Смарагд

Игорь Пеладов 23 ноября, 2022 Комментариев нет Просмотры: 311

Два дня и три ночи не переставая валил подгоняемый ветром густой снег, застилая землю, заметая постройки и загоняя отважившихся выйти на улицу людей обратно в их дома. Два дня и три ночи продолжалась это ненастье — такое, какого Александрова слобода, привычная к суровым зимам, давно не видывала.
На третий же день с раннего утра ветер затих, и снег наконец как-то полегчал, поредел, а вскорости и вовсе прекратился. Тогда Александрова слобода тут же начала быстро оживать: везде, от самых скромных жилищ и до царского дворца, открывались двери, и стали показываться обитатели, уставшие сидеть взаперти.
Двор царя был заметен не меньше, чем все другие. Когда же в снегу стали прокапывать дорожки, то выяснилось, что уже слегка потеплело, а снег успел самую малость подтаять и теперь был в самый раз для зимних забав — выбирай какую хочешь. Сам царь дал добро — и работа закипела; и вскоре на широком царском дворе появились и снежная горка, и даже снежная крепость — все на радость младшему из царевичей и его немногочисленным товарищам по детским играм… Да только случилось так, что вместо детей внутри крепости и вокруг нее принялись хозяйничать взрослые.
Крепость, хотя и была сооружена на скорую руку, однако вышла на славу — настоящее укрытие, из которого так и подмывало бросить в кого-нибудь снежком. И первый снежок, конечно же, полетел, а за ним и другой, и третий; молодые царедворцы первыми легко подхватили игру: слишком уж засиделись. Немного позже к ним присоединились даже некоторые люди постарше — те, кто почел, что может на время отбросить степенность.
И к тому времени, когда к зрителям на высоком крыльце присоединился и царь, узнавший, что во дворе началась всеобщая потеха (почти как на Масленицу, только рановато), перед дворцом уже шло снежное побоище.
С хохотом и улюлюканьем шли на приступ снежной крепости. Снежки летали всюду, и доставалось всем; сугробы на глазах превращались в коварные ловушки, в которые загоняли неприятелей. Царь, Иван Васильевич, едва не расхохотался, увидев, что в сугробе завяз сам Алексей Данилыч Басманов, лихой воевода: теперь он сидел, в снегу с ног до головы, и вовсю честил нападавших, но и смеялся тоже.
Усмехнувшись, царь немного за ним понаблюдал, а потом поискал глазами: где же сын Алексея Данилыча? Наверняка и он тоже должен быть где-то здесь — едва ли мог пропустить такую потеху.
И точно, вон он, Федька: один за другим бросает снежки и сам от них ловко уворачивается; сверкает бесшабашной улыбкой. Бегает по снегу — как только не проваливается. Раззадорился, разрумянился — быстрый, легкий; бросается в самую гущу снежной битвы, позабыв обо всем, как в детстве; да он ведь и есть молодой, такой еще молодой.
Внезапно до смерти захотелось сейчас, в эту самую минуту подлететь к нему и прямо там, среди летающих снежков и веселой неразберихи, при всех сгрести в медвежьи объятия, чтобы он хохотал и отбивался; может быть, повалить в снег…
Нельзя. Невозможно. И даже не потому, что кто-то это прямо запретил или же где-то так написано; а попросту из-за того, что не пристало царю участвовать в шуточных сражениях — только в настоящих; а пристало лишь глядеть со стороны на общее веселье и представлять, а как славно было бы сейчас залепить снежком в рожу, ну скажем, Афоньке Вяземскому!.. Если уж обнимать на людях Федьку Басманова — нельзя, не пристало и вообще грех.
Алексей Данилыч тем временем выбрался из сугроба и повел своих людей в новое наступление, — но его доблесть прошла мимо царского внимания.
— Федька! Гляди, сзади!.. — зычно крикнул царь на весь двор — вроде как отвел душу.
Федька мигом развернулся, узрел подкравшегося супостата, хотел нагнуться за снегом, оступился, сел в сугроб и только и успел, что закрыться обеими руками — его нещадно забросали.
Царь весело хмыкнул. Подумал, что вот теперь и Федька наверняка получил снегу за шиворот. Подумал, что скорее не вовремя отвлек его, чем помог своим предупреждением. Подумал, что Федька, потерявший шапку, с растрепавшимися черными кудрями, теперь запорошенными снегом, чудно, дивно, невыносимо хорош в таком виде, хотя, должно быть, уже начинает мерзнуть. Наконец, подумал, что был бы рад загладить свою вину перед Федькой; уж как бы он его отогрел…
Федька, ненадолго выбывший из сражения, стоял, кое-как стряхивая снег со своей шубы рукавицей, и именно тут вдруг поднял взгляд и посмотрел через весь двор — прямо на царя. Будто прочитал его мысли.

