я вам позвоню.
– Спасибо, – сказал я, понимая, что Соляников не позвонит, что он пришёл сюда исключительно из уважения к Испанову.
И он удалился.
– Позвонит он, как же! – прокомментировал Испанов. – Ты его не ругай!
И даже его знаменитый горб порицал без меры.
– Кого? – Оглянулся я вслед Соляникову.
– Валентина! – раскрыл мне карты Роман Георгиевич, глаза у него забегали, а вид был крайне смущённым, что абсолютно не шло его величию. – Это я настоял, из-за рассказов Аллы Сергеевны, – объяснил он, – дать почитать мне ваш роман. Уж больно много суеты в прессе.
Разумеется, это было преувеличением, если, вообще, не злой шуткой. В фейсбуке о нём воды в рот набрали в ожидании реакции «РЕШ». Там пропагандировали третий сорт, а третий сорт – ещё не брак, из него ещё можно сделать яснополянскую конфетку.
– Зоечка! – крикнул Роман Георгиевич. – Несите договор!
Я почитал договор для проформы, полагая, что уж Испанов не подведёт. Запнулся разве что на сумме гонорара, даже посчитал количество нулей, чтобы не обмишуриться.
– Вы не ошиблись?
– Нет, – простодушно поморгал Испанов, даже вместе со мной посчитал количество нулей. – Мы за вас налоги заплатили, – извинился он.
– Очень великодушно, – признался я и спросил. – А в чём подвох?
Роман Георгиевич сделал круглые глаза. Его гениальный нос стал возмущенно набухать, как монтажная пена.
– Подписывай, иначе я поставлю запятую!
Они что, сговорились, подумал я об Алле Потёмкиной.
– Нет, не надо!
– Может, хочешь почитать на досуге? – ещё поиздевался Роман Георгиевич.
Я подумал, что, наверное, делаю ошибку, но подмахнул, плюнув на свою мнительность, которая говорила: «Изучи документ въедливо, во избежание подводных течений». Мне всё ещё пёрло, как никогда в жизни, я даже не стал скрещивать пальцы.
Пришла бухгалтер, с бюстом и глазами, как у Софии Лорен, с любопытством посмотрела на меня, как если бы я был рептилоидом, и если бы не рамки приличия, я думаю, она бы потрогала чешуйки кожи на моём лице, забрала договор, прижала его к своей необъятной груди и с готовностью заверила:
– Роман Георгиевич, сейчас всё сделаем!
Я вопросительно уставился на Испанова – вот он подвох!
– Всю сумму сразу и беспрекословно, – нахально объяснил он, чтобы развенчать все мои подозрения, и разлил армянский коньячок.
Должно быть, у него дюже много денег на его кино, раз и он так шикует, подумал я.
Мы выпили; я не почувствовал ни крепости, ни вкуса.
– Звони! – потребовал он хитро, как Хаджа Насреддин, протягивающий руку утопающему кази.
– Куда?..
– Как, «куда»? – переспросил он с сарказмом. – В свой банк! – проквакал, как радостная лягушка из болота.
Я позвонил в «Тинькофф Банк» и назвал номер счёта, а также кодовое слово. Прошло не более полуминуты, прежде чем голос в айфоне сообщил:
– На ваш счёт, пришла сумма. – Он назвал её. – Отправитель ФГУП «Киноконцерн «Мосфильм»».
Он ещё добавил какие-то слова про какое-то там производство и даже студию, но мне было достаточно слова «Мосфильм»
– Спасибо, – остолбенел я и почувствовал себя рублёвым миллионером.
Не обманул, чёрт!
– Может быть, ты и сценарий напишешь? – принялся приставать Роман Георгиевич, уже откровенно юродствуя.
Я заторможено обещал подумать. Перед глазами стоял лёгкий туман, жизнь предстала в розовом свете. В голову вертелась фраза: «Везёт же идиотам!»
– Только недолго, – ласково предупредил меня Роман Георгиевич, провожая к двери.
Я признался, как перед богом, что ни разу не писал сценариев. Он снисходительно замахал на меня, как на прокажённого, мол, не притворяйся, не притворяйся, уж с такой-то ерундой ты справишься одного левой.
– Выход найдёшь? – спросил участливо, как отец заблудшего сына.
– Найду… – сомнамбулом отозвался я и ушёл, чтобы легкомысленно заплутать в коридорах «Мосфильма», пока какой-то сердобольный человек не показал мне дорогу.
Мне продолжало переть, я плевался через левое плечо и шарахался от чёрных кошек.
***
Когда мы ехали назад, я спросил у Вадима Куприна:
– Где здесь ближайший дилерский салон?
– На Варшавском или на Каширском «Техинком», – сообщил он со знанием дела.
Мне хотелось шикануть сразу и без промедления. А ещё мне хотелось проверить свой счёт – вдруг меня каким-то чудесным образом разыграли и теперь радостно потирают руки и хохочут вместе со своим горбом.
– Поехали, куда ближе.
Автосалон до удивления оказался маленьким и тесным. В нём впритык стояло пять или шесть машин. За толстым стеклом сидели дилеры, вид у них был загнанным, видно, клиенты укатали. Я обратился к тому из них, который занимался «УАЗами».
Мне приглянулся «патриот» цвета коричневый металлик, хотя дилер Саша, поняв, что у меня есть деньги, настырно уговаривал посмотреть на белый «лексус» или оранжевый «мерседес», мол, у них октановое число выше. Но я сразу и безоговорочно захотел «патриота», нравилась мне эта машина, чёрт возьми!
– Выберете самую последнюю модель, – подсказал мне Вадим Куприн, который пошёл со мной в качестве консультанта.
По ему лицу было видно, что он не ободряет мой выбор, но начальству виднее.
– Да, – согласился я, – самую последнюю и самую навороченную.
Я хотел путешествовать, а не ездить на работу.
– С навигационной системой и кожаными креслами? – спросил дилер Саша.
Я оглянулся на Вадима Куприна.
– С навигацией и с тёмным велюром, – подсказал он шёпотом.
Я повторил его фразу слово в слово.
– С лебёдкой?
Я снова посмотрел на Вадима Куприна. Он кивнул.
– Да, – сказал я как попка, – с лебёдкой, расположенной за номером, чтобы ГАИ не придралось.
– Со шноркелем?
– Да, – уже самостоятельно подтвердил я и заказал ещё пороги, задний и передний бамперы, а также устройство для подъема за колесо.
В общем, всё, что предложил мне дилер Саша в рекламной проспекте; не без волнения произвёл предоплату, дождался, пока на экрана айфоне не появится сообщение «ваша платёж произведён», и получил от дилер Саша письменное заверения, что мне позвонят через три недели.
– Как только…
– В смысле?..
– Как только доставят к нам к салон, – твёрдо сказал дилер Саша.
Наверное, у него была такая установка – говорить твёрдо, с убеждением. Что делать? Я поверил.
– А почему велюр? – спросил я у Вадима Куприна, когда мы вышли в морозный полдень.
– А потому что моему приятелю вместо кожи подсунули кожзаменитель, а он липнет.
– А велюр?
Мне было простительно задавать такие вопросы, я был дилетантом, насмотревшимся передачи «махинаторы».
– А велюр не липнет и ему сноса нет, – со знанием дела ответил Вадим Куприн.
– Спасибо, – удивился я таким тонкостям.
Приятно было ощущать себя богатым человеком, теперь можно было делать операцию по изыманию колючего осколка из лёгких, и я подумал, что даже если роман об Андрее Панине не издадут, то ничего страшного не произойдёт, Испанов поставит фильм, и я всё равно прославлюсь. Эта мысль тихонько, как печка-буржуйка, грела мою душу последний полчаса.
При въезде на Балаклавский проспект Вадим Куприн притормозил, чтобы вписаться в поворот, и тут я услышал тот знакомый звук, который слышал так часто, что он сделался для меня синоним атаки укрофашистов, по команде этим звуком наполнялись все окрестные окопы. Я бы услышал его даже сквозь завывание метели и раскаты камнепада, даже спросонья, в момент любовных утех и с глубокого похмелья, настолько он въелся в моё мозг – этот звук передёргивания затвора АКМ, краем глаза увидел, как из окна соседней машины высовывается дуло автомата, и с криком: «Ложись!» упал между сиденьями.
Раздался такой грохот, словно надо мной пролетел вертолёт. Я даже не потерял сознание. Просто было много крови, и когда меня вытащили, женский голос истерически ахнул: «И этот готов!»
Прежде чем меня засунули в «скорую помощь», я увидел «бьюик» в многочисленных дырках, склоненную на руль голову Вадима Куприна и забрызганное кровью переднее стекло, которое походило на решето в трещинах.
***
Боли я не боялся, конечно, если оторвёт ногу или руку, другое дело. Но к обычной боли я привык и знал свой предел. Однако в «скорой помощи» мне всё равно что-то вкололи, а в операционной добавили, и я радостный брёл по цветочному лугу, а под ногами тёк ручей, и мне было хорошо, словно я, как мазохист, выпил стакан текилы без соли.
Первое, что я увидел, когда разлепил веки, было её лицо. Оно было прекрасным: тонким, печальным, заплаканным и сморщенным одновременно, но самое главное, почему-то родным, как будто меня подменили, как будто я враз забыл все свои установки или они сделались незначительными перед её горем. Она вытирала глаза платком, и тушь текла по щекам.
Я хотел спросить, почему она плачет, вспомнил, кто из нас ранен, и сразу всё заболело и потянуло, особенно слева. В общем, я обрадовался. Мне захотелось похвалиться, что я ещё раз выкарабкался, но вместо этого попросил пить, хотя моя просьба больше походила на стон.
Она радостно спохватилась, смочила мне губы лимоном, и я облизнулся.
– Ну слава богу, – склонилась она для сестринского поцелуя, – ты меня до смерти напугал.
И у меня было такое ощущение, что этот её поцелуй достался мне, как приз, и впервые за два года я почувствовал себя человеком, которому не надо бежать в атаку даже во сне.
– Что со мной? – спросил я.
– В тебя стреляли, приняв за меня, – сказала она так, словно была страшно виновата, в глазах даже появился испуг. – Всё дело в шапках, у нас ужасно похожие шапки.
И тут я всё вспомнил: и вертолётный грохот, и мёртвого Вадима Куприна, уткнувшегося лицом в руль. Я хотел расспросить подробно, но прибежали врач с медсестрой, и Аллу Потёмкину выдворили из палаты. Оказалось, что я ранен относительно легко. «Всего каких-нибудь шестнадцать пуль, как в Сараево, но все по касательной! – успокоил меня врач. – Так что через две-три недели будете плясать». Я вспомнил, что там их было всего-то семь.
Потом я узнал, что мне наложили тридцать три шва и что рука и мой многострадальный левый бок похожи на многократно перепаханную грядку.
– Вы потеряли много крови. Но вам повезло! – многозначительно добавил врач.
В чём именно, я понял немного погодя. Алла Потёмкина вернулась сразу же, как только мне поставили капельницу и сделали полдюжины уколов. Время она зря не теряла, а привела себя в порядок и выглядела отменно, больше ни один мускул не дрогнул на её прекрасном лице. И я понял, что всё, что она сказала в запале, не имеет никакого значения, что между нами прежние, ровные, хотя и очень странные отношения, и что она ко мне расположена и, быть может, даже любит, но почему-то выжидает, ни на что не намекая, разве что глазами, но это мог быть мой самообман, поэтому я ни на что не надеялся.
