Дина Измайлова
ТУКИ-ТУК
Изольда перемещалась по миру величественно и плавно, но при этом несколько неуверенно, ибо тонкие длинные ноги с трудом несли её статное дородное туловище, подгибаясь под его тяжестью, как виноградная лоза под грузом перезревших плодов. Впрочем, устойчивости тела способствовали изящная металлическая тросточка с одной стороны и вульгарно-приземистый краснорожий Трифон с другой. Благодаря этим подпоркам жизнь Изольды приобретала приметы той стабильности, которая могла бы являть собой счастье для натуры чуть менее свободолюбивой и страстной. Изольде они были просто нужны, нужны исключительно для ходьбы – по дороге до магазина, до аптеки, до банка, до ближайшего пункта выдачи СП[1]. От точки до точки отрезки пути, скрещивающиеся хаотично.
У неё был прогрессирующий артроз, хронический невроз, периодические мигрени, подскоки давления, снижения и подъёмы настроения, алкогольные отравления, абстинентные сотрясения, приливы то жара, то холода. Организм жил бурно и неистово, частично отрешившись от Изольдиного сознания, которое, в свою очередь, подобно морской пучине, безмолвно темнело в глубинах мятежной плоти.
Когда-то она была хороша собой – бездонные отверстия глаз на лице, в омуты которых хотелось нырнуть с головой, но пересохли воды в них, непробиваемой корочкой стекла принакрылись, глянцево заблестели вовне. Теперь о взгляд её можно было больно стукнуться, разбиться в кровь, убиться насмерть. Трифон давно не смотрел на неё в упор, отводя взор в сторону, к мочкам ушей, нежно и молодо белеющим в завитках ядовито-рыжих, крашенных хной волос. Уши были всё те же, уши взывали к любви, уши манили для поцелуя. По ушам Трифон опознавал возлюбленную свою.
– Ты купишь мне, наконец, коньяк, сволочь? – устало обратилась она к нему, вытирая пот со лба бумажной салфеткой. – У меня совсем нет сил. Ни на что нет сил.
В изнеможении она лежала на продавленном диване, губы презрительно кривились в усмешке, разодранные рукава обнажали кровоподтёки на дряблых руках. Трифон никогда не бил по лицу, слишком боялся её глаз. Она осознавала свою власть и не сводила взора с него. Потерянной собачонкой он метался из угла в угол, съеживаясь под её немигающим кошачье-беспощадным взглядом. Он был жалок в своём физическом превосходстве, он являл телесную мощь, бессильную перед её слабостью. Вновь и вновь обречённо и привычно он демонстрировал ей немощь силы своей, пытаясь вслепую подойти вплотную к ней.
– Ты сама опять вывела меня из себя! – с отчаянно-агрессивным раскаяньем воскликнул он. – Ты шандарахнула мне по башке тростью, ты ошпарила меня кипятком из чайника, в конце концов, ты кинулась на меня с ножом.
– Ага, конечно, – саркастично расхохоталась она, – поэтому ты избил инвалида, мерзавец.
– Ты могла бы меня убить.
– Как ты боишься смерти, маленький мой. – Голос её прозвучал нежно и вкрадчиво. – Почему же ты никак не можешь добить меня? Это всё, что мне от тебя нужно. Я-то не боюсь. Чего мне бояться ещё?
Привычным жестом она дёрнула вверх юбку, торжествующе обнажая синяки и ссадины на взбуравленных варикозом худых ногах, сердце Трифона в который раз сжалось от жалости и раздражения. Изольда выставляла напоказ свои увечья при любом случае – в магазинах и аптеках она беззастенчиво задирала платье, с видом победителя являя сострадательной публике своё истерзанное тело. «Это он, изверг, сгубил мою жизнь», – с удовольствием цедила она, кивая на супруга, томящегося с правой стороны, и зрители сочувственно охали, взирая на изверга с осуждением и ужасом. И в самом деле, бить женщину, инвалида… Трифон сжимался в неподвижный камень застывшей во времени вины, с тупой покорностью смотря куда-то вдаль. Бульдожье лицо его кривилось печалью и смирением. Он не мог освободить её от себя. Признать своё бессилие было выше его сил.
– С другим я прожила бы совсем иную жизнь! – восклицала она в неправедном гневе своём, и он виновато отводил глаза, чувствуя невнятную справедливость упреков её. С другой он прожил бы точно такую же жизнь. Другой была бы только она. У него не было вариантов. Варианты были у неё. Она тасовала их изо дня в день на протяжении долгих лет. Всё это время он верил, что в колоде её полно козырей. Их не было.