Иван превосходно помнил тот день, когда Федьку ввели во дворец, — день, когда Алексей Данилыч появился перед ним вместе со своим совсем еще юным, но уже необыкновенно красивым сыном.
В тот день Федьку производили в рынды (улучив время между другими царскими заботами и почти без свидетелей, но его отец и так очень хорошо знал, что за честь им оказывается), и Федька, представ перед государем, царем и великим князем по самому важному за всю свою короткую жизнь делу, допустил очень странную оплошность: кланяясь, приложил к груди не правую руку, как принято, а левую.
— Чудище ты лесное! — зашипел, увидев это, его отец. — Остолоп на мою голову!.. Да кто ж так кланяется?!
— Прости, батюшка, — пробормотал Федька, кланяясь царю снова — на этот раз как надо, прикладывая правую руку к сердцу.
— «Батюшка»! Мы здесь перед государем!
— Не ругай сына, Алексей Данилыч, — счел нужным вступиться царь. — Первый день при дворе — и не такое бывает.
— А, — ответил на это лучший его воевода, приближенный и старинный друг, досадливо махнув рукой. И вдруг сообщил: — Леворукий он, государь. Еле переучили.
Федька стоял, смиренно потупившись.
— Так значит, был леворукий, а стал оберукий, — отозвался царь, с интересом в него всматриваясь. — Это разве изъян? По мне, так совсем наоборот… Ну да полно об этом. Подойди ко мне, Федор.
И Федька повиновался, и приблизился, и гибко склонился, опускаясь наземь перед его троном, чтобы поцеловать его руку, и тем самым поклясться в вечной преданности государю.
Его леворукость, как царь изначально и предполагал, на самом деле вовсе не исчезла, а оказалась надежно запрятана — спасибо многолетним, упорным стараниям и усилиям, заставившим Федьку научиться так же хорошо владеть и правой рукой. Эта потаенная Федькина особенность — и здесь тоже царь оказался прав — была ему только на пользу в ратном деле, заставая тех, кто имел несчастье с ним встретиться в сабельном бою, совершенно врасплох. Знал об этом не хуже прочих и Алексей Данилыч, знаменитый, страшный рубака, сам учивший Федьку всем боевым премудростям, известным ему, и гордившийся умениями сына, — и все равно как бы немного на него досадовавший; Ивану потребовалось какое-то время, чтобы понять, из-за чего.
Федьку никогда и нипочем нельзя было назвать неловким или неумелым — напротив; но все же иногда Иван (как и Алексей Данилыч) невольно замечал в его повадках что-то неуловимо странное. То ли из-за скрытой его леворукости, то ли по другой какой причине, но порой казалось, будто что-то в Федьке было словно не на своем месте. Не как у людей.

Хотя принимал когда-то Иван к себе на службу одного Федьку Басманова — того, которого запомнил, и того, кто с первого же дня запал ему в душу, — но со временем ему пришлось узнать много обликов Федора Алексеича.
Федька при земских — лихой черт: когда один, то вечно скачет, разряженный, на своем великолепном вороном по улицам чуть ли не во весь опор — только успевай сторониться; когда выезжает вместе с товарищами-опричниками (или же в царской свите), — то выделяется в любой гурьбе богатством одежды, повадкой, какой бы позавидовал иной князь, звучным голосом и смехом, умением командовать да заправлять, и, конечно, яркой своей красотой — знаменитой, хищноватой, опасной. Да еще тем, что, наверное, уже не осталось во всей Москве человека, который бы не знал, что царь никогда не посылает первого своего любимца к кому бы то ни было просто так, и что если увидели самого Федора Алексеича, едущего со спутниками к кому-нибудь по делу — то жди либо большого счастья, либо большой беды. А принести беду к кому-то в дом Федька вообще как нельзя лучше умел сам — своей саблей, которая всегда была при нем, в красивых, изукрашенных ножнах, и которую он всегда выхватывал очень быстро и легко, — только дай повод.