Оказалось, что мне повезло дважды: первый раз в том, что мимо проезжала карета «скорой помощи», которая никуда не спешила, второй – киллеров схватили сразу же за развязкой экипаж ППС, который тоже, к счастью оказался рядом.
– Их нанял Андрей Годунцов! Он в бегах!
– Ну слава богу, – сказал я, всё ещё глядя на её призывные губы, умело подведенные по контуру карандашом.
– А ты герой!
Ещё никогда я не видел таких счастливых глаз, разве что у моей жены в момент бракосочетания, когда она добилась своего, как оказалось – права управлять и указать.
– А Куприн? – удивился я, помня его мёртвое лицо.
– Куприн?.. – переспросила она с удивлением, и в глазах у неё промелькнул вопрос: «Какой Куприн?» – Мы подумали с Радием Мариновичем и пришли к выводу, что кроме Куприна, никто не мог сообщить Годунцову о складе. Поэтому Годунцов и поспешил. О моём посещении прокуратуры он тоже не мог знать. Значит, остаётся Куприн. Но доказательств нет, пока не поймают Годунцова.
– А Лера Плаксина? – вырвалось у меня.
– Мы тоже думали о ней. Но у неё нет мотиваций.
И всё-таки её голос прозвучал неуверенно. Позже я узнал, почему.
– Кроме мести, – напомнил я.
Я ещё тогда много не понимал, и для меня Лера Плаксина была просто красивой стареющей женщиной себе на уме.
– Но с моей смертью она ничего не выиграла бы? – странно посмотрела на меня Алла Потёмкина.
– Кроме мести, – снова сказал я.
– Брось… – посмотрела она на меня отрешённо, очевидно, поколебавшись в своём мнении.
– А с моей? – спросил я.
– А с твоей тем более, сказала она, и я понял, что этом случае у Леры Плаксиной не то что не было бы ни единого шанса остаться на свободе, а можно было заранее сушить сухари и прямиком отправляться на нары.
– Ты плохо знаешь женщин, – всё же возразил я, полагая, что всё дело в психологии.
Алла Потёмкина так засмеялась, что мне стало легче дышать, однако, смеялась она над моей наивностью, хотя я и не подозревал об этом. Через пару месяцев я разобрался, в чем дело. А пока она засмеялась, и я вздрогнул, нет, не от боли, а оттого, что второй раз почувствовал предтечу чего большёго, зрелой любви, что ли? Так бывает в жизни, ты уже перестал ждать и надеяться, а потом это происходит, и ты корчишься, словно в тебя попала пуля, и думаешь, каким же ты был ослом.
– Лера Алексеевна, конечно, ещё та сучка, – сказала Алла Потёмкина странным голосом, словно что-то припоминая, – но с некоторых пор она изменилась и на подлость такого масштаба уже не способна. Да и времени у неё не было. Нет, это Андрей Годунцов!
– Поймают? – вздохнул я с облегчением.
– А куда он денется. В бегах, знаешь, тоже несладко. – Будто она знала, что такое быть в бегах, даже я не знал. – Нашли вторую бухгалтерию. Приходько даёт признательные показания, – сказала Алла Потёмкина.
Прибежали взволнованные Репины, принесли холодных апельсинов. Явился Радий Каранда с фляжкой прекрасного коньяка; и пока мы его распивали и закусывали цитрусовыми, сообщил, что нашёл в рабочем шкафчике у Вадима Куприна сто сорок тысяч евро.
– Спрятать не успел, – многозначительно кивнул Радий Каранда.
Позвонил даже Роман Георгиевич Испанов и сказал, чтобы я не спешил со сценарием, а выздоравливал, и что они пока заняты отбором актёров.
Когда все наговорились и выпили весь коньяк, у меня кончилась батарейка, я страшно устал, закрыл глаза и сказал, что хочу спать. Меня расцеловали во все щёки, потискали от счастья, и я провалился в сон. Мне приснился Калинин с оторванной кистью.
Глава 5
Калинин. Алла Потёмкина
Десятого ноября, когда листва облетела и всё вокруг стало звенящим, голым и прозрачным, Ефрем Набатников нашёл меня в помещение шахтной котельной, где я пытался что-то сочинить на планшете, и спросил, словно кинув спасительный круг:
– С группой сходишь?..
Я посмотрел на белый, холодный свет, который струился из окна без рамы и спросил:
– А автомат дашь?!
Мне было наплевать, что он обо мне думает, и он знал это. Вопрос заключался в том, долго ли он ещё будет меня терпеть. Наверное, долго, самообладание у него было отменное. А после Славянска, после должности заместитель министра обороны, он вообще стал героем, распушил усы, женщины слетались на них, как бабочки, на огонь, и он был счастлив, как мартовский кот.
– Зачем тебе автомат? – по-деловому спросил Ефрем Набатников, косясь, словно марабу на лягушку.
– Застрелиться, – буркнул я, тупо переводя взгляд на пустой экран.
После изваринского котла я два месяца не мог выдавить из себя ни строчки, хоть, действительно, возьми и застрелись. Борис Сапожков был в тихой ярости, но вынужден был помалкивать. Фактически, он сослал меня сюда, чтобы я был на глазах у соглядатая – Ефрема Набатникова, и дома от тоски и безысходности не полез бы петлю. Среди людей окраин Донецка, у каждого третьего из которых кто-то погиб, не принято было выставлять свои чувства на показ.
Ефрем Набатников обошёл мою реплику молчанием.
– Иди… там тебя ждут.
Я взял редакторский «никон» и вышел. Мне было всё равно, куда топать и что делать. Перед глазами стояла Наташка Крылова. Она махала мне из нашего окна на втором этаже. Каждый раз, когда я куда-то уходил, она провожала меня таким образом, но даже этот обряд, наполненный глубоким смыслом и сильными чувствами, не спас наш брак и в конечном итоге, в качестве иллюзии, разрушил нашу жизнь. Всё было предопределенно, но понял я это гораздо позже, после того, как она погибла.
Я перешёл дорогу и спустился по откосу. Они сидели на снарядных ящиках, грызли сухую колбасу, запивая её ситро. Был у них такой ритуал – общее поедание колбасы перед делом. Все молча покосились на меня – «штабной в отряде – скверная примета», но промолчали, один Грибакин, позывной Гриб, сказал:
– Привет! – Но так, что лучше бы промолчал, то есть с тем значением, когда намекают, что твоё горе не такое уж горькое среди прочих смертей и разрушений, и вообще, катился бы ты отсюда подальше, писака.
Он был из Семёновки, что под Саур-Могилой, у него погибла вся семья, и он одно время был смертником, но выжил, не получив и царапины, даже контужен не было, хотя лез во все переделки и искал смерти. Я уважал его за это, но не уважал за то, что он не уважал меня.
– Дай ему бронник, – приказал Калинин и с пренебрежением отвернулся, мол, навязали на мою шею.
Я сдержался, вспомнив, что нельзя выпускать зверя, дремавшего во мне. После смерти жены, Вари и трёх командировок на фронт, я готов был убить любого, кто скажет мне хоть слово поперёк. Они ощущали мою злость и словно невзначай подразнивали, но крайне осторожно, с оглядкой на мой рост и кулаки.
Алеш Мерсиянов с позывным Чех снисходительно слез, и я забрал из-под его задницы ещё тёплый бронник. Бронник был тяжёлым, и я делался в нём неповоротливым, как фонарный столб.
Чех был настоящим чехом, только из Кипра. В донецкой земле у него лежал брат, с которым он приехал сразу после событий в Одессе.
– Может, не надо?.. – спросил я, держа эту тяжесть в руке и с осуждением глядя на Калинина с его рыжим чубом и демонстративно пофигистстким взглядом белых глаз.
А вот откуда Калинин, я не знал, но подозревал, что из России, с Урала, потому что рассказывал только о нём, о реках по которым ходил, о горах, по которым лазил. По его словам, нет лучше ухи, чем из хариуса, и нет ничего прекрасней, чем рассвет над рекой Белой.
К его глазам я так и не смог привыкнуть и всякий раз отводил взгляд, чтобы не ударить в ответ. Он, видно, чувствовал мою нехорошесть и особенно не злоупотреблял, полагая, что журналист сам отпадёт, понюхав пороха.
– Приказы не обсуждаются, – равнодушно заметил он, как огородному пугалу, то есть насмешливо, в том смысле, что я, кроме как пугать ворон, больше ни на что не гожусь. – Колбасу будешь? – сделал снисхождение, протянул мне палку «краковской».
У Алеша Мерсиянова справа на шее была наколка по-русски: «Прости, господи, за слёзы матери». Я сел поодаль и принялся есть, не замечая вкуса. Они не знали, что я участвовал в боях под Лисичанском, я никому не рассказывал, даже Ефрему Набатникову, хотя в то время он ещё был мои другом. А боях под Саур-Могилой я значился корреспондентом семёновского батальона, и ранение моё считалось случайным, то бишь это не я бегал по полям и весям с пулемётом в том числе и с тяжеленным «Утёсом», позыченным у бандеровцев, и в атаки не ходил, и Семёновку на зачищал, и адреналином не захлёбывался, и ногти себе не срывал, второпях роя себе ямку под акацией. Хотя что правда то правда: в те дни, к величайшему неудовольствию Бориса Сапожкова, я мало писал, а снимал ещё меньше, не до того было. Наверное, это был инстинкт жаждущего выжить, а ещё страстное желание отомстить за нашу снайпершу Лето; и все чувства о справедливости жизни давно ушли на задний план.
Калинин сказал, глядя в сторону:
– Мы идём на сутки. Возьми спальник и коврик.
Я пошёл в котельную и взял свой рюкзак. В нём лежало всё необходимое. Оставшуюся колбасу я сунул туда же. Голова у меня ещё болела по утрам, и я запасся горой таблеток.
– Автомат дашь? – ещё раз спросил я ещё раз у Ефрема Набатникова, который изучал последние сводки.
– В бою добудешь, – захихикал он, как юродивый.
Отступление из Славянска стоило ему ожёга на правой щеке, в подробности он не вдавался, только обмолвился, что в машину, на которой они ехали, попала зажигательная пуля, кроме того, он знал, что я собираю литературный материал, поэтому помалкивал, не желая попасть в пресловутую историю человечества.
– Ну и чёрт с тобой! – сказал я и ушёл.
Кажется, он показал мне в спину дулю, но сил не было разбираться.
***
Вначале мы шли, не таясь, по своей территории, через разбитую автобазу, школу, детский садик, потом – по территории «Донбасс-агро», около правления с разрушенной крышей остановились. Дальше тянулась никлая степь с перелесками. К Калинину подбежал боец и что-то сказал. Сквозь осенний ветер, уносящий слова, я слышал только: «Бу-бу-бу». Калинину не понравилось. Он поморщился; оказалось, что разведка на этом направлении засекла каких-то людей, то ли грибников, то ли рыбаков, не ясно.
– Чего они там делают? Там же мины? – удивился Калинин.
Боец только пожал плечами, мол, дуракам закон не писан.
Фронта как такового ещё не было, и в затишье такие группы, как наша, ходили к бандеровцам в гости, они же ходили к нам. А здесь была даже целая операция со смыслом: встать в засаду и ждать. Всё это мне в двух словах объяснил Калинин, чтобы я понял обстановку и правильно написал в своих заметках.