* * *
Словно мальчишка, спрятавшийся в шкафу, – затаил дыхание, весь скукожился, сжавшись в комочек, прикрыл глаза, сохраняя чуть печальную полуидиотскую хитринку на лице, – как-то так Он устроился в гробу. Казалось, крикнешь ему: «Туки-туки, опа-ля, отыскали мы тебя!», – и Он вскочит и побежит, обгоняя ветер, до заветного места застукаться за себя, за неё, за вон того хмурого деловитого соседа с верхнего этажа, который суетливо поправляет цветочки на Его ложе, как будто заискивает перед Ним, перед Его недосягаемым, ледяным, чуть насмешливым равнодушием. А, может, Он уже там на нужном месте, может, Он не шкодливый заигравшийся в прятки мальчик, а торжествующий вода-воевода – стучит ладошками у последней стены, оглядываясь с улыбкой назад и каждой клеткой освобождённой души испытывает дурманящее ощущение своего недосягаемого первенства, внезапно обретённого величия.
Изольде не хотелось называть Его по имени, она знала – то, что осталось здесь, это не Он. Суть Его высосало пространство, выплюнув обездушенную плоть в этот полированный ящик всем на потеху. Нащупав коробочку в кармане, она неторопливо достала её и сыпанула несколько таблеток в рот. Их требуется не более трёх-четырёх, это лучший вариант из всех, будучи медиком, она знала это наверняка. Категорически нельзя совмещать с алкоголем. Запила коньяком, бутылёк с которым вынула из другого кармана. Через пару минут пространство посветлело вокруг, элементы действительности обрели неясность и изящество мечты, а с тела словно сошёл верхний слой кожи, оставив лишь нижний, сквозь который нежно и призрачно заалело нутро.
«Как хорошо, что всё-таки инсульт, – прошептала барышня из похоронного бюро, сочувственно пуча глаза, над которыми вздымались огромные ресницы, – в другом случае просто сжигают, никого не допускают к телу, а вы можете насладиться последними часами рядом с ним». Изольда ничего не ответила, одним боком навалившись на палку, вдруг раздвоившуюся у неё на глазах, напряжённо вглядываясь в лицо барышни, рассеянно думая о том, что ресницы и губы живут у той какой-то отдельной жизнью, может быть, она отстёгивает их на ночь и опускает в стакан с водой, нельзя же всё время носить на себе всю эту избыточную тяжесть.
«Наверно, когда вы умрёте, ресницы ваши сразу не осыплются, вначале сгниёт плоть, а они путеводными стрелами будут торчать ввысь, пронзая землю, символизируя торжество материи искусственной над материей живой. Какая-никакая, но победа над смертью, маленькое торжество над природой», – проговорила она монотонной скороговоркой. Изольда не хотела сказать ничего дурного, просто не могла передать чувство, переполняющее её, но девчонка вскинулась оскорблённо, отшатнувшись в сторону, как от больной. «Простите глупую старуху бога ради, – примиряюще кинулась ей вслед Изольда, но запуталась в своих ногах, внезапно размножившихся и истончившихся до бесчисленных паукообразных ходуль, – просто это очень хорошо, что они так качественно сделаны, ваш труп можно будет опознать по материалу – количественно, качественно – всё на высоте, я залюбовалась, я подпишусь на вас в инстаграме, я лайкну вас сто тысяч раз, не уходите, прошу вас».
Барышня окинула её диким взглядом и спряталась за катафалком. Изольда не стала её преследовать, осознавая немощную полупрозрачность своих конечностей и мира вокруг себя, она задумалась о губах – как долго будет разлагаться силикон, разлагается ли он вообще.
Хотя ладно, большой шанс, что её просто сожгут, как и всех. Всё, всё вспыхнет единым пламенем, в пару секунд сгорит дотла. И всё. И к чему все эти усилия? Бедная девочка, она так старается выгадать в этой жизни как можно больше благ.
Изольда заметила, как красиво лежат белые хризантемы поверх ярко-красных роз. Это правда красиво. Никто не фотографирует, никто не замечает, никто не поставит ни единого лайка. Эта красота умрёт бесследно. Умрёт не оценённой ни современниками, ни потомками.
Всё расплывалось перед глазами, пульсировало и расползалось, тонуло в пелене воздуха и внезапно взбухало чернеющими шарами. Казалось, что хризантемы белыми птичками взмывали в небеса, а розы растекались вишнёвым соком, и только небо сохраняло неподвижность, едва-едва брызгая сребристой солью на одного мёртвого и всех живых.
– Она очень любила его, – послышалось откуда-то справа. – Она пожертвовала ради него всем.
– Она так спокойна, неужели ей всё равно? – донеслось откуда-то слева.
– Оденьте, пожалуйста, маски, господа, – произнесла Изольда в пространство незнакомым слегка жеманным голосом, он звучал словно бы извне, она с удивлением прислушивалась к инородным словам, с безалаберной лёгкостью вылетающим из неё, – есть большой риск показать что-то лишнее и заразить друг друга чем-то нежелательным. Кто хочет со мной на кладбище, милости прошу – места всем хватит. Автобус большой. И на месте тоже места предостаточно. Поедемте, здесь так ветрено, так непонятно. Зачем мы тут на ветру?