Федька с боярами — истинное наказание господне. С виду непроницаемый, себе на уме, держится так, будто знает все про государские дела не хуже самого государя (и откуда только что берется в таком-то мальчишке). Всегда или сам по себе, или с одним-двумя избранными товарищами по опричнине, — когда находится не при отце, главе опричной думы, и не при самом царе. И ни подкупить его нельзя, ни подольститься к нему невозможно, а понять, что у него на уме — тем паче. Но зато сам Федька про каждого из них имел свое суждение, которым нередко делился с царем в самый неподходящий — для них — момент. И еще порой каким-то образом умудрялся о них выведывать самые небезынтересные, а главное, сокровенные вещи, которые тоже передавал государю, — а тот не один раз уже убеждался: Федька не ошибается и пустых слов никогда и ни о ком не говорит; если Федька о ком-то что-то сказал — то что бы это ни было, это правда.
Федька при всех прочих опричниках — не тот молодец, с которым захочешь ссориться (и не только из-за его умения владеть саблей или положения при царе), но и не тот, с кем станешь водить близкую дружбу. Вроде веселый, даже не слишком заносчивый и не скупой — но в кабак, повеселиться, его лишний раз не затащишь, и на выпивку товарищам раскошелиться не заставишь. Вроде не молчаливый, — но иной раз захочешь его о чем-нибудь расспросить, узнать поближе — а он как воды в рот набрал. И вроде он и известный царев любимец, и сын самого Алексея Данилыча Басманова, — каждая собака в Слободе его знает, весь на виду… Да только вот спросить, считай, у любого, кто знаком с Федькой, много ли ему известно о Федоре Алексеиче, — и тот ответит «Нет», а если скажет «Да», то почитай что наверняка соврет.
Из всех, кто был в царевой опричнине, назвать Федькиными друзьями можно было разве что двоих — князя Афанасия Вяземского и Василия Грязного. С ними-то Федька и являлся в кабаки, и давал им напиваться на свои деньги хоть до полусмерти, и болтать мог без умолку, и выступал для них заводилой и главарем. И знал он их обоих — в этом царь не сомневался — на порядок лучше, чем они — его.
Отчасти падала на Федьку и громкая, завидная, но и какая-то уж очень, на редкость кровавая даже для этих времен боевая слава его отца, воеводы, совершенно не знавшего поражений, и огнем и мечом выбивавшего повиновение жесткой воле своего государя из жителей не только чужих, но порой и русских земель. И иногда ловил себя на некой странноватой и уж точно никак его не достойной зависти к Алексею Данилычу, которую старался как можно скорее в себе задушить, даже сам царь, но только глядя не на его свершения и победы, как все прочие, а на его сына.
«И откуда только тебе такая удача выпала, Алексей Данилыч — и самому быть настолько удалым, чтобы ни одна сабля, ни одна стрела тебя не брала, да еще и сына себе вырастить не хуже? Что ты для этого сделал, каким старым богам жертвы приносил?..»
Он, впрочем, тоже в свой час оказался удачлив; и ему тоже выпало редкое счастье. Ибо случилось так, что именно к нему Федька тянулся больше, чем к собственному отцу, с ним был преданнее, ласковее и доверчивее всего, а не со своим батюшкой, с которым обычно бывал сдержан и холодноват.
Алексей Данилыч знал это, а уж что думал — бог весть; и когда на Федьку так и посыпались царские милости, и когда царь, как будто опомнившись, придержал поток своих проявлений благосклонности и подарков, которых сам Федька, впрочем, никогда у него не просил.
Федьке — не один раз Иван это замечал — нравилось все не дорогое даже, — блестящее. Иной раз он вдруг принимался смотреть на какую-то мелкую безделушку, захватившую его внимание, как-то по-особому слегка склонив голову набок, а Иван мучился каким-то смутным воспоминанием, пытаясь понять, у кого еще он мог встречать подобный наклон головы. Засматривался Федька, конечно, и на его перстни, как-то ласкающе прикасался к дорогим камням.
«Нравится, Федя?» — «Красиво очень, великий государь». — «Хочешь что себе взять?» — «Да где уж мне, твоему слуге, перстни твои носить. Они мне, пожалуй, и велики будут». — «А мы вот этот попробуем… Ну как, впору?» — «Спасибо, государь… Я тебе его верну, даю слово».
Это было с седмицу тому назад, и царский перстень все еще оставался у Федьки на пальце, и, возможно, уже был кем-то узнан, — или, возможно, пока еще нет.
Как бы то ни было, но на сей раз подарок явно пришелся Федьке по душе — хотя его и было не совсем точно именовать подарком. А Иван и хотел бы ему сказать: «Вижу, люб тебе перстень мой», — но не говорил; как будто опасаясь тем самым заставить Федьку вспомнить о его намерении вернуть перстень.