Я подумал, что для такого дела группа слишком мала и слишком легко вооружена, всего три пулемёта, правда, гранатомётов было побольше, но гранатомёт – штука разовая; я бы взял АГС и побольше «улиток» к нему, но это, что говорится, не моё собачье, то бишь не корреспондентское дело, и я промолчал.
С нами шла девушка-снайпер. Имени я её не знал, только позывной: Шурей. Я спросил, почему позывной такой странный. И меня просветили: во-первых, позывной и женский, и мужской одновременно, чтобы запутать укрофашистов, а во-вторых, в позывном присутствует буква «р», классический и обязательный элемент позывного, потому что в бою из-за шума и помех в рации, звук «р» хорошо слышен, не надо трижды переспрашивать. Гладя на Шурей, я вспомнил нашу Анюту, позывной Лето, снайпершу из Авдеевки, и что сделали с ней укрофашисты в Дмитриевке. После этого я плевать хотел на приказы и никого в плен не брал; пусть докажут, что я действовал преднамеренно, а не в горячке боя. «Бог обещал нам всё простить сполна, когда закончится война».
И только погодя я понял, что имел ввиду Валентин Репин, когда сказал, что у меня лицо звереет, когда я говорю об этом. С таким лицом жить нельзя. Это ненормально и неестественно – переживать каждый день заново, вспоминать то, что тебе тошно вспоминать; мне до сих пор снятся сны, в которых я так и не отомстил за Лето, и каждый раз я просыпаюсь от собственного крика и с облегчением пялюсь в потолок оттого, что я не в окопе и не в лапах у бандеровской сволочи. А она там погибла.
Дальше мы пошли цепочкой вдоль балки. Под ногами шуршали дубовые листья, и мне казалось, что нас слышно за версту и что это против всех правил маскировки. Но Калинина ничего не волновало, он только сказал, чтобы я не высовывался и не сходил с тропы, иначе можно подорваться на растяжке. В этом и заключался весь инструктаж. Я шёл последним и снимал спины. Боец с позывным Филин впереди нёс гранатомёт РПГ-7 и выстрелы к нему, между прочим, без всякого бронника.
Филин был из Санкт-Петербурга. Он сразу заявил, что живёт в коммуналке и в гости никого принять не может; гитарист и поэт, он скрашивал тоскливые вечера бренчанием на гитаре. Я почему-то удивился, что он не взял её с собой. В мае четырнадцатого он был одним из тех, кто перекрывал Володарское шоссе, чтобы не допустить укрофашистов в Мариуполь. В отличие от большинства местных повстанцев, ему удалось уйти в Донецк, а его друзья-мариупольцы попали в лапы СБУ и были освобождены только после заключения минских соглашений.
***
Её нашли в июне. Сразу, как только отбили тот район. Я мотался в между Красным лиманом и Ямполем, где наши велись тяжелые, оборонительные бой с укрофашистами, и не мог поехать с ними на дачу.
Собственно, как мне объяснил Борис Сапожков, в районе Старомихайловки был даже не бой, а короткий наскок, ночью, а утром их выбили, потому что это была городская окраина. Летние ночи на Украине светлые, короткие; и они успели напортачить.
Борис Сапожков дёрнул меня прямо с репортажа, наорал в ответ на моё запирательство, и я в недоумении поехал на санитарном БТРе в Донецк, гадая, что такого могло было произойти, чтобы Борис Сапожков повысил голос. Со мной ехали раненые, и я весь путь то подавал воды, то придерживал кому-то ногу или голову, когда дорога была особенно тряской.
Утром следующего дня, уставший и голодный, я поднялся на седьмой этаж и вошёл к нему в кабинет.
Он посмотрел на меня, лупая глазами, как филин из своего дупла, обвешенного дипломами и грамотами за передовую работу по части литературно-публицистической деятельности, молча налил стакан коньяка, пододвинул ко мне. Я всё понял, у меня одеревенели ноги.
– Надо поехать и опознать. Возможно, это не она. Мина… – обманул он меня, чтобы приготовить худшему. А может, сам не знал подробностей?
Я выпил. Стало ещё хуже. Мы поехали. Голова была пустой, чувств – никаких, кроме подвешенного состояния. Варя, о которой Борис Сапожков ничего не сказал, отошла на задний план, и это вселяло слабую надежду. Уточнить я боялся.
Сразу за шахтой «Скочинского» мы свернули направо и по разбитой дороге, объехав террикон, попали на дачный участок «Пионерский». Дальше было, как во сне. Меня провели на берег озера. Я не задавал никаких вопросов. Просто пошёл деревянной походкой за военным следователем в полевой форме.
Она лежала возле мостков. Вначале я даже не понял, почему, потом сообразил: озеро-то ключевое, холодное. Даже в летнюю жару едва прогревается. А почему она в брезенте, я тоже не понял. Военный откинул край, и я увидел её умиротворённое, спящее лицо. Она словно помолодела. Таким я видел её в школе – весёлой и задорной, шустрой и проказливой, и только со мной она становилась такой, какой я её знал – моей несравненной Наташкой Крыловой, первой красавицей школы и города. Нам говорили, что мы красивая пара и пророчили красивое будущее, но оно так и не наступило. Я протянул руку и дотронулся: лицо было холодным, как мрамор, и это меня поразило, потому что я не знал жену такой.
– Это она? – спросил военный следователь.
Я понял, что отвечаю:
– Да.
– Всё! Пошли! – потянул меня Борис Сапожков, словно боялся за меня.
Я поднялся, не в силах оторвать взгляда. Борис Сапожков потащил меня за рукав, я дёрнулся и оглянулся: военный закрыл ей лицо брезентом. Они не имел на это никакого права. Я едва сдержался.
– А она?..
– Извини… – сказал Борис Сапожков, – её отвезут в морг. Мы всё сделаем. Похороны завтра.
– А Варя? – наконец спросил я о том, о чём спросить боялся.
– Вашу дочь, – жёстко сказал военный следователь, – к сожалению, не нашли.
– Уходим! – сказал Борис Сапожков и настойчиво уводил меня, боясь, что я сорвусь.
И она осталась с чужими людьми – одинокая и потерянная.
На дачу я заходить не стал. Дача стояла прямо на берегу озера. Её ещё мой отец строил, когда вернулся с севера, чтобы по утрам поливать свои любимые помидоры. Я подумал, что он косвенно виноват в смерти жены. Не построй он эту сраную дачу, не было бы этих поездок на выходные дни, и жена, и Варя остались бы живы. В это момент я испытал к своему отцу лютую ненависть.
Мы сели в машину. Борис Сапожков протянул мне фляжку. Я выпил много, и меня развезло на жаре и тряской дороге. Пару раз мы останавливались, чтобы я облегчил желудок. А Борис Сапожков всё говорил и говорил, стараясь меня отвлечь. Моментами мне это помогало. Оказалось, что укрофашисты утопили в этом озере три с лишним десятка человек, всех дачников. Я не хотел слушать подробностей, меня тошнило; я только спросил:
– Ты же сказал, что её и дочку убила мина?
– Да, их убила мина, – наконец-то сообразил Борис Сапожков и заткнулся, пытливо заглядывая мне в лицо на предмет, а не свихнулся ли я.
Я с укором посмотрел на него, показал средний палец, мол, кое-что соображаю, и сказал, что надо заехать в магазин и взять вина, потому что в меня мне его дерьмовый коньяк не лезет.
Мина и стала моей легендой, когда я думал о жене и дочери. Просто мина, и всё. Так было почему-то было легче жить.
Борис Сапожков заехал ко мне, я сложил Наташины вещи в кулёк и отдал ему. Кулёк получился большим, просто огромным. Мне хотелось, чтобы она выглядела красивой и отдал ему все те вещи, которые она любила, и ту последнюю мохеровую красную кофточку со стоячим воротником и короткими рукавами, которую я ей купил с магазине «Маяк».
Утром я проснулся словно от толчка – спящим поперёк Наташкиного дивана, вокруг валялись пустые бутылки; и время словно остановилось; оно начало тикать только через сутки, когда я понял, что больше никогда не увижу моей Наташки Крыловой.
Её похоронили рядом с родителями: Верой Михайловной и Николаем Николаевичем.
Я напоследок посмотрел на родное лицо. Открыл ей глаза в последний раз. Они были тёмно-коричневого цвета, такими, какими я их увидел в первый раз. Эти глаза неотлучно преследовали меня всю жизнь. Закрыл их, отошел и махнул рукой: закрывайте.
Поминки я помнил плохо, только – устроителей, которые рекомендовали обращаться к ним в следующий раз.
– В следующий раз, это когда? Когда умрёт ещё одна жена? – спросил я.
Они смутились.
На следующий день, никому ничего не сказав, я уехал под Лисичанск, там назревали большие события. Признаться, я хотел, чтобы меня убило.
Четырнадцатый год раздел мою жизнь на «до» и «после».
***
Мы шли часа полтора, забирая всё более и более вправо. Калинин всё чаще поглядывал на часы и поторапливал: «Быстрее! Быстрее!» С полчаса мы бежали.
Местность понижалась. Впереди блеснуло длинное озеро, поросшее по краям жёлтеющим тростником, а за ним ещё, а затем – ещё одно, уходящее в степь, за горизонт.
Я понимал, что мы намеренно сделали крюк, что гипотетическая линия фронта находится теперь за спиной, а не как обычно, спереди.
Наконец Калинин наконец упал в лесочке за ивой и произнёс, хватая воздух:
– Здесь они и пойдут… Другого пути нет.
Окончательно выясняется, что мы что-то вроде заградительного отряда, ловушки для укрофашистов, которых погонял на наши пулемёты. Словно в подтверждении его слов на западе загремело. В небе полетели трассеры. Бухнуло, земля вздрогнула, как живая, по озеру побежали круги, и утки вспорхнули, словно тени.
Гранатометчики встали в центре, почему-то за камышом. Как они собирались стрелять, я не понял. Все остальные разбежались по позициям для маленькой победоносной войны.
– И окопаться! – крикнул Калинин именно вслед Шурей; чувствовалось, что она ему нравится и что он волнуется за неё.
Я хотел спросить у него, почему мы не на холме, а на его склоне, на худой конец, неплохая позиция была за озерами, откуда можно было держать врага на дистанции, но не успел. На востоке так громыхнуло, что земля качнулась ещё пуще, слева хлестко вдарила винтовка Шурей, и Калинин только успел восклицать:
– Ёпст!.. Ёпст!..
На гребне разом возникли множество людей. Все они бежали вниз, как лавина.
Заговорили наши пулемёты, и сразу загрохотало со всех сторон, на голову посыпались ветки, а вокруг засвистели пули – пока ещё не прицельно, а на ощупь, в озеро за нашей спиной.
Видно, наши здорово перестарались, укрофашисты удирали во все лопатки. Миномётчики, ударили, но что толку, разве лавину спичкой остановишь.
С гребня сухо и вроде как незлобливо заговорил АГС, и перед моим носом в ствол дерева ёлочкой вонзилась гроздь осколков. Чуть ниже, и мне снесло бы макушку. Дело дрянь, понял я, АГС заставит землю копать носом. Я по привычке стал искать надёжное укрытие, но если ты в низине, а АГС сверху, то я тебе не завидую.
– Что это такое?! Что это?! – удивился Калинин, пятясь и упираясь задом в ствол поваленной ивы. – Хватит снимать! – оглянулся он со злостью, словно я был причиной недоразумения.