Крышка гроба приглушённо захлопнулась, размеренно застучал молоток: «Туки-туки-тук, туки-тук». Оставшиеся таблетки она вытряхнула к себе в руку, веером отксерокопированных бумажных ладошек распахнувшуюся перед ней. «Кажется, это всё, – пронеслось в её голове, когда она проглотила последнюю капсулу. Капли коньяка обожгли горло, протолкнув яд в самые недра. – Кажется, это была любовь? Или нет? Что это было вообще?». Ветер зашумел в голове, в пространстве зашумела голова, издав непроизвольный всхлип, ветер вытолкнул палку из рук, продувая нежные уши насквозь. Тело тяжело и мягко опустилось на землю.
Владимир Зюськин
ПУКИ-ПУК
Пародия на рассказ Дины Измайловой «Туки-тук
– Сволочь, ты, наконец, принесёшь мне самогон! – крикнула Анжела с продавленного, заражённого клопами дивана.
Сволочь в образе её мужа не повёл и ухом. Он привык к имени, которое дала ему жена (только так она к нему и обращалась). Это было третье его имя. Первое – Евлампий – дали родители, второе – Борода – друзья, имея ввиду его чахлую рыжеватую бородку. И вот третье.
Со стороны дивана донёсся звук не горлового происхождения:
– Пуки- пук.
Евлампий с наслаждением вдохнул родной запах. Волна любви накатила на него. Подняла со стула и подвела к дивану. Он врезал кулаком по ногам жены. Она ойкнула и вновь послышалось:
– Пууки, пук.
Евлампий никогда не бил Анжелу по лицу, потому что боялся смотреть в её глаза, которые в начале притянули его, как бездонные омуты. А теперь, когда годы сделали своё подлое дело, напоминали две чёрных космических дыры. Заглянешь в них и пропадёшь.
Анжела страдала метеоризмом, алкаголизмом, вагинизмом, аутоэротизмом, эксгибиционизмом, пофигизмом, охренизмом, а также бронхитом, артритом, циститом, гастритом, панкреатитом, холециститом, дерматитом. К тому же на неё накатывали припадки падучей. И во всех своих недугах винила мужа. Считала, что ей с ним крупно не повезло. С другим, думала она, я прожила бы совсем другую жизнь. Без метеоризма, вагинизма и прочих напастей.
Муж тоже, соревнуясь с женой, заимел не мало недугов: артроз, цирроз, остеопороз, педикулёз и ещё целый воз. Евлампий любил супругу, но странною любовью, примерно как Лермонтов Россию. Он считал пошлым объятия, поцелуйчики – весь этот сопливый романтизм, или примитивный реализм, когда парочка называет друг друга «зайкой», «птичкой». Что это стоит в сравнении с истинным реализмом, когда звучит «сволочь» и когда не гладят, а бьют!
Любить красавицу любой может. А он как человек продвинутый любил вот такую: с тремя зубами во рту, с грудями, отвисшими ниже пупка, с огромным задом на тонких ногах, благодаря которому она выглядела, как большой жук на тоненькой былинке. Да ещё постоянно издающую: пуки-пук.
Но жена не понимала, не ценила этого. Синяки на ногах давали ей повод задирать подол в людных местах – в магазинах, аптеке. Таким образом, она реализовала свою страсть, крича при этом: «Смотрите, что со мной сделал этот изверг»!
Евлампия, стоящего рядом, подмывало тоже указать публике на боевые раны и травмы, полученные в стычках с женой: на шишку, выпершую на голове, как гриб-дождевик; на ошпаренный, пузырящийся пах (анжелика вылила на него полчайника кипятка); на ножевую рану в ягодице, которую нанесла жена, метя в сердце, а он увернулся. Но не будучи эксгибиционистом снять штаны Евлампий не решался и потому жутко мучился из-за этой невозможности.
– Ты меня слышишь, Сволочь! Я говорю: у меня самогон кончается! – снова крикнула Анжела, раздавив на щеке клопа и издав характерный, присущий ей звук: пуки-пук.
– Не ори! Слышу. Меня от твоего ора оторопь берёт, – откликнулся Евлампий, и почему-то, вопреки привычке, не стал бить жену, а пошёл к соседке-самогонщице.
Анжела сидела на диване, держа в руке стакан с недопитым самогоном. У ног её валялся остывающий труп Евлампия.
– Сдох, наконец, Свалочь! – выдохнула она, но почему-то не почувствовала облегчения. Глядя на скорчившегося Евлампия, она вдруг осознала, что любила мужа.
– Хорошо, что он окочурился. Иначе я бы не поняла этого, –сказала она сама себе, высыпав в рот горсть таблеток демидрола и запив их самогоном.
Через короткое время, Анжела повалилась рядом с Евлампием и забилась толи в оргазме, толи в приступе падучей. Раздалось прощальное.протяжное: пуууууки-пук. Но теперь оно звучало как гимн любви.
[1] СП – Совместные покупки.