Многие, очень многие боялись очутиться у царя в немилости, — а был ли на свете кто-то, чьей немилости страшился сам царь? Странно было десятилетиями расправляться с врагами и соперниками у себя дома, вести кровопролитные войны далеко, на чужих землях, чтобы заполучить больше власти, которую никогда и ни с кем не придется делить, — а после внезапно уступить власть над собой самим кому-то другому. И неважно, много этой власти было отдано или мало, или как далеко она простиралась. Главное — что она была…
Федька, бывало, залезал в его постель почти что с видом расшалившегося мальчишки, хотя и значение, и смысл, и цену всего происходящего между ним и царем понимал в полной мере — с самого начала понимал.
Ложился на его перины, как на свои собственные, как бы небрежно. Позволял себя заключать в сколько угодно крепкие объятия; и порой подолгу в них грелся, нежился как-то по-кошачьи, жмурясь от поцелуев в мочку уха, шею, плечо, — пока царя жгло ощущение его кожи сквозь тонкую ткань рубашки.
Лежа спиной к Ивановой груди, Федька все разглядывал свой новый перстень, будто не мог им налюбоваться. Вытягивал руку перед собой, поворачивал так и этак.
— Гляди, государь: вроде ведь и света почти нет, а как сверкает.
— Это внутри камня свет играет, Федя. Видел, как лед на солнце блестит? Этот камень так и называют — зеленым льдом.
Федька молчал.
— Это смарагд, Федя. А знаешь, что мое второе имя — Смарагд?
— Нет, государь. Не знал.
Ну еще бы, откуда тебе это знать, усмехнулся Иван. Для великих князей было обычным делом иметь больше одного имени, однако что это были за имена, помимо того, под которым князя знал весь народ, за пределами его семьи не разглашалось. Но отчего было не сказать Федьке? Кто на всем свете мог быть к нему еще ближе? Глаза, которые он видел прямо перед собой, смотрели открыто, даже бесхитростно, — широко раскрытые, большие и темные, как лесные омуты. Пристальные и немного задумчивые — как если бы Федька про себя примерял к нему непривычное, только что узнанное имя.
— Так, выходит, камень твой, — сказал Федька наконец. — И перстень твой. Что ж, прими обратно, государь. Хватит мне его носить. — И попытался было снять перстень, но царь не позволил.
— Нет, Федя, постой. Он теперь твой. Оставь его себе.
Федька улыбнулся едва заметно:
— Да разве ж мой? Он царский.
— Верно, царский. И тебя сам царь просит, чтобы принял ты его подарок, а тебе и этого мало?.. Я же ведь знаю, что тебе по душе и по сердцу, только и хочу, что тебя порадовать, а ты в ответ будто хочешь мне нанести обиду. Разве я хоть раз чем-то огорчил тебя?.. А так — носи, или, коли желаешь, хоть в сундук спрячь, но только чтобы он был у тебя. Может, когда-нибудь на него посмотришь, да и вспомнишь про меня. — И он легко поцеловал Федькину руку с перстнем.
Федька замотал головой, прижал ладонь к его щеке.
— Нет, государь, я и не подумал бы о таком! Мне ведь ничего не нужно, кроме твоей ласки, кроме тебя… А на все остальное воля твоя.
— Так значит, примешь дар мой скромный?
— Приму, — зашептал Федька, обвивая руками его шею. — Приму.
И приподнялся, и прильнул к его губам своими, сухими и очень горячими, как будто в подтвержденье. Ивана обожгло, голову тут же повело, как от вина редкой крепости — как и обычно, как и всегда. Пальцы его руки под Федькиным затылком, зарывшиеся глубоко в иссиня-черные Федькины волосы, сильно сжались, но Федька, казалось, и внимания не обратил. Все смотрел на него призывно из-под опускающихся длинных ресниц, улыбался дремотной, ускользающей полуулыбкой, подставлял гладкое лицо и шею под поцелуи, шептал едва слышно: «Государь, государь…» Потом замолчал и только стонал — совсем тихо, в этот раз, — отзываясь на долгие Ивановы ласки; рубашка оставалась на нем, но сбилась выше бедер и уже начала липнуть к телу. Сильный был на редкость, хваткий и цепкий; мог сжимать в таких объятиях, что не разомкнешь, но в следующую же минуту слабел; становился все послушнее всякой его воле — именно так, как царь и любил. Развел широко колени, впуская его в себя, и застонал протяжно, громче, чем раньше, когда ощутил его.