– Почему? – спросил я, ведь всё шло по плану; подумаешь, обстрел, в июне и в июле мы и не такое видели.
Но он так посмотрел на меня своими безумными белыми глазами, что я понял, ему не до шуток; и тут во мне проснулось то старое чувство, которое жило во мне со времён Лисичанска – нежелание лечь костьми здесь, в осенней земле Донбасса.
Калинин ничего не ответил, вцепившись в рацию, только мотнул головой, и я понял: «Беги к Грибу!»
Только сейчас я обратил внимание, что Гриб молчит уже целую вечность. Сказывалось, что я полтора месяца не был в боях, реакция не та.
– Да ползком! Ползком! – с отчаянием в голосе простонал Калинин, полагая, что навязали на его голову необученного и что я тотчас стану прекрасной мишенью для снайпера.
Укрофашисты вывалились на гребень холма основными силами, мы были перед ними, как на ладони.
– Ёпст! – крикнул Калинин, и стал крыть кого-то матом по рации.
И я понял, что кто-то чего-то не учёл, и что укрофашисты оказались трусливее, чем надо и, быть может, даже бросили фронт. А это значило, что мы влипли.
«Никон» мой куда-то делся, и я знал, что Борис Сапожков будет крайне недоволен.
Гриб был мёртв; граната от подствольника взорвалась у него между ног; и он как сидел в окопчике, так и остался сидеть. Осколок вошёл ему под веко правого глаза. Когда я высвобождал пулемёт из его рук, они скользнули по металлу, как живые, и я на мгновение подумал, что Гриб просто тяжело ранен, но он завалился на бок.
С пулемётом в руках я пробежал до ближайшего куста, высунул из-за него ствол и стал искать по сухим щелчкам этот злополучный АГС. Однако он прятался за складкой холма, и мне пришлось забирать всё левее, левее и чуть выше, меняя выгодные позиции одну за другой и не обращая внимания на фонтанчики пуль вокруг, пока не увидел сгорбленную над гранатомётом фигуру, и то мне пришлось расстрелять целую ленту, прежде, чем он замолчал. После этого я бегал, как заяц. Пару раз под ногами загоралась листва от трассеров – меня искал бандеровский снайпер, и, казалось, ополчился весь холм. Но я не дал себя убить, даже не получил царапины, за исключением сбитых коленей, когда падал за укрытием, потому что не носил наколенники и не готовился к такому повороту событий, а был просто репортером, приданным к группе.
У меня возникло старое, забытое ощущение, будто я всегда знаю, откуда в меня стреляют. Я вдруг вспомнил, как это всё делается, и то чувство самосохранения, которое заставляло стрелять, ползти, и вовремя перекатываться. Последующую вечность я только этим и занимался – изображал сплошную линию обороны. А когда очнулся, то понял, что остался один, что где-то справа и слева вовсю трещат бандеровские автоматы, и только из-за озера, прикрывая меня, бьёт винтовка Шурей. Я ждал, что влюблённый Калинин уведёт её, но он её почему-то всё не уводил и не уводил.
Я бросил пулемёт только тогда, когда расстрелял все ленты, которые смог найти на позиции, я благодарил мёртвых за то, что они им больше не нужны, а мне пригодились. Почему я всё время влипаю? – думал я, почему мне больше всех надо; и подался на дамбу. Как я её преодолел, я не помню, я знал, что меня убьют; после трёх месяцев боев, госпиталя и смерти жены и дочери, мне было всё равно, жизнь не имела смысла; но меня не убили. Мне казалось, что я гляжу на себя со стороны. Помню, что не побежал по прямой, чтобы меня застрелили в спину, а предпочёл уходить камышами, и его шелест, и звуки пуль, нагоняющих меня, слились в один непрерывный шум, и мне казалось, что в меня уже несколько раз попали, но это были всего лишь порезы от камыша.
Когда я вывалился на другой берег, то из группы обнаружил лишь Алеша Мерсиянова, позывной Чех, и Филина. Мне кричали в ухо:
– А-а-а… уходим… уходим… – И куда-то делись.
Адреналина было столько, что меня мотало из стороны в сторону. Я понёсся вдоль камышей в поисках оружия, но вокруг валялись только пустые обоймы, гильзы и подсумки. Вдруг я споткнулся о труп. Это была Шурей. Во лбу у неё алела крохотная дырочка; такие ранения были только от нашей мелкокалиберной винтовки СВ-99.
Я схватил её винтовку и стал стрелять поперёк дамбы, на которой уже мелькали укрофашисты. Не знаю, убил ли я кого-то или нет, но дамба вмиг опустела. Патроны у меня кончились и с побежал дальше.
– Где Шурей?! – кричал Калинин, увидав в руках у меня её винтовку. – Где?!
Мы кинулись назад, ежесекундно рискуя оказаться нос к носу с бандеровцами. И я привёл Калинина к ней. Он упал на колени и, мыча, стал качаться, издавая звуки, как ветер в пустыне.
– Зачем ты её взял? – спросил я зло. – Зачем?!
Он невидящим взором посмотрел на меня, и я понял: попробуй, не возьми. Моя Наташка Крылова была точно такой – сумасшедшей.
– Понесли! – выдавил он из себя.
Он не хотел, чтобы над ней, над мертвой, надругались. Я держал её за ноги, он – под руки, и мне казалось, что она живая и что мы просто несем её в госпиталь, мало я таких бойцов перетаскал. Но когда я переводил взгляд на её лицо, то понимал, что она мертва, и не испытывал никаких чувств, кроме ненависти к этой проклятой войне и безмерную усталость.
В этот момент нас начали обстреливать из миномётов – вначале вдалеке, потом – всё ближе и ближе, и я понял, что кто-то корректирует огонь с холма.
Потом нас взяли и вилку: вначале мина взорвалась позади в метрах пятидесяти, затем – впереди, в озере, и я понял, что укры сейчас возьмут прицел пополам и нам конец.
– Ложись! – крикнул я.
И мы упали. Укрыться было негде, разве что в ближайшем овраге, но до него было метров тридцать. С ужасающе-противным визгом прилет «кабанчик»[1]. Нас подбросило. Мне показалось, что я целую минуту вишу в воздухе. Потом опустило. Потом прилетел ещё один – на это раз гораздо ближе, и всё было кончено. Я очнулся в озере, в горящем камыше. Калинин лежал рядом лицом вверх, и из оторванной кисти на правой руке фонтанчиком била крови, окрашивая воду в красный цвет. Я вытащил его на берег, перетянул ему руку в локте, нашёл у него перевязочный пакет и наложил повязку. Потом сделал укол промедола в плечо.
Он пришёл в себя и страшно замычал: «Шурей…» Я перенёс её в овраг, закрыл ей своей курткой лицо и забросал камышом и землей. Потом вернулся и сказал:
– Уходим!
У него не было сил подняться. Я сбросил бронник, который, должно быть, спас мне жизнь, закинул Калинина на плечи и понёс. Дым от камыша прикрыл нас.
Я шёл до самой ночи, потом нас обстреляли свои же, и я, ругаясь матом, кричал, что мы свои, чтобы не стреляли, тащи и тащил Калинина по минному потом, а когда притащил к своим, оказалось, что он уже мёртв. У него было ещё одно ранение от крохотного осколка, которое я не заметил.
Потом я узнал, что из того задания никто не вернулся, кроме меня и Калинина.
Никто не обещал, что будет легко.
***
Первое, что я сделал, когда она заскочила перед работой, чтобы чмокнуть в лоб и передать мне новый айфон вместо разбитого, нашёл в справочнике телефон автосалона, позвонил Саше-дилеру и попросил поменять в заказе цвет корпуса на белый, салон из натуральной кожи – под цвет коньяка, а зеркальные алюминиевые диски – на диски чёрного цвета, что в наше время является последним писком моды. Все эти тонкости я вычитал интернете, пока валялся на койке. Мне казалось, что я имею на это право, что я заслужил, может быть, даже большёго, но не знал, чего именно.
– Будет дороже, – терпеливо сказал Саше-дилер, который, похоже, привык и не к таким фокусам клиентов.
Я клятвенно обещал всё оплатить. Затем долго упрашивал лечащего врача выписать меня именно сегодня, а не завтра, как он планировал. Во-первых, раны на мне заживали, как на собаке, и он, убедившись в этом, с удивлением поцокал языком:
– Вы подозрительно быстро выздоравливаете. Ну, хорошо, одевайтесь… – разочарованно сказал он. – На всякий случай я бодро улыбнулся, стараясь не показывать, что левый бок у меня так тянет, что хочется клониться, как плакучей иве. – Обещайте, – цепко посмотрел он мне в глаза, – что через день явитесь для перевязки, а пару швов мы вам сейчас снимем.
– Обещаю! – обрадовался я, сбегал в перевязочную и даже не дёрнулся, пока суровая медсестра Галочка с задорным носиком и алыми губками производила манипуляции на моей спине. После чего моментально выписался.
Во-вторых, я не хотел, чтобы Алла Потёмкина попала в квартиру и увидела там следы баталий с жеребёнком.
Я подозревал, что скорой поправкой обязан исключительно Жанне Брынской, которая упорно поила меня настойкой болиголова. Звонила ежедневно и спрашивала: «Миша, сколько капель ты сегодня выпил. Имей ввиду, у меня всё записано!» Поговаривали, что он и мёртвых поднимает, а живых – и подавно.
Вместе с телефоном Алла Потёмкина купила мне дублёнку, джинсы, свитер и шапку. Я вызвал такси и поехал домой, счастливый тем, что и на этот раз легко отделался.
В больнице ко мне снова вернулись кошмары и бессонница, и только лошадиные дозы успокоительных удержали меня на краю пропасти под названием посттравматическая бездна; чтобы не сорваться в неё, мне срочно нужна была жеребёнок, как лучший стимулятор жизни и отвлечения.
Ключ бесшумно повернулся в замке, и я толкнул дверь. В квартире кто-то был. Я услышал шаги на кухне, приглушенную музыку, и, чего греха таить, обрадовался, даже не подумав, как буду расставаться с Инной-жеребёнком; меня обуяло желание тут же затащить её в постель, а после хоть трава не расти.
Я швырнул в угол кулёк с вещами, которыми успел обжиться, по-моему, даже не закрыл дверь, и, не раздеваясь, с глупейшей улыбкой на губах побежал на кухню, заглядывая в комнаты. Повсюду царил бардак: подушки с дивана были разбросаны, гардины сорваны, а наше любимое кресло в большой комнате – опрокинуто, даже «панасоник» стоял, скособочившись, как будто в страшном огорчении. В крайней спальне бельё валялось на полу, а огромное зеркало, в которое мы любовались во время секса, разбито. Что за ерунда? – удивился я. Телевизор становился всё громче. С изумлением на лице я вошёл на кухню и увидел её за стойкой в белом халате и с голыми ногами, задранными чуть ли не выше головы, лживой, как реклама батареек «дюрасел».
И тут до меня дошло, что она, мягко говоря, девушка с пониженной социальной ответственностью. Обычно за жеребятами такого типа стоят лысые мужики с пивным животиком, а за Инной – лупоглазый рыжий чубчик, который продал мне в отделе мужской обуви туфли. Рыжий сидел в моих спортивных штанах, в моей штопаной тельняшке с эмблемой ДНР, которую я сам же и нашил тяп-ляп белыми нитками, в моих домашних тапочках из натуральной кожи и толстыми ломтями вкушал осетровый балык, запивая его прямо из бутылки пивом марки «Бакунин». На морде у него красовалось небесное блаженство
Первой меня увидела жеребёнок, потому что сидела лицом ко входу. Она уронила бутерброд в чай, громко сказала: «Ой!» и убрала ноги с барной стойки. Рыжий оглянулся, тоже сказал: «Ой» и сгорбился.