Вокруг совсем сгустились тени, неярко горели свечи, однако слабый их свет отразился в полуоткрытых Федькиных глазах, переливаясь в них каким-то особым, колдовским огнем; и что-то в этих глазах Ивана вдруг будто сразило. Он глухо простонал — как падая наземь смертельно раненный, как почувствовав стрелу под сердцем; припал губами к Федькиному лбу, потом к шее, уткнулся лицом в горячие, спутанные кудри, дышал их запахом и не мог надышаться. И в мыслях его в эту минуту что только не проносилось: люблю тебя, больше жизни своей люблю, больше власти и больше царства; и что ж это за любовь такая, о которой вслух-то говорить нельзя, — и почему?.. Знаю, завидуют, сами даже толком не ведая, чему, шепчутся за его спиной; да если хоть что-то с ним случится, если хоть один волос с его головы упадет; казню каждого, кто хоть раз косо на него посмотрел, сам, своими руками убью; никто не отнимет тебя у меня, Федя, Феденька… Морок прекрасный, дурман сладкий…
— Федька… — прошептал он хрипло, — погибель ты моя.
Федька услышал, приоткрыл глаза, даже брови чуть сдвинул.
— Зачем ты так говоришь?
— Мне тебя потерять — страшнее, чем душу.
Федька улыбнулся странно:
— А разве ты боишься душу потерять?..
Что ему ответить, как объяснить?
— Этого, должно быть, всякий царь боится.
Ничего не изменилось в Федькином лице, в красоте которого даже сейчас, даже в такие минуты, было что-то слегка надменное. И на мгновение Ивану — так некстати — припомнилось, как Федька мог не моргнув глазом смотреть, как кого-то наказывают кнутом — бьют до полусмерти; не самое легкое зрелище для тех, кто помоложе и обычно помягче сердцем, — но не для Федьки. И известно было Ивану, что не просто так люди говорили между собой, что жесток, жесток Феденька, — под стать своему отцу, до безумия отважному, славному, но все же таки и страшному человеку, которому лучше не заступать дорогу…
— Пустое, Федька, — пробормотал он. — Забудь. Пустое…
И Федька будто обрадовался: блеснул на мгновение той и открытой, и лукавой улыбкой, от которой душа в Иване неотвратимо пропадала и гибла еще с самых первых дней, крепче обвил его руками, снова увлек в свои объятия и поцелуи — все равно как в омут головой; да и хорошо, и чудесно. Пусть уж лучше молчит, пусть не понимает, — но и не отстраняется, не суровеет вдруг лицом, не складывает руки на груди, не глядит вопросительно и осуждающе из-под высоких дуг бровей, как глядела иногда она…
Нечасто это случалось, может, всего-то раза три за все их совместное житье, однако он запомнил каждый. И, возможно, именно поэтому даже теперь, прижимая к себе Федьку, под конец совсем разомлевшего, наконец-таки совершенно мягкого и покорного, целуя его в разгоряченный и влажный лоб, думал он, как распоследний грешник, о жене своей, Настасье, уж несколько лет как покойной; о ее глазах лазоревых.
Настасьины глаза всегда ему напоминали о ясном голубом небе, о том, как отражалось оно в реках и ручейках в тех местах под Москвой, где минула немалая часть его — и Настасьиной — юности: там были большие луга и между ними светлые рощицы, перелески, — оба они это любили.
Федька же был родом из далеких от Москвы окрестностей Переяславля-Залесского, где стояла вотчина отца его, село Елизарово. Земли там были глухие, лесистые, малолюдные и местами небезопасные, — о которых Федька, однако, вспоминал всегда с удовольствием. На насмешливые вопросы о том, что такое он оставил в своем Елизарове, о чем можно было бы скучать — кроме разве комаров, — Федька только загадочно усмехался, да покачивал головой. Царю, однако, он как-то раз обмолвился: леса там у нас — ну просто диво дивное, государь; если бы только ты их видел.
Но когда Иван как бы невзначай спросил про те леса у Алексея Данилыча, тот красноречиво поморщился и отвечал: да будь они неладны. Скверные места. Гиблые. И болот там много. Уж сколько людей без вести пропало.

После всего Федька лежал тихо, головой у него на плече. Порой бывал Федька неугомонным: вдруг оживлялся, принимался рассказывать всякую быль и небыль или петь, а подчас мог и донимать Ивана внезапными и длительными расспросами о первом, что в голову придет, которые тот выносил терпеливо — до тех пор, пока не приходило время заявить Феденьке, что пора бы ему и честь знать, то есть вспомнить, что утро вечера, как говорится, мудренее.
Сегодня же он был молчалив и словно бы задумчив. Лежал, не двигаясь, долго, так, что Иван уж было подумал, что он крепко дремлет или давно уж спит. Потом задвигался, отчего-то даже завздыхал, приподнялся на локте. Спросил, не поднимая длинных, черных ресниц:
— Идти мне прикажешь, государь?
— Коли хочешь идти — так прикажу, держать не стану.
Но Федька не шевельнулся.
Царь выждал несколько мгновений. Протянул руку, легко погладил буйные Федькины кудри, намотал кончик одной змеистой пряди на палец.
— Ну что, краса моя? Что, душа?.. Что случилось, месяц ты мой?
В точности как он и ожидал, Федька помедлил немного, но потом все же таки не выдержал: поднял взгляд, заулыбался.
— Да оно, может, и пустое, государь. Только мысли покоя не дают.
— И что ж за мысли?
— Прости меня, холопа твоего глупого. — Федька бросил на него взгляд из-под ресниц, как будто проверяя. — Я все думаю о твоем… о моем, то есть, перстне.
— О перстне?
— Да, — продолжал Федька, как бы раздумчиво. — Понимаешь, я ведь… не просто так не хотел его брать, не прогневайся, государь. Да еще ведь все никак не мог понять, чем он мне так душу бередит.
— И чем же? — спросил царь, разбираемый любопытством. При этом он думал про себя: и кому бы только пришло на ум, чтобы Федька Басманов, да страдал из-за какого-то перстня! И однако вот, поди ж ты.
— Сегодня, когда в снежный бой играли, я на руку свою посмотрел — а там он (Федька рассеянно взялся за перстень на своем пальце), и камень этот, смарагд, так и сияет, так и переливается… зеленью. А вокруг-то все — белым-бело… И тут я и вспомнил (взгляд Федьки стал невидящим, как у человека, который припоминает что-то давнее, далекое), как там, дома у меня, бывало, стоишь на опушке — и лес перед тобой стоит, и весь колышется, словно как живой, только что не двигается никуда, и зеленеет на солнце, так, что аж глазам больно… Как смарагд, в точности. Вот чего мне не хватает, государь, а сейчас, зимой, и подавно. Да тут у вас и лесов-то таких нет…
— Что? Да здесь едва выедешь из Слободы… Лесов тебе, ты говоришь, мало?!
— Леса-то есть, да не те, — сказал Федька, упрямо тряхнув головой. — Я вот еще о чем думаю, государь. Тянет меня в родные места. Нужно мне туда, — хоть ненадолго, хоть на три денька… Хоть верхом, хоть пешком, — птицей бы туда полетел. — Федька почему-то слегка запнулся, мимолетно нахмурился, как будто с усилием отгоняя какую-то мысль, и продолжал. — Вот и жду теперь лета — никогда еще так не ждал. А как оно бы наступило — так я бы тут же и пришел с просьбой к твоей милости. Я бы в вотчину отпросился.
— Так вот оно что, значит, — медленно проговорил Иван. — Никак оставить меня хочешь?
Федька вдруг белозубо ухмыльнулся:
— Нет. С собой забрать.
— Да? И кто ж тебе позволит?
— Ты — государь, — невозмутимо ответил Федька. — Тебе и дано дозволять или не дозволять. — И замолчал, будто чего-то ожидая.
Иван же размышлял, поневоле пораженный новой мыслью. Отпустить Федьку — это было бы еще полбеды; а самому поехать в Елизарово? Что бы тогда сказали? Что он тронулся умом, не иначе.
— По мне, так проще было бы не мне с тобой ехать, а тебе здесь остаться.
Федька подождал, не скажет ли он что-нибудь еще, но напрасно.
— Что ж, такова, значит, твоя воля. Повинуюсь ей, государь. — Говорил Федька спокойно; но губы его как-то горько покривились, а во взгляде явственно промелькнула тоска.
— Ну не смотри ты так, будто я тебя, сокола, в клетке запер. Разве мало тебе здесь воли, мало забав?
— Государь, так не в забавах ведь дело.
— Эх, Федя, Федя, — усмехнулся Иван. — Говоришь, что моей воле покорствуешь, а сам что?
— А что я?