– Это кто такой?! – спросил я и ощутил, что камушки дерут мне горло сильнее обычного.
Больше всего меня почему-то возмутило, что он сунул свои грязные ноги со своим дерматомикозом в мои любимые тапочки, которые я долго выбирал в магазине.
– Это Владик, – промямлила, цепенея, жеребёнок. – Владик… это дядя Миша…
– Действительно… дядя, – усмехнулся я, отправляя в угол пустую бутылку из-под картофельной водки.
– Только не надо!.. – опомнилась жеребёнок, и на лице её возникло презрением, которое она так долго скрывала.
Это многое объясняет, с любопытством подумал я, маски сброшены, карты открыты, гроссбух не обманешь.
– Чего «не надо»?! – уточнил я со всё теми же камушками в горле.
– Не надо орать! Мы сейчас уйдём!
Она мгновенно постарела лет на десять. То была милой, податливой девушкой, весёлой и беззаботной, а вдруг закостенела и стала обычной стервой, которая делает ставку в жизни исключительно на секс. На мгновение мне её стало жаль, я увидел её будущее, оно было безрадостным, как ноябрьское поле в проплешинах снега.
– Вещи мои сними! – велел я Владику, стараясь не глядеть на жеребёнка из-за жалости к женской доле. – Ты их не заслужил!
Я вспомнил, что они были обильно политы не чей-нибудь, а моей кровью: под Мариновкой меня хлестнуло осколками в тот момент, когда я пренебрёг миномётным обстрелом и высунул нос из окопа. Виной всему оказались мой рост, мелкий окоп и безмерное любопытство. Ничего особенного, три царапины на черепе и комбинированная контузия, но конца изваринского котла я уже не увидел, меня срочно эвакуировали в больницу имени «Калинина». Если бы я тогда каску пристегнул, как положено, мне бы просто оторвало голову вместе с ней.
– Да пожалуйста! – вскочила Инна-жеребёнок так резко, что её прекрасные волосы разлетелись во все стороны. – Шлялся где-то две недели, а теперь обвиняет!
– Быстро и без скандала! – сказал я. – Встали и вышли!
Я даже уступил им дорогу, показывая, что никого бить не буду, не за что, сам виноват, но подумал, что рыжий по глупости может броситься драться и что драчун из меня сейчас аховый. Но он юркнул мимо, как испуганный щенок, и в спальне номер один они о чём-то заспорили. Рыжий Владик безмерно трусил, видно, жеребёнок его по глупости просветила, чья это квартира.
– Я косметичку забыла?.. – неуверенно высунулась она.
– Забери, – разрешил я великодушно, наблюдая их суету из коридора.
Она так боялась, что я передумаю, что проскакала в ванную на одной ногу, на второй был наполовину обутый сапог.
– С тобой что-то случилось? – спросила она участливо, бросая в знакомый мне пакет, обклеенный стикерами, всё, что считала нужным присвоить себе.
– Неважно! – ответил я.
– Я же вижу! – она выразительно покосилась на мой левый бок, который я инстинктивно оберегал.
Больше всего досталось моей многострадальной левой руке, но я надеялся на лучшее.
– Какое тебе дело?!
Я не верил ни единому её слову, потому что знал эти женские штучки закабаления и ещё, потому что вспомнив о ботве, то бишь о шикарном букете красных роз, которые мы забыли по её вине в супермаркете. Именно этот букет роз я простить ей не мог, не измену, не завуалированные насмешки над моим возрастом, не намёки на мою провинциальность, а именно букет красных роз, словно он был бог весть каким символом женской порочности.
– Такое, что я тебя ещё люблю! – поведала она, сообразив, что пакет с косметикой у неё никто отнимать не собирается.
Разумеется, она помнила, что я намеревался купить машину и возить её светлость на работу и обратно. Было за что бороться.
– Не унижайся, – нарочно попросил я с камушками в голосе, чтобы она не питала глупых надежд.
– А я даже хотела за тебя замуж выйти, – перешла она в наступление, пристально глядя на меня своими мультяшными глазами, которые светились в темноте, как люминесцентная керамика, и очень мне нравились.
– Найдёшь другого дурака, – ответил я.
Она легкомысленно покривилась: очень надо! И я понял, что рыжий Владик для утешения, а я, значит, для того, чтобы на мне ездить, свесив ножки.
– Знаешь, как я переживала, – поведала она, надувая пунцовые губки и переходя на доверительный тон. – Даже в полицию сообщила!
Она так и сказала: «сообщила», словно о пропаже болонки.
– Представляю, – сказал я и едва удержался от ядовитого укола насчёт её переживаний, наверное, не знала от радости, кому первому из своим пожарников позвонить, мол, квартира освободилась с жратвой и выпивкой, ну, и сексом, разумеется.
Она вспыхнула, всё поняв:
– Скотина!
Я понял, что часто принимал женскую красоту за ум.
– Инна… – спросил я с долготерпением, – чего ты хочешь?
Ящерица на правой её руке премило умывалась язычком. Признаться, я уже привык к ней и находил даже забавной. Но мысль о том, что она провела бы со мной остаток моих дней, почему-то меня покоробила; с самого начала я не верил Инне-жеребёнку, хотя надеялся на чудо. Чуда не состоялось, жеребёнок экзамена не выдержала, стало быть, у неё всё ещё впереди с её страстью к хитростям.
– Ничего, – буркнула она, отвернувшись.
– Банкет окончен, – сказал я. – Забирай свои вещи и уходи!
– Ты сам виноват! – всхлипнула она, с трудом выволакивая пакет из ванной.
Мне были знакомы эти женские фокусы, против них у меня выработался стойкий иммунитет. У меня была хорошая, а главное, очень настойчивая учительница, и я предугадывал все ходы наперёд. В этом плане жеребёнку было далеко до моей жены.
Высунулся рыжий Владик:
– Я готов!
– Закройся! – отрезала она и едва не прищемила ему нос дверью. – Мог бы позвонить! – упрекнула она, намеренно делая меня негодяем.
– К сожалению, не мог, – сказал я, не собираясь объяснять, что произошло с моим телефоном, после этого надо было рассказывать о покушении, об операции, а там, глядишь, расслаблюсь, нечаянно помирюсь и начну презирать себя. Я не хотел, чтобы в моей жизни наступила эра цинизма и расчетливости.
– Я ждала тебя три дня! Все глаза выплакала! Я думала, ты меня бросил!
– Придумай что-нибудь более жалостливое, – предложил я.
– Мне было тяжко и одиноко! – повторилась она, не в силах выйти за рамки Эллочки-людоедки и пытаясь меня обнять.
– Так тяжко, что ты притащила придурка?! – отступил я на шаг и не удержался я от укора, хотя дал себе слово минимизировать душевные потери.
– Я не придурок! – возмутился рыжий Владик из-за двери.
– Заткнись! – велела она ему и с тайной надеждой к примирению посмотрела на меня: – Что мне оставалось делать?
Инстинктивно она чувствовала, что больше ей такого дурака не найти.
– Всё что угодно, но не раздвигать ноги, – сказал я.
– Ну ты и монстр! – всхлипнула она после минутного изумления.
– Какой есть, – согласился я.
В странном она жила мире, хотя иллюзии нужны нам, чтобы меньше страдать.
– Мастодонт! – добавила, намекая, что я глубоко неправ, что мода на порядочность осталась в прошлом веке и что я должен удовлетвориться естественным положением вещей, не выгонять её, страдающую, на улицу, а обойтись суровым наказанием в виде трехкратного секса.
– Всё! – сказал я. – Концерт окончен! С вещами на выход!
Жеребёнок всё поняла. Глаза её потухли, руки опустились, но пакет с косметикой не бросила, а потянула за собой, как заключённый – кандалы, хорошо хоть догадалась оставить ключи на тумбочке, под канделябром в виде Мефистофеля с высунутым языком.
– Ты ещё меня вспомнишь! – словно нарочно замешкалась она.
Рыжий Владик, трусливо кося глазом, шмыгнул первым, очевидно, оберегая зад от пинка.
– Даже не сомневаюсь, – согласился я, закрыл за ними дверь и, найдя в справочнике службу уборки квартир, вызвал бригаду спасателей.
Когда они прибыли, я сказал, что нужно сделать: навести абсолютный порядок, постельное бельё и грязные вещи отдать в прачечную, всё лишнее, включая бутылки, объедки и всю еду из холодильника выбросить в мусоропровод. Поменять зеркало в спальне, вымыть холодильник, полы, окна, продезинфицировать ванную, туалет, душевую и кухню, а также посмотреть хозяйственным глазом. А сам пошёл в парикмахерскую и магазин. Кожаные тапочки, которые я успел полюбить всей душой, я самолично вынес и оставил у подъезда, мол, кто-то забылся и босиком отправился собачку выгуливать.
В магазине, памятуя о недавней голодной жизни, я накупил всего, на что упал мой взгляд, в том числе и огромную бутылку божественного арманьяка «Чёрный дуб Гаскони» на качелях.
Я некстати вспомнил, что по весне с голодухи мы ели виноградных улиток, да, тех самых улиток, которых подают в московских ресторанах как деликатес от шеф-повара, только при отсутствии чеснока и уксуса они дурно пахли из-за жёлтой слизи, которую выделяли в неимоверном количестве.
Когда я вернулся, тапочки у подъезда уже наши себе нового хозяина, а квартира блистала идеальной чистотой. Гардины висели, как им положено, кресло было водворено на место, а персидский ковёр пропылесосен. Воздух благоухал розами. Принесли выстиранное бельё и застелили постели в обеих спальнях. Лампы в душевой поменяли на более мощные, купили новые коврики и душевые принадлежности, даже в вентиляции решетку почистили. Услуги обошлись мне в двенадцать тысяч, не считая стоимости зеркала. Я заплатил пятнадцать к удовольствию обеих сторон, плюс за зеркало. Потом открыл кран, чтобы наполнить ванную, вернулся на кухню, сделал себе грубоватый арманьяк «Чёрный дуб Гаскони» со «швепсом» и выпил большой стакан. После этого почувствовал, что меня отпустило и в желудке, и в душе.
Есть женщины, которым нравится власть над мужчиной, жеребёнок по младости лет пока что подбирала ключики к этой роли, в которой надо быть удачливой, как роковая женщина, и искусной, как канатоходец. С кем-то другим она больше не повторит ошибки, подобной той, которую совершила со мной. Бог с ней, я даже не осудил её, дитя прогресса.
Я боялся взглянуть на свой левый бок, он был жёлтым и сморщенный, как грецкий орех. К счастью, зеркало в ванной быстро запотело. Но я успела заметить, что, кажется, стал поправляться, что на спине, как прежде, возникли рельефные мышцы, а когда причесывался, то отметил, что у меня даже чуб вырос такой же, как в юности, и закрыл наконец мои безобразные шрамы. Об осколке в лёгком я даже не вспомнил.
Не успел я вылезти из ванной и принять второй стакан божественного арманьяка со «швепсом», как припёрся Валентин Репин. Я с удивлением увидел его очкастую физиономию на мониторе и услышал слово «рыба» на придыхании.
– Заходи! – открыл я ему подъездную дверь и почувствовал, что жизнь полна маленьких удовольствий: друг пришёл, с которым можно позубоскалить.
Пока он поднимался на лифте, я сделал две порции арманьяка с апельсиновым соком, вышел в коридор, поставил стаканы на тумбочку под бронзовый канделябр в виде Мефистофеля с длинным языком, распахнул входную дверь и с глупой улыбкой, встав в позу матадора, принялся ждать, оперевшись левым локтём о стену, а правым кулаком – в бок. Левый бок после ванной тянул так, что впору было забиться в угол, как больной собаке. Но я специально растягивал мышцы, чтобы они быстрее пришли в норму.
Репин вошёл, обременённый двумя огромными сумками. По его лицу тёк деловой пот.
– Здорово! – обрадовался я, протягивая ему стакан с арманьяком.
– Отойди! – проигнорировал он меня своим прононсом и без паузы на приветствие попёрся, как носорог, оставляя после себя грязные отпечатки ног.
За ним, как котята, волочились толстые, суровые шнурки.
– Ты что делаешь?! – посторонился я и пошёл следом, памятуя, что он не шибко много зарабатывает на своей рекламе, – здесь всего полно! Зачем тратиться?!
– Жанна Брынская передала, – огрызнулся Валентин Репин, – для тебя, сволочь! – Принялся разгружать он содержимое сумок на барную стойку.
– Брось, старик! – сунул ему стакан.
Он брезгливо, как кот – валенок, понюхал издали, не выпуская сумок из рук, памятуя, что долг перед женой превыше всего и не подлежит сомнению, потом облизнулся и с плотоядным выражением на суровом лице протянул корявые ручки, чтобы выпил махом, с причмокиванием и блаженством глубоко страждущего человека из пустыни; и я вспомнил, что Валентин Репин машину не водит из принципиальных соображений, этим у него занимается личный шофёр – Жанна Брынская, а значит, пёр на себе сумки аж из Королёва, хотя, разумеется, и на такси, но всё равно это же какой труд!
– А чего ты так?.. – насмешливо спросил я.
– Как? – посмотрел он вокруг себя, словно не знал, о чём речь.
Я кивнул на его ботинки. Шнурки послушно, как котята, легли рядом с ними.
– А-а-а… – он сделал вид, что наконец догадался, – утром проснулся и решил, что сегодня шнурки завязывать не буду.
– Молодец! – похвалил я.
– А мы на тебя обиделись! – сменил он тон, намекая на повторение штрафа.
«Мы» – это значит, абсолютно все Репины, подумал я, или шнурки? Левый бок тянул до икоты. Надо было выпить обезболивающее, но я, напрочь забыл посетить в аптеку.
– За что? – я присел от боли.
– Мы хотели тебя, как порядочного, забрать завтра, с музыкой, каретой и с цветами, даже снять хотели! – сказал Валентин Репин, наблюдая с интересом, как я приседаю и выпрямляюсь, приседаю и выпрямляюсь.
Боль не отпускала. Шнурки на ботинках Валентина Репина выражали сочувствие.
– Зачем?
Я представил эскорт с воздушными шариками, фривольными ленточками и слащавыми транспарантами типа: «Мишаня, мы тебя любим!» Меня едва не стошнило прямо на суровые шнурки Валентина Репина.
– Лет через десять, когда станешь байбаком, будешь вспоминать, каким ты был тощим! – поведал он мне версию своей любви. – А ты сбежал. Рыба! – укорил со значением. – Вот я и приехал посмотреть, не к блядям ли? Гы-гы-гы!!! Га-га-га!!! – вдруг заржал он, поискав глазами бутылку с напитком. – Слушай, классная вещь! Как называется?!
Всё-таки нюх у него был мужской, заточенный на красивых сорокалетних женщин типа Моники Беллуччи и Ирины Юсуповой. И если Валентин Репин не всё понял, то инстинктивно догадался о гипотетическом существовании Инны-жеребёнка. Я подумал, что Алла Потёмкина сразу должна была занять её место, но почему-то тянула резину. После этого я стал думать о ней: почему она такая тихоходная, как баржа, и вообще, скромница, хотя выглядит порочной до невозможности? Такие женщины одинокими не ходят и в постель тоже одни не ложатся. Опыт последних лет говорил мне, что во имя страсти они сносят любые преграды на своём пути; однако, видать, я не из неё конюшни, раз она кружит вокруг да около и ни на что не намекает; я же давно дал себе слово никогда и ни за что на свете первым не начинать: пусть мучаются тот, кому нравится.
– Старый дружище арманьяк, – ответил я, сделав вид, что не понял Валентина Репина, однако, покрылся холодной испариной и поблагодарил провидение за то, что вовремя подсуетился с выдворением жеребёнка и уборкой квартиры, хотя мне было, конечно, жаль, что всё случилось так нелепо и что жеребёнок наставила мне ветвистые рога козерога.
– Это хорошо, – констатировал он на «о», деловито забираясь, как бабуин, то есть двигая всеми руками, ногами и седалищем, на высокий барный стул и отодвигая прочь свою поклажу, забыв о долге перед женой; шнурки покорно волочились следом.
Отныне предмет его обожания находился в пятилитровой бутылке с арманьяком. На лице у него появилось благородное выражение, подчеркнутое массивными роговыми очками. С этим выражением он и снимал свои рекламу, клипы и шлёпал своих ассистенток по одному месту во имя вдохновения и любви к киноискусству, и не считал это зазорным.
– Тебе не жарко? – намекнул я, усаживаясь напротив и испытывая удовольствие от общения с другом.
Но он даже шапку-ушанку не снял, а торжественно поведал:
– Художественное кино снимать буду… о гуачо, о полковнике Пероне, – и горестно подпёр морду кулаком. – Заказ получили.
– А почему такой грустный? – улыбнулся я.
– Старею, – молвил он с важностью и втянул в себя воздух вечно простуженным носом. – Так долго не живут!
За это я налил Валентину без сока, по самую золотую риску. Он выпил и даже не поморщился, хотя арманьяк «Чёрный дуб Гаскони» был крепче коньяка, к которому Валентин Репин привык в своих мосфильмовских палестинах.
– А пожрать у тебя есть? – откинулся с горестным вздохом на спинку, и она тоскливо заскрипела.
Я достал «домашние пельмени», купленные в кулинарии, где меня слёзно заверили, что они «самые что ни на есть домашние», и поставил кипятиться воду. Все остальные продукты были в виде полуфабрикатов, и возиться с ними не хотелось, хотя в качестве затравки подал мочёные яблоки, «пармезан» и копчёный говяжий язык в специях, не считая «бородинского», разумеется, как самый ходовой продукт на войне, помнится, что мы его грызли без масла и соли.
– Вах! – обрадовался Валентин Репин и грязными руками принялся быстро-быстро набивать себе рот.
– Тебя, что, не кормят? – догадался я.
– Не-а, – слезливо промычал он, едва ворочая языком, хотя глаза у него за стёклами очков выражали полнейшее добродушие. – Уже неделю! – Хихикнул он с превосходством, что, несомненно, относилось к его достоинствам, с лёгкостью сносить превратности судьбы. – Питаюсь одной китайской лапшой.
Он обожал горы, и его «вибрамы», смазанные и ухоженные стояли в кладовке на отдельной полочке, готовые к новым приключениям.
– Поссорились? – снова догадался я, ибо пережил все прелести семейных отношений и сохранил рассудок.
– Ага, – кивнул он, мол, хорошо, что ты меня понимаешь. – Выгнать грозятся!
И я сообразил, что шапка, не снятая одежда и не завязанные шнурки – это форма протеста против реалий семейной жизни, и что он ждёт Жанну Брынскую, дабы ткнуть носом в жизненные обстоятельства.
– Переезжай ко мне, места много, – скоропалительно, предложил я.
– Ага… сейчас… – впал он во фрондёрство, давая понять, что ни в коем случае, хуже только будет.
Я любил его в таком максимализме. Он был редким экземпляром порядочного эгоиста, который, однако, обожал своих друзей из своего прошлого. Я тогда ещё не знал, что люди полны очарования до того самого момента, когда начинают матереть, после этого они делаются старыми, заезженными пластинками, с одними и теми же идеями, с одними и теми же разговорами, сосудистой деменцией в придачу и застарелыми болячками типа простатита. Лично я пытался избежать такой участи в боях под Мариновкой, но судьба распорядилась по-своему: я относительно жив и здоров и натаскиваю друга на семейное благополучие.
Вода закипела. Я бросил в неё пельмени, специи, сухой укроп и посолил. Божественный запах поплыл по кухне. Только после всего этого я отважился спросить, хотя у мужчин это не принято:
– А почему?
– А она против! – заявил он патетически, косясь на «арманьяк», как я не без опаски – на зелёную ящерицу Инны-жеребёнка, потому что то и другое сводило с ума.
– Против?! – удивился я, смешивая ему «арманьяк» со «швепсом» в такой пропорции, чтобы он не захмелел раньше времени.
– Она считает, что я буду ей изменять направо и налево, – Валентин Репин поморщился то ли из-за моих инсинуаций, то ли из-за домыслов своей жены.
– А ты только налево, – посоветовал я, – в том смысле, что вдвое уменьшится риск разоблачения, словно Жанна Брынская была согласна с таким вариантом.
– Ещё чего! – флегматично возразил он и потянул простуженным носом.
Насколько я был осведомлён, Валентин Репин намеревался быть верным Жанне Брынской до гробовой доски. Быть может, только его планы за последние годы несколько изменились? Я не знал всех обстоятельств.
– А почему? – спросил я, подталкивая ему стакан.
– Потому что, – вздохнул он тяжело, – надо ехать в Южную Америку, а ты сам знаешь, сколько там красивых женщин.
Эту новость он припас в качестве главнейшего аргумента своей профессиональной состоятельности на данный момент, часть из неё, а именно «в Южную Америку» в его устах прозвучала, как «в рай земной».
– Да… это проблема, – согласился я и подумал, что Жанна Брынская получила шах и мат в одном ходе и теперь борется за право переиграть.
– Рыба, ты будешь меня сегодня кормить, или нет?! – возмутился он и тем самым прекращая двусмысленный разговор.
Я среагировал:
– Извини, старик! – и подал ему пельмени, обильно посыпав их чёрным перцем и полив маслом, потому что именно таком сочетании он любил их больше всего.
– А ты возьми её с собой, – предложил я, усаживаясь напротив и подцепляя вилкой дряхлый пельмень.
Я нарочно вернулся к этой теме, чтобы Валентин Репин не жалел погодя, если Жанна уйдёт к другому; ищи-свищи потом, подумал я; чтобы локти не кусал, не плакался в жилетку и не грыз мне столешницу.
– Кого-о-о?.. – уточнил Валентин Репин таким тоном, что я поднял на него глаза и поперхнулся: он снял очки, и на меня глядело жесткое, сухое и абсолютно монументальное лицо сурового альпиниста, взошедшего на все самые высокие пики мира числом никак не меньше двенадцати; женщины от таких мужских лиц писают кипятком и визжат, словно сели на ежа.
Из меня самодовольно полез фаталист. «Всё равно никуда не денешься…» Однако на такие случаи жизни у него была своя поговорка. Звучала она так: «Легче в Анды сбегать, чем договориться с женщиной!»