— А сам все думаешь себе: вот бы мне на волю. Дух в тебе уж больно крепкий, сильный, такие покорными не бывают. Алешка, батюшка твой, такой же… Да не корю, не корю я тебя, просто знаю вашу породу… Сюда, ко мне иди. Эх, голова твоя кучерявая…
— Ты послушай лучше меня, — продолжал Иван, когда Федька улегся, как раньше, в его объятиях. — Поедешь ты еще к вам в вотчину, непременно, увидишь еще свое Елизарово. Только лето ведь не скоро, а кто знает, что будет летом? Может, ты уж не в Елизарово, а на войну запросишься. Может ведь такое быть?
— Да, великий государь.
— Может, еще как может. Знаю, говорю же, я вашу породу басмановскую. Но лето когда еще будет… А до тех пор мы не станем наперед загадывать.
Хитрость его была белыми нитками шита, что наверняка не укрылось от Федьки: сынок одного из самых расчетливых, прозорливых и коварных воевод, каких только доводилось встречать Ивану, был нисколько не глупее своего батюшки. Но это было не страшно: ибо нужно ему было удержать возле себя Федьку во что бы то ни стало… И еще нужно было, чтобы Федька об этом знал.
Оба Басмановых давно уже то и дело целиком владели его мыслями, хотя и по-разному. Мысли о Федьке временами роились в его голове темные, тяжелые, и окрашены были мрачной страстью: здесь любовь смешивалась с досадой от свойственного Федьке своенравия, и с острой, невольной (хотя, он знал, и беспричинной) ревностью, а та — с почти постоянной, подспудной тревогой, которую он давно привык питать из-за каждого, кого любил. Но намного чаще Федька приходил к нему в мыслях как облегчение, его собственный, земной ангел (каким Федька умел с ним бывать), вызывая в памяти те безмятежные летние луга, по которым им случалось вместе ездить, свет солнца, запах травы и еще, почему-то, речной воды (порой ему чудилось, будто Федькины волосы пахнут ею).
Что же до Алексея Данилыча, то с ним в памяти Ивана было связано многое, однако мирные или приятные вещи большей частью блекли рядом с воспоминаниями о военных походах. И в полусне он снова видел сражение, кипевшее под высокой крепостной стеной, выглядевшей почти неприступной, и конь под ним тревожно ржал, прижимая уши, а невдалеке Алексей Данилыч, тоже на беспокойно переступающем коне и с обнаженной саблей, очень сильным и очень злым голосом бранил на чем свет стоит и понукал ратников, как будто бы надумавших отходить, и посылал их обратно в бой.
Что только не придет на ум между сном и явью, что только не вспомнится.
Неизвестно откуда взявшаяся большая вороновья стая, как-то раз вдруг, в один обычный день, ни с того ни с сего налетевшая на царское подворье: птицы густо расселись на всех постройках и даже на земле, маленький царевич страшно перепугался и ни за что не хотел выходить даже на крыльцо, все были в растерянности, не зная, как прогнать множество крупных черных птиц, которые, несмотря на все попытки их спугнуть, и не думали улетать. Зато Федька внезапно просиял, будто старых друзей увидел. Вышел во двор, походил немного среди птиц, а после вороны поднялись в воздух так же дружно, как и прилетели, и только их и видели, — как если бы Федьке удалось о чем-то с ними договориться.
Или маленькая синица-лазоревка, прилетевшая к Федьке на плечо одним зимним солнечным, морозным утром, когда выходили из храма, и сидевшая возле его черного собольего воротника, как живое драгоценное украшение. И старик-нищий, который усмехнулся, прищурил ясные глаза, окруженные глубокими морщинами — знающие и умные, с хитрецой, — показал пальцем на Федьку и произнес громко, так, что все вокруг услышали: «Птицы его любят, за своего почитают».
И много разной смутной молвы и слухов, издавна ходивших среди людей о Басмановых; и сводившихся к тому, что если бы Алексею Данилычу и вправду вздумалось ради чего-то приносить жертвы старым богам, — он бы точно знал, как это сделать.
Именно рядом с Федькой Ивану то и дело снились самые необычные и на удивление яркие сны. Снилось ему, что он идет босиком по мягкому, толстому мху, устилающему землю посреди какого-то дремучего леса. И что стоит ночь, и светят луна и звезды, и все вокруг отбрасывает длинные, обманчивые тени. Что вдруг, откуда ни возьмись — перед ним поляна: блестит роса на темной, почти черной траве, мочит подол длинной рубахи, и из травы, потревоженные его шагами, взлетают желтовато-зеленые, необычно крупные светляки, вьются в воздухе и садятся снова; вся поляна усеяна зыбкими, живыми огоньками, и смотреть на них и приятно, и отчего-то слегка тревожно. Что делать человеку в ночном лесу? Известно, что нечего. И все же он наклоняется и принимается рвать скрывающиеся в траве темно-синие цветы с крепкими, неподатливыми стеблями; будто собирается плести венок. Кому? Жене, безвременно умершей? Или Федьке?..