– Жену, естественно.
– Ты, главное, не забывай, что Жанна Брынская – замужняя женщина, – напомнил он, выразив полнейшее равнодушие к мнению самой Жанны Брынской. – Я лучше на Белуху лишний раз схожу, душу отведу!
Каждый год он ездил на какие-нибудь сборы, а Жанна Брынская – в зимнюю Ялту, и в этом случае он жену почему-то не ревновал, а здесь взял моду ревновать к друзьям.
Как я понял, идея пригласить жену с собой, уже посещала его светлую голову, и, кажется, он её отверг в припадке гнева, ибо жена, как в Библии, должна была сидеть дома в ожидании мужа-гусара. Я представил, как он всё это выложил ей и как она, не желая быть безропотной Пенелопой, взвилась и перешла к вольной борьбе, то бишь использовала все свои женские штучки, в которых мужчины не разбираются и бессильны в силу своего природного благородства.
– Я, рыба, – самоуверенно заявил он, – в женщинах кумекаю лучше тебя.
– Это почему? – запротестовал я, не собираясь уступать пальму первенства.
– Видел больше, – шмыгнул он носом авторитетно, и вид у него был торжествующий, словно он научился резать стекло ножницами.
– Ой, ли?.. – поморщился я из упрямства.
Он посмотрел на меня удручающе из-под своих тяжелых, роговых очков. Его сентиментально-мужественная натура не позволяла признать равенства с женщинами.
– Знаешь, сколько актрис в день проходит через мои руки?
Он так и сказал: «через мои руки». Это значило, что Валентин Репин на пятом десятке лет дорвался до вожделения. Вот где собака зарыта, понял я.
– Нет, – сказал я, изобразив иронию, дабы он не зазнавался.
– И каждая вторая норовит залезть тебе в штаны, чтобы только пройти кастинг!
– Бедненький, – пособолезновал я.
Я давно догадывался, что если научиться передёргивать время, то прослывёшь гением. Похоже, эта идея тоже была знакома Валентину Репину, хотя он наверняка мог пострадать за домогательства.
– Тебе хорошо, – вздохнул он с прононсом, намекая на мою гнилую свободу и, не дождавшись, цапнул бутылку с арманьяком, словно я её оберегал от посягательств, как зеницу ока, и наполнил себе стакан, забыв, что я тоже пью всё, что горит. – А мне каково?!
– Да-а-а… – оценил я его двойственную порядочность.
– А сам что?.. – посмотрел он на меня с пренебрежением и влил в себя арманьяк, словно газировку, обиженно почмокивая на выдохе.
Временами он походил на человека, который обожал скуку, но стеснялся в этом признаться.
– Что?.. – Не хотел я глядеть правде в глаза.
– Сам не выполняешь долг перед одинокими красивыми женщинами! – укорил он, навязчиво, как гастритный голод, снова плеснул себе по самую риску и снова накатил, как будто боясь, что я заберу у него эту проклятую бутылку с качелями.
– Какими женщинами? – удивился я.
– Такими… – назидательно передразнил он и замолчал на полуслове, многозначительно выпучив глаза за стёклами очков.
– Ты посмотри, кто она и кто я! – яростно возразил я, догадавшись, о ком он говорит.
– Да она влюблена в тебя как кошка! – отыграл он мне пас назад.
– Иди ты!.. – растерялся я.
Мне вдруг стало стыдно, я-то вообразил, что моя новая должность, пятикомнатная квартира и личный шофёр – всё это и ещё много чего, так сказать, приятного – закономерный результат случайных, благоприятных события, и каждому третьему москвичу, если не второму, так же везёт в жизни, а оно вон как, оказывается. Спасибо тебе, друг, накручивал я себя, открыл глаза, сволочь, и решил, что пора сваливать из столицы туда, где ты нужнее и где тебя не будут упрекать, что ты альфонс, а просто дадут в руки автомат и поставят задачу держать какой-нибудь бугорок на огромном пространстве от Азовского моря до Харькова.
– Вот если бы у меня был миллиард! – мечтательно воскликнул Валентин Репин и, казалось, улетел к своим химерам в заоблачные дали.
– Зачем тебе миллиард? – вернул я его на землю.
– Я бы снял свой фильм и никуда не ездил, – назидательно сказал Валентин Репин, мол, при этом варианте и волки сыты и овцы целы.
– А ты договорись с ней, – посоветовал я.
– С кем? – обозлился он из-за моей тупости.
– С женой своей, – оценивающе посмотрел я.
– Как-а-а-к! – закричал он в исступлении. – Без мата по падежам уже не обходится!
Голубые глаза его давно выцвели. Слишком много солнца в горах.
– Даже так?! – склонял я его к плюрализму.
– Даже так! – не уступил он ни дюйма.
В этот момент они и пришли, и окончательно разругаться с Валентином Репиным мы не успели. Обе – молодые, весёлые, и жизнерадостные, с тортом «эстерхази» и шампанским «Вдова Клико» наизготовку. Обе чмокнули меня в щёки и беззлобно укорили за то, что я их объегорил. Этим дело и кончилось. Я вздохнул с облегчением: мой фокус с ранней выпиской не имел тяжких последствий, и чего греха таить, я даже подумал, что мне уже везёт в этом плане, и самодовольно распушил хвост, хотя отныне не мог глядеть на Аллу Потёмкину беспристрастными глазами, умел Валентин Репин испортить жизнь.
Пока я ходил открывать дверь и извинялся таким образом, Валентин Репин быстренько разоблачился, переобулся и даже вылизал следы свои ног. Жанну Брынскую он встретил с заискивающей улыбкой раскаявшегося во всех грехах мужа. Хамелеон, подумал я со злорадством, хамелеон!
– Даже сумки не разобрали! – обнаружила она наш злой умысел и потащила их на дубовый стол к стеклянном углу между кожаными диванчиками.
Этот уютный уголок, сразу же за барной стойкой, между угловыми окнами, где можно было вволю сибаритствовать, очень даже мне нравился, но я его ещё не успел обжить, и к счастью, с жеребёнком мы сюда не добрались – место было светлым, а жеребёнок любила камерную обстановку с тёмными шторами и ночными, загадочными светлячками.
Алла Потёмкина, не отрывая от меня взгляда, прошлась по другую сторону барной стойки, с осуждением покрутила носом на мою стряпню, заявила, что пельмени на сегодня отменяются, и вылила их в раковину. Пельмени, действительно, развалились, как только закипела вода.
Я поймал себя на том, что слежу за ней, словно она в бикини. Надо сказать, что смотрелась она в нём великолепно, особенно бёдра и то место, которое было прекрасным, как тугой бутон розы. А ещё у неё было изумительное галифе. Мне нравились женщины с галифе, а не женщины, похожие на палочку для эскимо. То ли из-за этого, то ли ещё из-за чего-то, мне показалось, что между мною и Аллой Потёмкиной возникла приятная «космическая связь», как выразилась рыжая героиня сериала «Кухня». Но я не хотел ошибиться и зря не вилял хвостом, поджимая его на всякий случай, чтобы не попасть впросак. Сказывались многолетние психологические установки и чувство самосохранения, да и Инна-жеребёнок ещё не выветрилась у меня из головы, а где-то за ней маячила ещё и Валесса Азиз, которую я, честно говоря, тоже забыть не мог.
– А Вера Кокоткина замуж вышла, – сказала Алла Потёмкина, тряхнув прекрасной головкой, с ровным, как хирургический шрам, пробором тёмно-каштановых волос, которые от природного избытка завивались на кончиках.
– За кого? – спросил я, думая о её ногах, какие, должно быть, они гладкие и переливаются волнами под брюками, такого кричащего фасона, что она казалась в них обнаженной.
– За Зыкова, – так же незамысловато ответила Алла Потёмкина.
Но я-то знал, что она почему-то себя сдерживает, своего чёртика, которого порой проскакивал в её глазах, и озеро расплавленной лавы колыхалось в них.
– За того?.. – на всякий случай уточнил я.
– За того самого, – кивнула она на этот раз с усмешкой, потому что поняла меня с полуслова; и между нами возник маленький-маленький доверительный заговор, словно мы говорили на одном тайном языке.
Она принесла с собой туфли, и в них казалась выше и стройнее, и лодыжки у неё были такой прекрасной формы, что Леонардо да Винчи впору было рисовать их с разных ракурсов. Такие ноги были только у моей жены. Сердце защемило от мысли, что всё кончено.
– Такой подслеповатый альбинос, в толстых очках? – в тон её незлобливо спросил я, пытаясь абстрагироваться от воспоминаний.
Впервые я заподозрил, что мы с Аллой Потёмкиной очень похожи в оценках суждений. Такое у меня было только с моей женой. Я вспомнил, что она меня в самом начале нашего школьного романа сильно удивила этим: она не была похожа на наших дёрганных и кривляющихся одноклассниц; но всё равно мы не смогли с ней, как я вознамеривался, поладить на всю оставшуюся жизнь, а под конец, вообще, предпочли душевно разбежаться. Анализируя наш брак, я пришёл к выводу, что мы поженились из-за того, что не хотели расставаться с нашим школьным прошлым, в котором мы прятались до поры до времени, и нам было хорошо вдвоём ровно до того момента, когда это школьное прошлое потеряло всякий смысл и его заслонили другие времена, к сожалению, не столь интересные для нас обоих.
– Да, – ответила Алла Потёмкина очень просто. – Начальник планового отдела.
И опять в её голосе не прозвучала ирония, что с моей точки зрения было большим плюсом. А у Зыкова, между прочим, даже ресницы были белыми, как ватман, а волосы на руках – как шерсть у гоблина. Было над чем посмеяться. Как он умыкнул такую красоту, как Веру Кокоткину, одному богу известно. Косое каре с длинной чёлкой, очевидно, сыграли фатальную роль, и я приложил к этому руку, стало быть, я как минимум их крёстный отец.
– А Лера Плаксина уволилась, – добавила Алла Потёмкина, хотя, с моей точки зрения, по степени важности новости надо было поменять местами.
Пока Репины тихо пререкались, выясняя кинематографическую ситуацию, я с изумлением опёрся на барную стойку и услышал свой голос:
– Ка-а-к?!
Я даже забыл, что у меняя до икоты болит левый бок.
– Не знаю, – пожала она хрупкими плечами. – Захотела и уволилась.
Но я-то понял, что знает. У меня было зверское чутьё на женскую ложь даже в устах такой суперумной женщины, как Алла Потёмкина.
– У неё же не было мотива! – высказался я не без сомнения.
Она посмотрела на меня, сообразила, что я её раскусил, лицо её изменилось, она покраснела.
– Мотив был… – таинственно согласилась Алла Потёмкина, убирая глаза.
– Какой? – удивился я тому, что случайно оказался прав.
А ещё меня стала пугать моя проницательность. Зачем она мне такая, мешающая жить?
– Мой муж… – сказала она, словно шагнув в кипящую воду.
Тут до меня наконец дошло: и намёки, когда мы ехали из Красногорска, и мои вполне оправданные версии, и я спросил, хотя ещё не всё понял:
– Тогда почему?..
«Тогда почему ты её держишь?» – должен был спросить я, но постеснялся из-за ложной скромности.
Она ответила без обиняков, словно прочитав инструкцию по греховедению:
– Чтобы она мне напоминала, что жизнь несовершенна.
Я сделал изумлённое лицо, надеюсь, оно осталось интеллигентным. Алла Потёмкина окончательно меня запутала: сделала ключевое заявление, не предупредив, когда надо воскликнуть: «Ах!» и зааплодировать моей проницательности.
– Это оберегло меня от многих ошибок! – сцепив зубы, объяснила она, словно я ступил на заповедную территорию, куда вход запрещён под страхом лишения живота.
Хотел бы я побывать на ней дольше, посмотреть, что да как, правда ли, что здесь хлеб с маслом едят да коньком запивают, да не получилось: Алла Потёмкина быстренько закрыла тему, мрачно блеснув своими умопомрачительными голубыми глазами, у меня же язык не повернулся к расспросам.
Видно, она много думала о Лере Плаксиной с разных точек зрения, откладывая по непонятным причинам казнь на потом. До этого я встречал прозорливых женщин, но чтобы такую, как Алла Потёмкина, разумеется, нет. Я был поражён в самую печень со всеми вытекающими отсюда последствиями, как то: удивления до икоты в левом боку и догадкой о том, что у мужа Алла Потёмкина был роман с Лерой Плаксиной, потом муж куда-то делся, а Алла Потёмкина в назидание самой себе долго и нудно возилась с Лерой Плаксиной, как в доме престарелых. Только зачем? Кто в здравом уме будет этим заниматься, даже для самосовершенствования? Только страждущая натура, только она, подлая. Вот это да! – подумал я. Да здесь целая тайна! И поставил себе маленький вопросик, на который следовало найти скоропалительный ответ.
– Вот как? – сказал я сам себе и сообразил, что Лера Плаксина ещё была для Аллы Потёмкиной, как игра «дартс», чтобы изощрённо всаживать дротики мести, и я один из них, причём главный. Впрочем, если здесь замешан муж, то это почти что объясняет ситуацию, за исключением долготерпения Аллы Потёмкиной, но теперь ситуация, похоже, вышла из-под контроля, и Лера Плаксина ушла, гордо вскинув красивую стареющую голову с ровным, как стрела, пробором. Вопрос, почему? Может, у неё просто лопнуло терпение? Может, ей надоело ждать? А вдруг это она стреляла в меня? – неожиданно подумал я, в смысле, с её подачи?
К тому времени я уже подозревал, что комбинации в жизни выпадаю случайно, а мы воспринимаем их как закономерность и мучаемся над загадками.
– А что с мужем? – решил я разобраться с недомолвками.
– Не хочу об этом говорить, – вдруг сказал Алла Потёмкина странным голосом.
Во взгляде её промелькнули чувства и реакция. А-а-а… у тебя тоже разбито сердце, – удивился я и заткнулся, испытав ревность к человеку, которого не знал, и вдруг чувствуя себя третьим лишним на кухне, словно здесь появился ещё один человек.
– Скажу только следующее, – добавила она, чуть-чуть приоткрывая занавес. – За пять лет замужества я успела натворить столько ошибок, которые иные не успевают за всю жизнь.
Было заметно, что она недовольна собой, что признание стоило ей большой храбрости, потому что намекало на такие вещи, о которых не говорят в приличном обществе. Признаться, я ничего не понял. Воображение моё разыгралось, но быстро потухло, как костёр на ветру.
– Прости… – сказал я и подумал, что она, похоже, пережила то же самое, что и я, и оттого и холодная, и расчётливая, как игрок в покер, и не доверяет никому, даже самой себе, потому что знает за собой минуты слабости.
– Ничего… я уже привыкла, – сказала она и включила газ, чтобы разогреть картошку, приготовленную Жанной Брынской, а потом снова повернулась ко мне. – Я почему на тебя надеюсь больше, чем на кого-либо другого… – она подняла на меня свои прекрасные голубые глаза, улыбка блеснула на её губах, но не прежняя, строгая, а с каплей нежности, – потому что… – она протянула руку и дотронулась до того места, где, как я считал, затаился осколок, – мы с тобой похожи!
Единственное, в чём мы наверняка с ней расходились, так это в цвете глаз, потому что они у меня с роду серые, а на свету – прозрачные, почти выцветшие, как дно лужи, а у неё – как циферблат моих старых, а также новых армейских часов, тёмно-голубые, синие в комнате и голубые, как июльское, вечернее небо.
Примерно так я об этом ей и сказал. Она рассмеялась моей шутке, всё так же пристально глядя мне в глаза, и оценивая их по своей шкале искренности.
– Нет… – покачала она головой, должно быть, придя к положительному решению, – у тебя волчьи глаза, а вот здесь… – дотронулась до левой брови, – шрам-звездочка.
И, ей богу, в её глазах промелькнули те счастливые чёртики, когда женщина влюблена, но жизненный опыт её сдерживал. Если бы не Репины, то что-то обязательно должно было произойти, однако, они деликатно ссорились в углу, и молнии, проскакивающие между ними, казались пустопорожней тратой энергии по сравнению с тем, что испытывали мы с Аллой Потёмкиной. В эротических фантазиях она у меня уже была, теперь – наяву, и я великодушно дал в себя влюбиться.
– Я не помню, откуда он у меня, – сказал я, чтобы только не покраснеть от воспоминаний о Нике Кострове.
Я действительно, не помнил, я ловко замаскировался; в ту пору меня было столько ран, что мелкие не шли в счёт. Должно быть, этот шрам был ещё со времён Лисичанска, вспомнил я на мгновение, уносясь в те бои и шкурой чувствуя их накал и, как всегда, отвращение к самому себе за то, что не сумел вытащить Лося, которого придавила сосна. Мне часто снилось, как я приподнимаю её верхушку, он протягивает руку, я тащу, тащу, а вытащить не могу, и он просит его пристрелить. Потом всё это заслонила смерть жены, и мне долгое время не было дела до моей внешности.
– Ты думаешь, со мной просто, как с современными женщинами? – вдруг с непонятным вызовом спросила она.
Почему она спросила? – с замиранием сердца подумал я, сообразив, что всё же каким-то образом выдал себя. Неужели из-за Инны-жеребёнка, присутствие которой, казалось, ещё ощущалось в квартире? И поспешно согласился:
– Нет, с тобой сложно.
Сложнее всего было с Наташкой Крыловой. Она была девушкой, знающей себе цену, а потом оказалось, что эта цена преувеличена, точнее, я сам её вознёс, эту цену, до небес и долгое время не хотел себе в этом признаться; и этот факт тоже было моей горечью.
Мы смертельно рассорились прямо на выпускном вечере и после этого не виделись долгих три года. Я уже подумывал о другой любви, потому что эти три года были наполнены мучением и тоской. Три года для молодости – это как тридцать лет в старости, очень много, просто бездна времени. Оказывается, я мог встречаться с девушками только по любви. И спасть с ними – тоже по любви, а так как ни в кого не мог влюбиться, то ни с кем и не спал. Один раз я по неопытности попробовал переспать с кухаркой Юстиной из детсадика напротив нашей пятиэтажки; но ничего хорошего из этого не вышло, хотя я всё сделал правильно: и в луна-парк её сводил, и мороженым угостил и даже лёг с ней в постель, но не вышел из своей роли брошенного любовника; больше я не пытался изменить карму, быстренько сообразив, что не стоит предавать самого себя и Наташку, пусть она меня тогда и не любила.
– Миша, – вдруг окликнула меня Жанна Брынская из своего угла на диване, где она сидела, поджав ноги, как нахохлившаяся птица, рассерженно пялясь на мужа, – ты на моей стороне?..
Я оглянулся, встретившись с тревожным взглядом её прекрасных карих глаз, и понял, что она в панике: оказывается, что они молчат уже целых пять минут, набычившись, каждый на своём диване, да ещё в противоположных углах.
Я понял, что Валентин Репин мотал жене нервы с присущим ему артистизмом, проявляя при этом нехарактерную тонкость ума.
– Конечно, – без заминки ответил я, даже не осмеливаясь покоситься на Валентина Репина, дабы не ухудшить и без того безнадежную ситуацию.
– Тогда объясни, почему Валик едет снимать кино без меня?!
Вопрос был из серии: «Скажи мне, только честно!» и заставлял впадать в состояние ступора потому, что как можно ответить, не предав Валентина Репина?
– Ну… я не знаю… я вообще, не в курсе, – извивался я, словно угорь на сковородке. – А что, он куда-то едет?
Это уже был перебор. Я переиграл сам себя. Алла Потёмкина снисходительно покачала прекрасной головой, мол, заврались мальчики, и изобличила меня с головой. На её губах блеснула всепонимающая улыбка.
– А-то ты не знаешь?! – усомнилась Жанна Брынская.
Я понял, что переоценил свои возможности, ибо Жанна Брынская раскусила меня, как задачку первоклассника.
– Валик что-то говорил, но я не обратил внимание, – сделал я попятную.
– Так я и поверила, – пригвоздила меня в стене позора Жанна Брынская. – Знаю я вашу мужскую солидарность!
Она была своеобразной красоты, тёмно-рыжая, усыпанная веснушками, веснушки у неё были даже на пальцах. Чудная полька, что с неё взять?
– А раз знаешь, то чего спрашиваешь?! – хмыкнул Валентин Репин, явно давая мне передышку, чтобы я собрался с мыслями и вдохновлёно врал дальше.
– Поэтому и спрашиваю, что знаю! – передразнила она и его. – Ну, что?.. – посмотрела она на меня своими глубокими, как омут, глазами.
– Я бы взял! – признался я, избегая взгляда Валентина Репина.
Он с возмущением наставил на меня палец и сказал, выпучив глаза:
– Ещё один предатель!
Я понял, что мужество – страшный дефицит в жизни. Что стоило Валентину Репину сказать Жанне Брынской: «Едем!» и не понуждать меня к вранью, но он предпочитал хитрить и дальше.
– Целый год жена будет пропадать одна, а он будет там развлекаться! – крайне язвительно укорила его Жанна Брынская.
– Я еду работать! – закричал Валентин Репин, задрав небритый кадык в потолок. – У меняя минутки свободной не будет!
Он поискал, чем бы залить горе, но бутыль с арманьяком стояла на барной стойке, и от него исходил тонкий запах поджаренного хлеба.
– Отлично! Значит, я буду приходить только по ночам! – не поддалась ему Жанна Брынская.
Валентин Репин зарычал, как раненый зверь, схватил бокал, я приготовился, что он швырнет его в стену, а он слёзно попросил:
– Налей чего-нибудь покрепче!
Крепче «арманьяка» у нас ничего не было, крепче были только слёзы Жанны Брынской, но она их ещё не проронила.
– И мне тоже! – потребовала Жанна Брынская, делая вид, что ни в чём не уступил мужу.
– Брейк! – решительно скомандовала Алла Потёмкина на правах старшей по званию. – Брейк! Объявляется мораторий до утра!
И все моментально успокоились, словно только и ждали этого знака. Я потащил на стол «Чёрный дуб Гаскони»; Алла Потёмкина подала картошку; Жанна Брынская открыла холодец с чесноком, всякие салатики и её любимые паштеты. Валентин Репин, гремя хрустальными бокалами, разливал шампанское.
Мы сели ужинать к удовлетворению всех сторон без исключения.
– Дома договоритесь! – миролюбиво сказала Алла Потёмкина. – Правда, Валик?
– Правда, рыба, – кивнул Валентин Репин, нервно расплескивая мадам Клико.
И грудной его прононс звучал особенно грустно.
[1] «Кабанчик» – «мина-стодвадцатка».