Может, это Федька и завел его сюда, в самую лесную чащу. И может быть даже, те звуки, что ему слышатся среди деревьев, там, где стоит самый густой мрак — какое-то движение, легкое потрескивание веток, словно зверь бродит — выдают Федьку. Это он прячется где-то в темноте, перебегает от ствола к стволу, наблюдает за ним, но сам к нему не выходит. И взмывающие в воздух огоньки, как зеленые искры от колдовского костра, бросают блики на его лицо — прекрасное и бледное, с поблескивающими черными глазами… и широкой улыбкой, обнажающей белые зубы. Улыбается Федька во весь рот — будто скалится. И видно, будто манит его, протягивая к нему белые руки — к себе, к себе, прочь с поляны, в чащобу, где деревья так и смыкают, переплетают ветви над головой… У меня здесь хорошо, — шепчет Федька, — у меня здесь привольно. Ты увидишь. Приходи.
Но идти к нему Иван не спешил, хотя взять и броситься с поляны в лес, к Федьке, так и подмывало. Откуда-то он уже знал, что где-то, может, далеко, а может, и совсем близко, есть такое место, куда лучше не забредать. Что там лес — хотя и дремучий, но живой, полнящийся всякой жизнью, славный дом любому зверю или птице — становится особенно темным, непроходимым и недобрым. Что вместо земли, травы или мха там понизу — все только стоячая, мертвая вода, из которой вздымаются голые стволы деревьев, такие же неподвижные и мертвые. И птицы там не летают, и звери не ходят. И человеку там делать уж точно нечего.
Хотелось крепко взять Федьку за руку и увести подальше, как можно дальше от того гибельного болота — а то как бы не забрел туда ненароком, не пропал… Но сможет ли он это сделать, дана ли ему такая власть, Иван не знал. Могло ведь оказаться и так, что все здесь было его, Федькино, и все ему было вполне по нутру. И болото тоже.
А бывало, снилось ему про Федьку и что-то совсем уж донельзя странное. Видел он, будто бы в сумраке своей спальни, как темная, но как нельзя лучше знакомая — Федькина — фигура теряет очертания, словно бы дрожит и многократно двоится, троится, так, будто Федька — един в нескольких лицах, или же так, будто перед ним — не один человек, а несколько… Или было это так, будто сила непостижимая, безымянная, незнакомая человеку, но носящая его облик, позволяла этому облику слегка расплыться и соскользнуть с себя, но не до конца, потому как она, эта сила, слишком хорошо умела скрываться.
Было все это невыразимо странно, завораживающе, но отчего-то совсем не пугало. Быть может, потому, что какая-то часть разума ему говорила: это же Федька, что его бояться? Он же спит у тебя под боком.
Или причина была в том, что в темной фигуре, то собирающейся воедино, то распадающейся, угадывались разом и сила, и хрупкость. Просыпаясь среди ночи и лишь смутно помня свой сон, а вернее, что-то из своего сна, Иван в минуты особой нежности («Душа моя, счастье мое, и чем только я тебя заслужил…») гладил шелковистые Федькины волосы, привлекал его к себе ближе, обнимал теснее.
И засыпал вновь; и надеялся, что не увидит снова еще один сон, похожий на предзнаменование; в котором с высоких и темных стен, похожих на церковные, на него глядело множество Федькиных лиц, и каждое смотрело с укором.

1

Автор публикации

не в сети 1 год
Игорь Пеладов17
День рождения: 01 ЯнваряКомментарии: 1Публикации: 4Регистрация: 21-11-2022
1
1
1
Поделитесь публикацией в соцсетях:
Поделиться в соцсетях:

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *


Все авторские права на публикуемые на сайте произведения принадлежат их авторам и охраняются законом. Перепечатка произведений возможна только с согласия его автора. Ответственность за публикуемые произведения авторы несут самостоятельно на основании правил Литры и законодательства РФ.
Авторизация
*
*
Регистрация
* Можно использовать цифры и латинские буквы. Ссылка на ваш профиль будет содержать ваш логин. Например: litra.online/author/ваш-логин/
*
*
Пароль не введен
*
Под каким именем и фамилией (или псевдонимом) вы будете публиковаться на сайте
Правила сайта
Генерация пароля